6


Часто перебирая ногами, всхрапывая, лошадь тянула в гору волокуши с бревнами, из ее ноздрей вырывался горячий пар, потные бока дымились, и на мокрую шерсть ложились нити инея. Максим подталкивал воз, упираясь стягом в подушку волокуши. На половине подъема лошадь остановилась, скосив на хозяина влажный фиолетовый глаз.

— Ничего, отдыхай, — успокоил ее Максим, сел на бревна, вытянув покалеченную ногу.

Под горой, отделяя лес от полей, извивалась речка неровная белая ленточка; за ней над голыми кустарниками вставали острые темно-зеленые, почти черные конусы елей, дальше сплошной шубой лохматился сосняк; багровое, негреющее солнце краем коснулось леса; дорога, вмятая в рыхлые сугробы, была пустынной. Все колхозники уже перевалили через гору и сейчас, наверное, подъезжали к дому. Максим отстал. В лесу лопнула веревка, пришлось снова накатывать на волокуши, увязывать бревна. Мужики забыли о нем или не захотели ждать. Скорей всего, яе захотели. Черти полосатые, по-единоличному работают. И Корнюха с ними укатил. Этому-то уж и вовсе не простительно.

— Ну что, трогать будем?

Лошадь вытянула шею, напряженно заскрипели мерзлые ремни сбруи, воз снялся с места.

Еще две остановки, и перевал. Облизанные ветрами сугробы с кустиками сухой чахлой травы, торчащими из прессованного снега. Максим подтянул чересседельник, закурил, уселся на воз. Под гору лошадь пошла рысью, концы бревен на раскатах взбивали снежную пыль. Впереди за белыми полями темнели избы, встречный ветер доносил запах дыма. Когда ты целый день пробыл на морозе, нет ничего милее этого еле уловимого запаха, он сулит тепло, горячую пищу, отдых. Максим позабыл о своей обиде на мужиков, посвистывал, улыбался, представляя, как он отогреет у жаркого очага руки и возьмет к себе Митьку, как будет суетиться и радостно улыбаться Татьянка, собирая ужин; все будет так, словно он самое малое полгода не жил дома. Какая, должно быть, постылая жизнь у тех, кто ничего этого не имеет.

Тут Максим вспомнил, в который раз за день, Лифера. На колхозном собрании было решено построить амбары для семян и фуража. Но готового лесу было мало, и тогда пустили в дело все старые, отнятые у кулаков строения. У Лифера сначала раскатали амбар и завозню, потом взялись за дом. В это время пришла Лифериха с сыном. Глянула на горы бревен, нагроможденных во дворе и на улице, на высокую трубу печки, белым столбом вставшую над разнесенным жильем, и заголосила на всю деревню. Сын Лифера, Никита, парень лет девятнадцати, исподлобья смотрел на людей, что-то говорил матери. Семья Лифера ютилась у соседей, и Максим хорошо понимал, каково им было смотреть, как рушится дом, где каждая трещина в стене, каждый сучок в половице знакомы, где столько прожито и пережито.

Максим решил, что нельзя больше откладывать поездку в город. И так затянул. Думал, когда разделят хлеб, будет что увезти на базар. Сыну нужны всякие пеленки-распашонки, сам обносился и Татьянке не грех бы купить хоть какую-то обновку. Но хлеба досталось не так уж много: роздал старые долги, и осталось только на еду. Надо будет попросить взаймы денег у Корнюхи. Пьяный был хвастался, что есть деньги. И немедленно ехать. Пройти прямо к секретарю обкома, знакомцу Батохи, рассказать все, как было.

Свалив бревна, Максим на общем дворе распряг лошадь и пошел к Корнюхе. Брат уже сидел за столом, ужинал.

— Ты откуда? — спросил он, облизывая широкую деревянную ложку.

— Только что приехал.

— Да что ты говоришь?! А я думал, ты вперед всех уехал! Оказия!

По тому, как старательно Корнюха удивлялся, Максим понял: врет. Так ему и сказал:

— Перестань брехать. Корнюха смущенно кашлянул.

