Постановление областной контрольной комиссии прозвучало для Павла Рымарева грозным предостережением. По всему видать, партия не собирается гладить по головке тех, кто ошибается или недостаточно хорошо выполняет порученную работу. Надо быть осмотрительным, не делать глупостей.
В свое время он поступил правильно, оставив работу в РИКе. Не сделай этого, его имя, надо думать, тоже попало бы в постановление. Правда, ушел он из РИКа не потому, что чувствовал приближение грозы. Слишком уж изматывала работа. Ты всегда между двух огней. Начальство требует решительности и беспощадности в борьбе с кулачеством. Если не очень тверд, с тебя на каждом совещании будут драть по три шкуры, а то и с позором вышибут из партии, с другой стороны, если чересчур стараешься в утверждении нового того и гляди получишь пулю из обреза. Быть подстреленным из-за угла или исключенным из партии одинаково плохо.
Впрочем, не только это заставляло его рваться на самостоятельную работу. Все было много сложнее.
Мальчишкой отец привез его в город и отдал в услужение знакомому купцу. Первое время жилось трудно. Купец, большебородый старовер, много говорить не любил, чуть что не так молча давал подзатыльник или дергал за вихор. Ночами он плакал от страха перед купцом, от тоски по дому. И чем сильнее горевал и тосковал, тем чаще перепадали от купца подзатыльники. Это научило его скрывать свои чувства, делать лицо приветливым даже тогда, когда на душе скребли кошки, когда хотелось вцепиться обеими руками в пышную купеческую бороду.
Постепенно он научился и другому. Стал не только точно и хорошо делать все, что приказал купец, но и старался заранее угадать его желание. Хозяин перестал драться, к праздникам дарил рубль или что-нибудь из одежонки, заставил учиться грамоте и, когда он подрос, сделал приказчиком, своей правой рукой.
Служил ему Павел Рымарев безропотно и честно до тех пор, пока не почувствовал, что новая власть лишила купца прежней силы. Он оставил своего хозяина, надеясь стать самостоятельным человеком.
Но он уже тогда понимал, что человек сам по себе, один, без поддержки не много значит, не многого добьется. И он стал работать на новую власть. Его старые знакомые, не говоря уж о хозяине, чуть ли не в глаза называли иудой, новые товарищи тоже не очень-то доверяли бывшему приказчику. Но он служил новой власти безупречно, делал все, что мог, чтобы стать необходимым для людей, переделывающих жизнь. И его начали ценить как способного, грамотного работника.
Был ли он доволен своим новым положением? Пожалуй, да. Но где-то внутри, в самой глубине души тихо накапливалось недовольство. Получалось, как ни крути, он одну службу сменил на другую. Суть не в том, лучше или хуже она старой. Суть в том, что и здесь он не хозяин сам по себе и здесь его поступки предопределяет чья-то воля.
Нельзя сказать, что это его недовольство было постоянным и неизменным. Иногда ему, напротив, казалось, что выполнять чье-то решение много лучше, чем решать за других и для других. И все-таки стремление к самостоятельности было сильнее. Оно и заставило его поехать в Тайшиху.
А самостоятелен ли он сейчас? Вряд ли. Районное начальство никуда не девалось, а тут еще Белозеров. Молодой, малограмотный, горячий, своевольный, сладить с ним порой просто невозможно.
Все это Павел Рымарев понял в первые же дни. Поразмыслив, решил, что будет лучше, если не станет делать попыток противоречить Белозерову, по крайней мере явно. Пока. А там будет видно.
Это было очень верное решение. Если бы не оно, Максим мог втянуть его в такое дело, из которого и не выбрался бы. Поддержи он тогда Максима и Абросима без всяких оговорок, Белозеров обвинил бы в сознательном срыве хлебосдачи, в пособничестве оппортунистам. Попробуй потом докажи, что это не так. Нет, во всех таких делах любая опрометчивость может дорого обойтись. Очень и очень осторожным надо быть, чтобы избежать ошибок, не подставить себя под удар.
Но осторожность и осмотрительность неимоверно усложняют работу. Все время будь начеку, все время смотри, как бы не попасть впросак.