— Я ждал. Холодно, холера ее дери, ноги окоченели, тронулся. Садись щи хлебать.

Максим отказался. Устинья встала из-за стола.

— Садись вот тут.

— А ты куда? — спросил ее Корнюха.

— Так учеба же!

— Далась тебе эта дурацкая учеба. Лучше бы носки теплые связала. Ты мерзни, мужик, а баба твоя, как вертихвостка какая, каждый вечер бежит из дому!

Максим вспомнил, что и Татьянка должна идти учиться, заторопился.

— Я к тебе по делу, брат. Дай мне денег, сколько можешь. В будущем году верну. В город хочу съездить за покупками.

— Только ли за покупками? Не крути, Максим. Хлопотать едешь. Это тебя Игнат настропалил. Не слушай ты этого богомольца, Макся, не лезь, куда не зовут. Корнюха подставил под кран самовара стакан, нацедил из заварника чаю. — Наскребешь на свой хребет.

— Я тебя о деньгах спрашиваю, дашь или нет?

— Чудной ты! — благодушно оскалился Корнюха. — Деньги… Это самая большая закавыка в нашей жизни. Всегда их мало, всегда их нету, всегда они нужны.

— Ты больно разговорчивым стал, Максим поднялся. Не дашь, что ли?

— Дай ему, Корнюшка! — Устинья стояла перед зеркальцем, завязывала кичку, обернулась, подмигнула Максиму. — Проси лучше, жмется.

Корнюха услышал, прикрикнул нестрого:

— Иди, раз пошла! Деньжата есть, не отпираюсь. Но мало, Максюха, и самому во как нужны. Ребром ладони он провел по горлу, но, заметив едкую усмешку на губах Максима, сдался: — Черт с тобой, бери!

— Давно бы так. А то ломаешься, ровно богатая невеста перед бедным женихом. Ох, и жох ты стал, братуха!..

Во дворе дома Корнюхи Максим подобрал палку и, опираясь на нее, похромал по улице. Скупо светил молодой месяц, пар от дыхания клубился перед глазами, оседал на ресницах мягкими снежинками. Татьянка и с ней Настя встретились ему на дороге. Немного досадуя, что ужинать придется одному, он спросил:

— С кем оставила Митьку?

— Елена с ним нянчится. Тебя дожидается.

Разговаривая, Татьянка в одной руке держала букварь с тетрадкой, другой все время подправляла платок и как-то странно поглядывала на него. Да она же без кички! Ты смотри!..

— Ну, Танюха, кажись, самая пора тебе городские юбки-кофточки заказывать!

— А может, я портфелю с медными застежками запрошу, — со смехом сказала она. — И тебя, хромого, променяю на бравого-кудрявого.

— Я те променяю! — пригрозил он палкой, все больше жалея, что Татьянки целый вечер не будет дома. — А что надо Елене?

— Из-за Лучки все. Ты ее сильно не привечай. Ну, пойдем, Настенька.

Он проводил их взглядом, подумал, что совсем недавно ни одна семейская баба не осмелилась бы показаться на люди без кички, это сочли бы чуть не распутством, а сейчас его не очень-то храбрая Танюха идет в платке. Вот так же бы, как этот бабий наряд, закинуть в дальний угол все старые привычки…

Дома было тихо. Елена сидела на лавке, вдев ногу в ремень люльки, качала Митьку. Очеп, прогибаясь, голосисто поскрипывал.

— Тише, — Елена предостерегающе подняла палец. — Заснул.

Митька чмокал губами и сжимал у подбородка пухлые кулачки. Постояв над ним, Максим сел на лавку спиной к печке, стал ждать, что скажет Елена.

— Лучка-то у бурят живет, — Елена перестала зыбать люльку.

— Знаю.

— Бросил нас или что?

— Вот про это не скажу…

— От него всякой всячины жди… Паразитина! — Она вдруг всхлипнула, но, глянув на Митьку, зажала рот ладонью, замолчала, на ее ресницах медленно набухали слезы.

— Ничего, все перемелется…

— Скажи, Максим, что я ему плохого сделала? Чем его не удоволила?

— Разбирались бы сами… — Очень не хотелось Максиму оказаться втянутым в семейную склоку: когда муж с женой не поладили, постороннему ни за что не понять, кто прав, кто виноват, а зачни разбираться, тебе же перепадет с той и с другой стороны.

— Ить ему одно добро делала! — лицо Елены стало злым. — Ить в одной шинелишке взяла его!

— А ушел он в чем, в борчатке, крытой сукном?

Не поняла Елена его, не услышала язвительности в словах.

— Не крытая, черненая борчатка.

— Так тебе Лучку жалко или борчатку? — спросил он.

— Я не к тому вовсе, чуть смешалась она, сообразив-таки, какой глупый разговор выходит. Что мне шуба? Все из-за брата его, из-за Федоски долговязого. Тот с ума спятил, на бурятке жениться вздумал, а мой ему потакает.

— Да тебе-то какая печаль, пусть женится хоть на бабе-яге.

— Согласная с тобой, согласная. Женись, но в дом некрещеную не тяни, не заставляй меня жить под одной крышей.

— Ты думаешь, есть разница между крещеными и некрещеными.

— Да ты что, Максим!..

— Про Адама и Еву слышала небось? Ты знаешь, оба они, прародители наши, Адам и его Ева, были некрещеными.

— Зачем мне знать про это! При чем тут Адам и Ева, когда дом мой! Пусть Федос свой строит и ведет хоть черта самого.

— Твой дом, твоя шуба… — Максим покрутил головой. — Э-эх,

— Елена! Я-то считал, что Лучка подороже твоего дома со всем его барахлом!

— Ты за него не восставай!

— Не восстаю. Хочу тебе только сказать, что ты не тем козыряешь. Все еще задаешься, что батька твой богатым был. Кончилось время богатых, Елена. Это одно. Другое, твоей заслуги совсем нет в том, что батька богатым был.

— Спасибо, Максим. Помог бабьему горю. Век не забуду. Елена поджала полные красивые губы, лицо ее стало темнее тучи.

— Помни, помни… Но лучше бы тебе не это помнить, а то, что не первый раз Лучка уходит от тебя. Забыла, как уговаривала на заимке?

— Тогда другое дело было!

— Другое, — согласился, — но если подумать, то же самое.

Максиму хотелось есть, под ложечкой тупо посасывало, а конца разговора не было видно, и он все больше раздражался, наконец спросил со злостью:

— От меня-то ты чего хочешь?

— В улус надо ехать.

— Ну и поезжай!

— Не могу я одна. Как я поеду туда! — Елена опять всхлипнула и заплакала, ее лицо стало некрасивым, каким-то рыхлым, расплывшимся.

Максим развел руками. Что за народ эти бабы! Всегда у них слезы на колесах, где умом не возьмет, слезами принудит. Лучка тоже хорош. Пьянствует, поди, в улусе, а ты тут майся с его половиной. Ехать за ним, а в город? Да и что за ним ездить, не удавится, явится.

— Ты, Елена, сырость не разводи. Не могу я сейчас ехать, мне в город надо. Вот вернусь…

— Его же из колхоза выключат. Был сегодня Белозеров Стиха, сказывал, выключим, потому как не работает, а коней и все другое, что мы сдали, говорит, не вернем.

Максим мысленно обругал и Елену, и Лучку. Нашли время цапаться-царапаться. Белозеров и без того косо смотрит на Лучку, а тут… Как нарочно, себе во вред делает: то гулял, то вот сбежал. Придется за ним ехать. Елену Лучка не послушает, станет куражиться.

— Видишь, ты какая… Битый час несла всякую околесицу, а главного не сказала… Суши свои слезы. Завтра поедем. Только из улуса я прямиком в город. Иди собирайся. Утром сбегаю к Рымареву, отпрошусь и тронемся.