Домой Рымарев возвращался зачастую совершенно разбитым. Хорошо хоть, что теперь есть дом, есть семья, есть кому позаботиться и о нем, и о маленьком Ваське. Верка Евлашиха стала для него и для сынишки самым близким человеком.
За годы вдовства Верке опостылела одинокая никчемная жизнь. Баба без семьи, по ее словам, как пень у большой дороги торчит никому не нужный, разве когда свинья бок почешет или кобель подвернет нужду справить, а все другие мимо, мимо. Рымарева с мальчишкой его малолетним она приняла так, будто всю жизнь ждала. Уж одно то, что есть о ком заботиться, радовало Верку. Васька, неуклюжий карапуз, льнул к ней больше, чем к родному отцу, а когда впервые назвал мамой, она даже всплакнула украдкой.
А Павлу Верка не знала, как и угодить. Вернется он с поля грязный, усталый, у нее уже баня истоплена, чистое белье приготовлено, ужин налажен. Читает он вечером газету или пишет, Верка на цыпочках ходит, не стукнет, не шебаркнет. И никогда не было, чтобы намекнула, что дровишек нет или на мельницу надо съездить, или забор подправить мало ли мужичьей работы в крестьянском дворе! Все сама, ее здоровенные ручищи одинаково ловко держали и топор, и подойник. Соседки подсмеивались над Веркой:
— Для чего мужика в доме держишь?
— Вам-то что за дело? — отшибала насмешки Верка.
Злые языки при случае намекали ему на небезупречное прошлое Верки. Но это его мало трогало. Прошлое человека принадлежит только ему самому.
Дома он чувствовал себя таким, каким по-доброму человек должен чувствовать себя всюду самостоятельным, независимым, свободным от тягостной необходимости взвешивать каждое свое слово, выверять каждый поступок. За короткое время он настолько привык к неназойливой заботливости Верки, к ее наивному обожанию, что не мог уже и представить, как раньше обходился без всего этого.
Петров, новый секретарь райкома, видимо, крепко учел урок, преподанный предшествующему начальству, по всему было видно, что он не намерен миндальничать с кем бы то ни было. В Тайшиху зачастили уполномоченные. Они пересматривали списки обложенных твердым заданием, включая в них все новых и новых единоличников, вызывали мужиков в сельсовет и грозили отдать под суд всех, кто не рассчитается с государством в ближайшее время. Белозеров для острастки описал имущество «твердозаданцев», запретил что-либо продавать или передавать другим без разрешения сельсовета.
Забегали, засуетились «твердозаданцы». Некоторые, кряхтя, поругиваясь, стали сдавать хлеб, но многие никак не хотели признать справедливым обложение и хлопотали, где только можно. Почти каждый день не тот, так другой являлись к Рымареву. В деревне считали, что Павел Александрович свой человек и у районного, и у городского начальства, просили заступиться или, на худой конец, умно, по-ученому составить жалобу.
Рымарев отбивался как мог. Ему и не хотелось грубо, решительно отталкивать от себя мужиков мало ли что может быть! но и заступаться за них он не имел никакого желания. Попробуй, разберись, с кем из них поступили действительно несправедливо, а кто просто так, на всякий случай посылает жалобу авось да что-то выгорит.
Верка видела, как он нервничает при каждом посещении «твердозаданцев», но до поры до времени помалкивала.
Особенно настойчив был Лифер Иванович Овчинников, пожилой, крепкий мужик, с большой, сроду не чесанной бородищей.
— Не могу я ничего сделать, — мягко, терпеливо убеждал его Рымарев.
— Но как считаешь, по закону это наваливать такую беду на человека? — допытывался Лифер Иванович.
— Ничего я не считаю. Мое дело колхоз. По всем другим вопросам обращайтесь к товарищу Белозерову.
— Это к Задурею-то? Да он разговаривать разучился, он же гавкает, как собака. Что с ним наговоришь? Вот покойник Лазарь Изотыч был человек душевный. И ты… культурность у тебя, обхождение. Пойми, дорогой товарищок, нет моих силов, чтобы столько сдать. Вот ей-богу! Дети же у меня, Павел Лексаныч.
Униженно горбатилась широкая спина Лифера Ивановича, из-под густых суровых бровей просяще смотрели прямо в душу Рымарева серые глаза. И эта униженная поза, и просьба в суровых глазах до того были не свойственны мужику, что Рымареву стало не по себе.
Из кути вышла Верка. За ней, переваливаясь с боку на бок, как утенок, ковылял, держась за подол сарафана, Вася.
— Ты что тут расхныкался? — спросила Верка Лифера Ивановича. — Ты что канючишь?
— Не лезь в мужской разговор.
— Я тебе покажу мужской разговор! Ты в чьем доме находишься? Ты чего тут клянчишь? А ну, заворачивай оглобли! Ишь какой! Когда колхоз собирали, ты где был? Небось не бегал, никого не просил, чтобы тебя записали. Все выгадывал. Ну и выгадал, и получай, и не лезь с жалобами. Если весь ум в бороду ушел горбом отдувайся.
— Да ты-то чего взъелась?
— Шагай, шагай! — Верка подтолкнула его к дверям. — Изведете мне мужика, паразиты несчастные. Ни днем, ни ночью от вас покою нет.
На пороге Лифер Иванович обернулся, сказал с горечью Рымареву:
— Молчишь? Эх ты!
Она проводила Лифера Ивановича на улицу и закрыла ворота на засов. Когда вернулась, он сказал:
— Не надо бы так.
— А что с ними чикаться? Я их всех отважу таскать сюда свои жалобы. Поддайся им, так свету белого невзвидишь. Без того у тебя ни отдыха, ни продыха.
На этом дело с Лифером Ивановичем не кончилось. Через несколько дней поздно вечером к Рымареву пришли Максим и его брат Игнат. Вместе их Рымарев почти не видел и сейчас поразился, как они не схожи друг с другом. Игнат здоровяк, неторопливый, не быстрый на слово, все больше молчит, сжимая в кулаке бороду. Эта борода делает его старше на добрый десяток лет. Максим худенький, узкоплечий, как сын ему.
Верка стала на стол налаживать, ко Максим остановил ее.
— Не надо. Мы ненадолго, и по делу. А дело, Павел Александрович, такое. Неладно, кажись, выходит у нас с обложением мужиков.
— В каком же смысле неладно? — настороженно спросил Рымарев, предчувствуя, что этот хрупкий молодой человек с синими, как у девушки, глазами опять что-то надумал, снова попытается возлечь в какую-нибудь историю.
— В том смысле, что мы, прямо говоря, кое-кого разоряем.
— Кого же?
— Да хотя бы Лифера Ивановича.
— Жаловался?
— Нет.
— Так откуда же ты взял?
— Братуха вот, Игнат, сказывает.
— Тебе жаловался? — спросил Рымарев у Игната.
— Да нет. Кто я такой, чтобы жаловаться? Стороной узнал, что подвели под твердое задание. Игнат помолчал, словно ожидая, о чем еще спросит Рымарев, продолжал: — Неспособный он вынести такое твердое задание. Я мельником работаю. Кто что ест, мне хорошо известно. Лифер перед весной молол зерно, смешанное с брицей. Стало быть, от прошлогоднего урожая ничего не осталось.
— Ну это еще как сказать, — усомнился Рымарев. Игнат подумал, качнул головой.
— Нет, не станет мужик набивать брюхо брицей, если калачи имеются. Нынче Лифер посеял много, это верно. Но с землей ему утеснение было, вся пашня на взгорье. Хлеб там родится худо. На мельницу я ездил мимо Лиферовых полей. Не урожай горе. Колос от колоса не услышишь голоса. На это начальство не посмотрело. Много десятин засеяно, ну и гони хлеб без разговоров. Разве такое дозволяется Советской властью?
— Но при чем тут я?
— Посоветоваться надо, Павел Александрович, — сказал Максим. — Зазря человек пострадает. Не везет этому мужику. Помню, еще при Лазаре Изотыче его да еще Викула Абрамыча и Прохора Семеныча прижимали. Отстоял Лазарь Изотыч. И нам надо как-то помочь мужику.
— Почему вы идете ко мне, а не к Белозерову? Этого я понять никак не могу!
— И к Белозерову пойдем, а как же… — Максим достал кисет с табаком, скрутил папироску. — Хотел я знать, что ты о таких делах думаешь.