Намеченная поездка чуть было не сорвалась. Рымарев не хотел отпускать Максима. Сначала говорил, что вот-вот будет общее собрание, а когда Максим сказал, что к собранию успеет вернуться, он стал жаловаться на нехватку рабочих рук, наконец сознался, что без согласования с Белозеровым решить этот вопрос не может. Но Белозеров вчера сам поехал в город кое-что закупить для колхоза, вернется примерно через неделю. Максима рассердила не столько задержка с поездкой, сколько увиливание Рымарева от прямого, честного ответа. На работу, на собрание ссылается, а сам…

— Ты все с ним согласовываешь?

— Разумеется.

— И когда на обед идти, и когда по неотложной надобности!

— Товарищ Родионов! — гладкое, чисто выбритое лицо Рымарева покрылось пятнами. — Как вам не стыдно, Максим Назарович!

В председательский кабинет зашли за распоряжениями бригадиры, и Рымарев, не желая ругаться при них с Максимом, сказал, что он может ехать. С обидой сказал.

Выехали на легкой кошевке. Железные подреза легко скользили по белой степи. В лучах утреннего солнца розовели сугробы; невдалеке огненно-рыжая лиса безбоязненно наблюдала за повозкой, подняв острую мордочку и разостлав по снегу пышный хвост. Елена, закутанная в необъятную доху, молчала, должно, сердилась за вчерашнее. Максим был даже рад, что она не досаждает разговорами. Когда кругом белая скатерть степи и ходкой, легкой рысью идет лошадь, совсем не хочется говорить о всяких глупостях, вроде тех, что выкладывала вчера Елена, а сегодня Рымарев. У того и у другой глаза завешаны. Елене мешает взглянуть на свет открытыми глазами отцовская выучка, Рымареву боязнь сделать что-то не так. Поймут ли они когда-нибудь, что жизнь сейчас как эта чистая, неисчерченная дорогами степь, пиши свой след, не заботясь о том, как и где ездили до тебя, только держи прямой путь и не пугайся снежных заносов…

Далеко в степь вдвинулась гряда оглаженных ветрами сопок, у их подножья вольно, без всякого порядка стояли низенькие, черные от старости, с ветхими крышами домики улуса, за ними, на взгорье, блестели окнами огромные, по сравнению с домиками, строения.

От улуса навстречу кошевке с лаем бросились собаки, вслед за ними ребятишки, одетые в долгополые шубы и островерхие бараньи шапки. Максим натянул вожжи.

— Здорово, мужики!

— Сайн байна! — вразнобой ответили ребятишки. Припоминая немногое из того, что знал по-бурятски, Максим спросил:

— Председатель Бато гэртэ гу? — и, неуверенный, что его поняли, повторил по-русски: — Председатель дома?

Мальчик, подпоясанный старым, потрепанным кушаком, ответил Максиму:

— Гэртэ нету. Усы. Там, — показал рукой на новые строения. Он был горд, что разговаривает по-русски. Максим посадил его в кошевку, дал вожжи.

— Вези, друг. У вас ород (русский) дядя би (есть) гу?

— Би, би.

Из нескольких зданий на взгорье было закончено одно, над ним, прибитый к охлупню, висел неподвижно большой флаг. Из окон выглядывали люди. Без шапки, в одной рубахе, на крыльцо вышел Бато, широко улыбнулся, сбежал по ступенькам, протянул руку, радушно пригласил:

— Шагай тепло греться.

Он помог Елене выбраться из кошевки, снять доху. В доме, пахнущем смолой и свежеструганой сосной, топилась печь, отпотевшие окна слезились, на подоконнике поблескивали лужицы воды, посредине сиротливо стоял небольшой стол, покрытый красной, закапанной чернилами далембой (Далемба — сатин), вдоль стен разнокалиберные стулья, табуретки, скамейки. Видно было, что помещение еще не обжито, вещи стоят как попало, не на своих местах.

— Хороший дом отгрохали, — с завистью сказал Максим.

— Маленько ничего, — скромно согласился Бато, окинул дом взглядом, повторил: — Маленько ничего. Но, словно боясь, что его слова прозвучали хвастливо, засмеялся: — Колхоз маленький, контора большой. Беда хорошо живем!

Максим снял шапку, расстегнул полушубок, сел ближе к печке. Из окна видно было другое здание еще больше, чем контора, на ребрах стропил стучали топорами плотники. Перехватив взгляд Максима, Бато пояснил:

— Народный дом будет. Еще одни дом школа будет. Он достал из кармана кисет, протянул Максиму вместе с трубкой. — Ноги грей печкой, душу трубкой, сердце разговором.

— Как вы столько подняли? — дивился Максим. — А говорил: народу мало в колхозе.

— Народ другой есть, не в колхозе. Народный дом всем нужен, школа всем нужна.

— Единоличников припрягли, так?

Интересно все это, хочется узнать Максиму, как дело поставлено, а Елена поговорить не дает, толкает в бок и раз и другой. Шепчет:

— Спроси про Лучку-то. Что тут табачище нюхать…

Без понятия баба. Батоха сам знает, зачем она припожаловала, без расспросов скажет, где Лучка, чем тут занимается. А Елене не мешало бы чуть приветливее быть. Сморщилась вся, словно кислого объелась.

— Ноги грел? Будем стройка глядеть. Молодуха с нами ходи.

— Что я там не видела, на вашей стройке?

— Дом смотреть будешь, своим сказать будешь: такой делай, — посмеивался Бато, будто не замечая враждебных взглядов Елены. — Ходи, молодуха. Свой мужика гляди. Золотой голова, золотой рука такой молодец человек.

Вышли. Бато шагал быстро. Максим, хромая, едва поспевал, за ним. Елена тащилась сзади, путаясь в длинном сарафане, и все гудела, гудела:

— В работники нанялся. Дома делать нечего, беспутному. Весь снег вокруг зданий был завален корьем, щепой; возле штабеля круглого леса догорал огонь, дым, прижатый морозом к земле, стекал с косогора и синей полосой стлался по степи; на солнце холодно взблескивали топоры плотников, где-то наверху, на потолке Народного дома равномерно ширкала пила. Лучку нашли внутри Народного дома. Он размечал проемы окон под окосячку. Увидев Еленку, сунул карандаш за ухо, положил брусок уровня на верстак.

— Прибежала-таки?

— Идите к огню. Там говорить веселее, — Бато подгреб ногой сухие щепки. — Бери, Лучка, грей молодуха.

— И так, кажись, жарко будет, — сказал Лучка, но щепки взял, поплел к огню.

Максим остался с Бато, но Лучка оглянулся, позвал его.

— Ты, шурин, коли что, нас разнимать будешь. Лучка сел на бревна, снизу вверх глянул на жену. — Ну, чего сюда нарисовалась?

— Это я ее привез. Максим пошевелил щепки, дунул на горячие угли, и пламя, вспорхнув, лизнуло кудри стружек, разгорелось. — Домой тебе надо, Лучка.

— А зачем?

— Постыдился бы говорить такие слова, изгальщик! — злым шепотом сказала Елена. — Смотри, отощал весь, обтрепался. Они тебя, дурачка, приласкали, а ты и рад бревна ворочать.

— Короткий ум у тебя, Елена. Там, где мера верста, с вершком лезешь…

— Поспорите дома, — вмешался Максим. — Ты, Лучка, кажется, забыл, что колхозником числишься.

— Я Белозерову сказал, что уйду из его колхоза.

— Колхоз, между прочим, не Стишкин, наш.

— Это ты так думаешь. А на деле колхозом Стишка, как собственным хозяйством, правит. Посмотри, у Батохи все по-другому. Вот переселюсь сюда…

Подошел Бато, сел на корточки перед огнем, протянул к нему смуглые, обветренные руки.

— Разговор был? Чашка чай пить надо.

— Бато, я отсюда в город еду. Так ты, может, отвезешь Лучку и Елену в Тайшиху?

— Можно. Завтра район еду. С собой брать буду. Город зачем едешь?

— К секретарю обкома Ербанову. Не знаю, будет ли толк какой.

— Тебе какой толк надо? Я два раза ходил. Породистых коров коммуны расхватали ходил, партии гоняли, ходил. И он сюда ходил, совет давал. Строить так он говорил.

— Зачем в город? — спросил Лучка. — За Лифера Ивановича хлопотать. И тебя отпустили?

— Отпустили за покупками.