— Послушайте, Максим Назарыч, мне совсем не до этого! — взмолился Рымарев. — И без вашего Лифера дел по горло.
— Он ночей не спит, — подтвердила Верка. — То пишет, то читает.
Она купала в деревянном корыте Васю. Мальчик весело взвизгивал, смеялся, расплескивал воду.
— Твой, что ли? — спросил Игнат Рымарева.
— Мой.
— Справный парнишка. У Лифера самый малый твоему ровня будет.
— Ты мне скажи, по закону все это? — гнул свое Максим.
— Что это? — его настойчивость стала раздражать Рымарева.
— Да это вот, с Лифером.
— Вполне возможно, что и по закону. Не знаю.
— Вот видишь, не знаешь… И я не знаю, и Стиха не знает. Да и не может быть у нашей власти такого закона, чтобы бить без разбору. Максим прикурил, глубоко затянулся. — Законы наши должны в согласии с совестью быть, так ведь, Павел Александрович?
— Ясное дело. Наши законы самые справедливые в мире. Это всем известно, и никто, кроме врагов Советской власти, не сомневается в этом, — охотно пояснил Рымарев.
Ему показалось, что разговор уходит от неприятной темы. Но Максим с неожиданной ловкостью все обернул себе на пользу.
— Правильно, — сказал он. — Теперь смотри, что получается. С Лифером поступили несправедливо, значит, не по закону. А раз не по закону, защитить его надо.
— Еще раз повторяю: не до него мне! — резковато сказал Рымарев и, чтобы как-то сгладить резкость, добавил: — Честное слово, мне некогда.
— Да-а… — Максим улыбнулся с нескрытой насмешкой. — Есть побаска: «Эй, мужик, сосед горит, беги за водой!» «А мне некогда». «Эй, мужик, пожар к тебе перекинулся!» «Ратуйте, люди добрые!»
Игнат все время смотрел на Рымарева с мягким, прощающим укором, казалось, он видит, что происходит в душе Павла, понимает его тревоги, опасения и потому не очень винит за отказ вмешаться в это дело. А зачем ему, собственно говоря, отказываться? Зачем давать повод для обвинений в равнодушии или даже трусости? Все можно сделать иначе.
Рымарев поднялся.
— Пойдемте к Стефану Ивановичу.
— Опять до вторых петухов сидеть будете? — Верка положила мальчика на кровать, горой надвинулась на Максима. — Житья не даете человеку, лиходеи! Надо тебе, так и бегай, трепись хоть до упаду.
— Но-но, осторожней! — Максим озорно засмеялся. — Зашибешь ненароком.
— Зашибить и надо тебя, обормота.
— Нельзя этого делать, Вера Лаврентьевна, у меня жена молодая и сын маленький. Со смехом Максим проскользнул к дверям, — Твой Павел Александрович на доброе дело идет. Не сердись, а радуйся.
На улице было темно, тихо; тускло светились окна домов; низко висели крупные ядреные звезды; беззвучный ветер холодом гладил лицо. Рымарев шагал, засунув руки в карманы, братья шли впереди. Максим курил, прикрывая папироску ладонью. Ветер вырывал из-под ладони искры, кидал в темноту.
— Ты опять табачишком балуешься, — тихо упрекнул Максима Игнат.
— Грешно? — по голосу Рымарев догадался, что Максим улыбается.
— Душе не на пользу и здоровью во вред.
— С огоньком жить веселее.
— И без того не заскучаешь. Братья замолчали.
Рымарев обдумывал, как дать понять Белозерову, что к их хлопотам он не имеет никакого отношения. Не хватало еще, чтобы он попал в число ходатаев за твердозаданцев. В такое-то время!
В доме Белозерова было шумно. Мать Стефана Ивановича, пожилая сухопарая женщина, стояла середь избы, грозила сыну кулаком.
— Я тебе вот покажу, стервец! Раз стерпела, другой раз не дозволю!
Рымарев и братья остановились у порога, не зная, проходить вперед или заворачивать обратно.
— Тише ты, мамаша, люди же пришли. Стишка сидел в переднем углу за столом. На нем была нижняя рубашка, распахнутая на груди; в руках он держал толстую тетрадь и карандаш.
— А что мне твои люди! — не унималась мать. — Небось такие же богохульники, осквернители святости.