— Пошли чай пить.

Бато повел их вниз, к улусу. Лучка, шагая рядом с Максимом, задумчиво сказал:

— Я ведь серьезно, чтобы сюда перебраться. Как смотришь? Чую, не даст Белозеров садами заниматься.

— Если будешь таким куражливым не даст. Мой совет — поезжай домой. Вот вернусь из города, понятно будет, что к чему клонится.

Жил Бато в деревянной шестиугольной юрте. Маленькие, промерзшие окна плохо пропускали свет, в юрте стоял полумрак. Жена Бато, низенькая, скуластая женщина в халате и шапочке с кистью на острой верхушке, хлопотала у печки. Она что-то спросила у Бато, приветливо улыбнулась, взяла у Елены курмушку, повесила на деревянный колышек.

— Отсталый моя баба. Совсем толмач по-русски нету, — весело сказал Бато.

На стол, застланный новой клеенкой, женщина поставила фаянсовые чашки, налила в них тарак (Тарак — молочный продукт). Бато вытащил откуда-то большую бутыль с мутноватой жидкостью.

— Тарасун (Молочное вино) пить будем, мало-мало архидачить (пьянствовать, гулять) будем, — засмеялся.

Елена сидела за столом с застывшим лицом. Понюхав стакан с вином, она брезгливо дернула губами, оглянулась, явно намереваясь выплеснуть напиток. Лучка сжал ей локоть, тихо предупредил:

— Только попробуй! Разморденю!

Зажмурив глаза, содрогаясь, Елена выпила вино, вылупила глаза, открытым ртом стала хватать воздух. Бато перегнулся через стол, участливо спросил:

— Крепко?

Жена Бато подала ей тарелку с молочными пенками.

— Это ешь. Это сладко, — сказал Бато.

Косясь на Лучку, чуть не плача, Елена взяла двумя пальцами кусочек ароматной, вкусной пенки, откусила раз, положила, потом взяла снова и стала молча, сосредоточенно есть. От вина у нее маковым цветом вспыхнули щеки, заблестели глаза. А жена Бато, поставив на стол деревянную чашку с горячей бараниной, выбрала кусок получше и положила перед ней.

— Спасибо, — сказала Елена.

— Вкусная еда у вас, — похвалил Лучка. — Моя баба даже стесняться позабыла, прикончила все пенки.

— Перестань! — попросил его Максим.

— Пусть она поймет… Бато ко мне зашел, несчастную бутылку пожалела, стакан чаю не налила. А сама ест и пьет.

— Ай-ай! — с укоризной глянул на Лучку Бато. — Тебе такой слово говорить можно ли?

— Все, молчу!

После обеда Бато повел Максима показывать хозяйство, уговорил съездить на заимку, на ту самую, где когда-то хозяйствовал Корнюха. Максим не пожалел, что задержался в улусе. Лучка был прав, когда говорил, что дела у Батохи ведутся по-другому. Здесь все делалось основательно, надолго, начиная со строительства, кончая бережным уходом за небольшим стадом породистых коров, которые должны в недалеком будущем вытеснить низкорослых, малоудойных забайкальских коровенок.

За породистым стадом ухаживала вместе с другими женщинами и сестра Бато, Дарима. Максим ее не видел с тех пор, как уехал с заимки, и узнал не сразу. Когда-то пугливая, как дикая коза, она сама подошла к Максиму, протянула руку. Он смотрел на нее и думал, что не зря младший шурин по ней с ума сходит. Красивая деваха. Тонкая, гибкая, как молодая елочка. Взгляд хороший. Открытый, веселый, с искорками смеха в зрачках черных, как спелая черемуха, глаз. Легко представить ее в седле среди весенней степи, щурящуюся от половодья света, и дома за будничной работой, и за праздничным столом, такие люди, как она, везде на своем месте, и всем рядом с ними хорошо, радостно.

— Ты бы к нам приезжала. Татьянка рада будет. Помнишь Татьяну?