— Такие же, мамаша, — весело согласился Белозеров. — Проходите, мужики, садитесь. — Она еще долго будет меня мурыжить. Одного мы с ней характеру.
— Не зубоскаль, охальник ты этакий. Добьешься, отсохнут руки-то твои поганые.
— Давай, чеши шибчее! — подбодрил ее сын и стал рассказывать: — Еще в прошлом году повыкидывал я из дому иконы. А недавно смотрю, она опять всех своих идолов приволокла и выставила на божницу. Я их в печку. А она лается.
— Да как у тебя язык поворачивается образы господние идолами называть! — Мать сдернула с крючка полушубок, набросила на плечи. — Уйду и не вернусь, пропади ты тут пропадом со своей комсомолкой.
— И на меня сердишься? — из кути вышла Феня, жена Стефана.
— Такая же, как он, безбожница. Люди добрые, да как же это можно: иконы жечь?
— Это ты, Стефан Иванович, зря, — осуждающе покачал головой Игнат. — Она старый человек, пусть себе молится.
— Еще один христосик выискался! — Стишка мгновенно вспыхнул, шлепнул тетрадью по столу. — Везде искореним иконы, ни одной в целости не оставим!
— Иконы искоренить долго ли. Ты попробуй дать людям такую веру, чтобы они их сами посбрасывали, — негромко проговорил Игнат.
— А-а, ты все старые песенки поешь! — пренебрежительно махнул рукой Белозеров. — Знаю я твое настроеньце, знаю. Тебе-то и вовсе не след становиться на одну доску с моей темной мамашей. Она всю жизнь на коленях проползала перед этой божницей, все хорошую жизнь вымаливала. Была у тебя хорошая жизнь? Ела досыта, пила вдоволь? А все помоги, господи, помоги, господи! Он же, всем помогаючи, давно пуп надорвал.
— Ну, Стишка, не на этом, так на том свете ответишь за богохульные слова! — мать с силой хлопнула дверью. Ушла.
Все долго молчали. Феня оделась, пошла к двери.
— Пойду погляжу, к кому она направилась…
— Ну, иди. Да поговори с ней, чтобы не дурила. Стишка подошел к кадушке, зачерпнул ковш воды, напился, вытер ладонью губы. — Вот так и воюем. Давайте, мужики, что у вас, да я тоже пойду уговаривать старую что же она будет по чужим людям ходить, как бездомная.
— Товарищи пришли, собственно, ко мне, но поскольку вопрос, поднятый ими, во-первых, очень сложный, во-вторых, касается действий Советской власти, я решил, что будет лучше…
Белозеров не дал Рымареву договорить.
— Не разжевывай, сам пойму, кого что касается.
Пусть Максим Назарыч изложит.
Выслушав Максима, Белозеров с минуту смотрел в упор на него.
— Да ты что? Ты в полном ли уме?
— Я бы об этом спросил у тех, кто твердое задание выписывал, — огрызнулся Максим. — Ты забыл, что говорил покойный Лазарь Изотыч? Нельзя середняка отшатывать от Советской власти. Об этом же и в газетах пишут, и на собраниях говорят.
— А на деле…
— Вон что вспомнил! Ты лучше припомни, как мы ходили по дворам и уговаривали в колхоз записываться твоего середняка. Сколько их записалось? Знаю я эту публику. Ты охрипни от агитации, он и ногой не дрыгнет. Все будет выглядывать из подворотни как да что? Сто лет будет выглядывать. А мы сто лет ждать не можем. Нам надо полный социализм строить. Нам надо свести с лица земли единоличника. Вот что нам надо! Как твоего середняка с места стронуть? Да этим же самым налогом. На, погляди! Белозеров вытряхнул из тетради с десяток листков бумаги, исписанных буквами-кривулинами заявления с просьбой принять в колхоз.
Максим перебирал заявления, складывал их в стопку. Белозеров торжествующе и зло смотрел на него.
— А заявление Лифера есть? — спросил Игнат.
— Ваш Лифер совсем обратное заявление сделал. Наотрез отказался выполнять твердое задание. Так-то.
— И что же теперь с ним сделаете?
— Судить будем. Белозеров произнес это без раздумий и колебаний, так что всем стало понятно: это не угроза, а решенное дело.
Игнат ссутулил плечи, потупился. Максим, наоборот, вскинул голову и с тревожным недоверием уставился на Белозерова.
Чувствуя всю напряженность момента, не одобряя грубую прямолинейность Стефана Ивановича, Рымарев попытался сгладить острый угол.
— Нам незачем спорить. На суде разберутся и, если сочтут нужным, снимут твердое задание.
Но Белозеров сразу же отмел такое предположение.
— Не снимут! Ему приварят как миленькому.
— Ну, а если ни за что приварят? — спросил Максим.
— Есть за что, не прикидывайся Ванькой. Но даже если бы и не за что. Другим наука будет.
— Лихо! Укусила собака бей щенка!
— Из щенков тоже получаются кусучие собаки, Максим. Но тут другое. Нельзя нам отступаться. Ослабим подпруги Лиферу, другие пуще, чем он, взвоют, зачнут отбиваться от налога. И эти вот заявления тут же превратятся в бросовые бумажки. Может быть, навалили на Лифера чуть побольше, чем надо бы. Так что с того? Люди за Советскую власть без звука жизнь отдавали, а ему лишний пуд пшеницы жалко.
— Пострадать за Советскую власть и пострадать от Советской власти большая разница, Стишка. Этого ты, кажись, не улавливаешь.
Белозеров озадаченно взглянул на Максима, молча собрал со стола заявления, сунул их в тетрадь.
— Тебе, Максим, и тебе, Игнат Назарыч, не ко мне надо было идти. Идите к Лиферу и вдолбите в его косматую голову: без расчета перечит власти. Пусть ему нынче тяжеловато будет, не беда, другие всю жизнь так-то мучились, но зато придет в колхоз и все ему возвернется в двойном, тройном числе.
С улицы пришла Феня. Не раздеваясь, присела на лавку.
— Где она? — торопливо спросил Белозеров.
— У своей сестреницы. Говорит, не вернусь домой… Стиша, а не оставить ли ей какой образок в уголке?
— Я сам поговорю с ней. Братья и Рымарев встали.
— Зайдите к Лиферу, Назарычи, — Стишка торопливо застегнул рубаху, надел суконный пиджак. — Ты, Павел Александрович, чуть погоди.
Когда за братьями закрылась дверь, Белозеров, натягивая потертую тужурку, стоя к Рымареву спиной, спросил:
— Не ты подучил Максима?
— Ничего подобного! С чего вы взяли?
— Да нет, ты таким словам не научишь, знаю. А может, верно, что Лифер пострадает от Советской власти просто так, ни за что?
Павел Александрович вспомнил разговор с Лифером, его униженно сгорбленную спину, его просящие глаза и подумал: мужик, скорее всего, говорил правду. Но не мог Рымарев сказать об этом Белозерову, особенно сейчас, когда тот, кажется, подозревает его в том, что он вроде бы подучивает Максима; скажи, что думаешь, и будешь накрепко связан с заступничеством пасынков государства, а такое заступничество в настоящее время рассматривается как отступничество от партийной линии.
— Вполне возможно, — вслух сказал он, — что Лифер мужик не так уж плохой, но как ты правильно отметил, общие интересы выше любых личных.
— Я не забыл, что говорил. Ты мне скажи, что сам думаешь.
— Лично я думаю так же. То есть не совсем так же. Есть некоторые несовпадения, но они настолько несущественны в настоящее время, что останавливаться на них было бы просто неразумно.
— Смутно говоришь, Павел Александрович, виляешь что-то. Возвращаясь домой, Рымарев спотыкался в темноте, ругал
про себя дурацкую привычку семейских наглухо закрывать ставнями окна домов по всей улице ни лучика света. Так недолго и шею сломать. Вообще тут шею сломать довольно просто. Белозерова поколебали слова Максима. Не очень-то вяжется с его характером. Уж не стоит ли за его колебаниями что-то более существенное, например, новые установки руководства или еще что-то?
Дома, в тепле избы, опасения и подозрения исчезли сами собой, а позднее, на работе, он и вовсе позабыл о ночном разговоре. Колхозники заканчивали обмолот хлеба, и он все время жил на полевом стане. О Лифере ему напомнила Настя. Белозеров просил ее передать, чтобы он немедленно выехал домой. В три часа дня в сельсовете состоится суд над Лифером.