— Помню. Некогда в гости ездить. Работы много. «Эх, черт, неужели у вас с Федосом не сладится!»…Снова скрипит снег под железными подрезами. Скрылся в морозном тумане улус с его шестиугольными юртами и новой конторой, а Максим все думает о Батохе. Ловок мужик. С виду простоват, и грамотешки мало совсем, а как развернулся! Вот бы Павлу Александровичу при его грамоте Батохину смекалистость. Охаивать Рымарева, понятно, рано и навряд ли справедливо. Крестьянское хозяйство вести не чубом трясти, тем более хозяйство артели, где все внове. У Рымарева своя хорошая сторона есть аккуратность. Подсчитать, высчитать ему раз плюнуть. Другое дело привычки к самостоятельности нету. Раньше прикажет ему купец: продай продал, прикажет: купи купил. Все с чужого слова. И на председательском месте он пока работает, как приказчик…

В городе Максим не был давно, и ему в глаза сразу бросились многие перемены. Появились новые кирпичные дома в два и три этажа, чище, многолюднее стали улицы, по мостовым в обгон повозок, саней то и дело бегут машины, и прохожие не обращают внимания: привыкли. На видных местах афиши и объявления. В театре идет спектакль «Бронепоезд 14–69», в Доме крестьянина дает концерт заезжий скрипач-виртуоз Леонид Шевчук, в Союзкино можно посмотреть драму в восьми частях, главные роли исполняют Дуглас Фербенкс и Пола Негри. Называется драма «Три мушкетера».

«Кто такие мушкетеры»?

Максиму надо пересечь улицу и войти в каменное здание обкома. Но он стоит, глазеет на огромные буквы афиши, думает о своем. Плохо будет, если разговор с секретарем получится не таким, какого он ждет. Не только судьба Лифера Ивановича должна решиться, но и что-то очень важное для него самого.

Максим решительно пересек улицу.

В приемной было полно народу. Пожилая секретарша сказала, что вряд ли Михей Николаевич сможет всех принять сегодня. Но Максим все-таки решил ждать. В голубую двустворчатую дверь заходили самые разные люди, одни возвращались через несколько минут, другие задерживались на полчаса и больше. Одни выходили веселые, другие опустив глаза.

Полдня протомился Максим в приемной. Наконец дождался. Секретарша кивнула ему головой иди, и он открыл дверь робко, будто опоздавший на урок школьник. Первое, что бросилось ему в глаза длинный, как деревенская улица, стол, за ним другой стол, поменьше, заваленный бумагами, книгами. Возле маленького стола спиной к окну сидел, прижимая телефонную трубку к уху, человек в темном пиджаке. Под носом у него темнела черточка усов, черные жесткие волосы, зачесанные от лба к макушке, были редкие, сквозь них просвечивала темная кожа. Ничего особенного в этом человеке Максим не заметил и как-то сразу успокоился. Закончив разговор, Ербанов встал, коротко, энергично встряхнул руку Максима, указал на кресло с гнутыми, вытертыми подлокотниками; открытые миндалевидные глаза смотрели на Максима весело, улыбчиво, должно быть, секретарь еще не отрешился от телефонного разговора, по всему видать, приятного для него.

— Вы хромаете? — он взглянул на ноги Максима.

— Подбили.

— Партизанил? Где?

— И партизанил тоже. Но подшибли ногу уже дома, кулаки.

— Коммунист?

— Состою…

— Состоишь?.. — насмешливо спросил он, скосил глаза на бумажку со списком посетителей. — Максим Назарович, да?

— Так. Можно и просто Максим… Молодой еще, чтобы навеличивать…

— Можно и просто Максим, — согласился Ербанов, сел, сдвинул с середины стола бумаги. — Приехал что-нибудь просить?

— Нет.

— Жаловаться?

— Да и не жаловаться вроде. А может быть, и жаловаться. Максиму понравилась стремительная прямота секретаря обкома, тут, кажется, не надо будет вилять-петлять. — Помните, вы распустили бюро нашего райкома партии?

— Помню. Правильно распустили. А ты что, против?

— Не то что против. Новое начальство больно уж туго натягивает вожжи, удила в губы врезаются.