Не хотелось Рымареву ехать на этот суд. Под всякими предлогами откладывал поездку до вечера. Подъехал к сельсовету в потемках. На крыльце толпился народ, сельсовет был битком набит. Рымарев стал протискиваться к двери, но на него зашикали. Остановился на пороге, прижатый к косяку. Все в сельсовете стояли, Рымарев не видел ни судей, ни подсудимого, их заслоняли затылки мужиков. Приглушенный говор, шепотки, шиканье все вдруг стихло, и в зыбкой тишине медленно, с внушающей страх торжественностью зазвучал четкий голос:
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики народный суд Мухоршибирского района Бурят-Монгольской АССР в составе председательствующего судьи Филиппова Якова и двух народных заседателей, Гомзякова Спиридона и Антонова Ивана, рассмотрев в открытом судебном заседании уголовное дело по обвинению Овчинникова Лифера Ивановича по третьей части шестьдесят первой статьи Уголовного кодекса, ознакомившись с материалом дела и заслушав показания обвинителей и свидетелей, находит:
1. Установленным, что такая важная хозяйственно-политическая кампания, как заготовка хлеба, в селе Тайшиха сорвана. Единоличный сектор выполнил план хлебосдачи всего на сорок восемь процентов, что объясняется преднамеренным злостным сопротивлением кулачества, разлагающим влиянием отдельных граждан, взявших на себя позорную роль застрельщиков сопротивления действиям сельсовета.
2. Доказанным, что Овчинников Лифер Иванович, получив твердое задание сдать к пятнадцатому сентября шестьдесят центнеров зерна, не сдал в срок ни пуда. Получив предупреждение от сельского Совета, наотрез отказался сдавать хлеб, мотивируя это тем, что у него нет хлебных излишков. Это не может соответствовать истине уже по одному тому, что в хозяйстве Овчинникова три лошади, в текущем году он засеял десять с половиной гектаров пашни.
Руководствуясь частью третьей статьи шестьдесят первой Уголовного кодекса, суд приговорил:
Овчинникова Лифера Ивановича, сорока семи лет, индивидуально обложенного сельхозналогом, подвергнуть лишению свободы сроком на два года с конфискацией всего имущества, после отбытия мер социальной защиты подвергнуть высылке из пределов автономной республики сроком на три года.
Приговор окончательный, но может быть обжалован в течение десяти дней через нарсуд Мухоршибирского района и главсуд республики.
Выдержав небольшую паузу, тот же голос произнес:
— Прошу садиться.
Все сели, и Рымарев увидел у противоположной стены стол, за ним судью в черной полувоенной гимнастерке, заседателей белоголового парня и старика с короткой стриженой бородкой; перед столом, понурившись, заслоняя большой лохматой головой лампу, стоял Лифер. Он встрепенулся, растерянно развел руками и с тоскливым недоумением спросил:
— За что же, люди добрые! Всю жизнь спокою не знал… работал… прискребал.
Рымарев быстро спустился с крыльца, пошел домой. В ушах у него еще звенели слова Лифера: «За что же, люди добрые!» Так сказать мог лишь невиновный или не сознающий своей вины, что почти одинаково. Черт побери этого Белозерова, неужели он не мог посадить на скамью подсудимых кого-то другого, если уж это так необходимо? А ты сам? Ты мог воспротивиться этому? Мог, но боялся! Максим в сто раз лучше тебя!.. Но что толку от этих запоздалых угрызений совести? Обожди, почему же что толку? Приговор можно обжаловать, можно создать авторитетную комиссию, обследовать поля Лифера и с точностью установить, какой урожай он получил. В конце концов, это долг каждого порядочного человека.
Дома он долго ужинал, перебрасываясь с Веркой редкими словами, и все думал о письме в главсуд. С умом надо составить это письмо, строго и сдержанно, без этих вот чувств всяких, на фактах. А где факты, что у него есть? Только то, что говорил Лифер. М-да… Письма не получится. Когда попадает такой дурак, его даже и защитить невозможно. Впрочем, Белозерову надо все-таки сказать, а уж он пусть сам голову ломает.