— Видишь ли, Максим, иногда и это необходимо. Мягкость и снисходительность порой вредны не меньше, чем прямое предательство. Революция не закончилась гражданской войной, не завершится она и коллективизацией. Революция продолжается, а ее мягкотелые слюнтяи не делают… Нам нужна и твердость, и непреклонность.

— А справедливость? Она нужна?

— Точно так же, как и твердость. Почему же безвинно людей садят в тюрьму? — Кого посадили безвинно?

— Нашего мужика, Лифера Ивановича Овчинникова.

— Вы в этом уверены?

— Зачем бы я пришел? Посадили его, как я понимаю, на страх другим.

— Это недопустимо! Расскажите подробнее…

Слушая Максима, Ербанов чуть приподнимал то правую, то левую бровь, комкал в руках клочок бумаги. Едва Максим кончил, он поднял трубку телефона.

Соедините меня с прокурором республики. Ты, Николай Петрович? Ербанов говорит. Слушай, ты когда наведешь порядок у себя? Вот вам еще одна жалоба. Осенью осужден крестьянин села Тайшиха-Овчинников. Немедленно проверьте материалы следствия. В случае, если приговор был неправильным, со всей строгостью накажите виновников. И вообще, внуши ты своим товарищам, что меч правосудия штука обоюдоострая, обращаться с ним бездумно крайне опасно.

Дав отбой, Ербанов попросил вызвать Мухоршибирь. Помолчав, поднял на Максима построжавшие глаза, спросил:

— Почему же ты сразу никому ничего не сказал? — Максим не ожидал такого вопроса.

— Почему? Трудно сказать… Непривычно по начальству ходить. Но не это главное. Я почти поверил, что так и должно быть. Одного посадили другим польза. В колхоз народу много пришло после этого.

— Плохо это, очень плохо! Неумение разъяснить людям суть нашей политики нельзя восполнить никаким нажимом. А кто должен объяснить людям, что путь деревни, улуса к социализму один-единственный через объединение мелких единоличных хозяйств?

Зазвонил телефон.

— Мне товарища Петрова, — Ербанов подул в трубку. — Товарищ Петров? Ну, как у вас дела? Даже отлично. Так, так. Что ж, одобряю. Так… Ну? Да не звони ты процентами! Ты мне скажи, как добились этого. Агитацией? И убеждением? А принуждением? Как ничего подобного? А Лифер Овчинников? Слушайте, товарищ Петров, мы же с вами говорили на эту тему… Да ничего вы не учли! Клевета! Ну это вы бросьте… Ну? Да, я верю. Не кому-то, а коммунисту. И потому еще, что вас знаю.

Возбужденный этим разговором, Ербанов встал из-за стола. Его лицо с очень темной кожей было не сердитым, а задумчиво-сосредоточенным. Сделав несколько шагов по кабинету, он остановился возле Максима.

— Ты мне сказал: «состою» в партии. Это мало состоять. Мало и того, что пришел сюда со своим недоумением. Там, на месте, Максим, надо утверждать, отстаивать, защищать справедливость. Все, что мы делаем, повое, небывалое и потому чертовски сложное. Многое делается не так, и не обязательно по злому умыслу. По незнанию, неумению, непониманию чаще всего. Ошибок будет гораздо меньше, если каждый большевик осознает, что он отвечает за все и за то, что делает сам, и за то, что делается рядом.

Бросив беглый взгляд на часы, он подошел к вешалке, надел короткое кожаное пальто, шапку-ушанку, застегивая пугавицы, сказал:

— Иногда я замечаю, как вполне разумные товарищи выполняют указания руководителей, зная, что эти указания неправильные, вредные для дела. Почему? Да только потому, что указания исходят от руководителя ответственного товарища. Даже термин такой начал утверждаться ответственный работник. Словно у нас могут быть безответственные работники.

Ербанов открыл дверь, пропустил Максима вперед. Вместе вышли из обкома.

Быстрым, легким шагом он пересек улицу Ленина. Возле бывшего Второвского магазина свернул за угол. Максим стоял на мощенном серыми плитами тротуаре, не замечая мороза, остро покалывающего щеки.


Загрузка...