Клубились мутные, с чернотой в глубине, тучи, острые спицы молний втыкались в зазубрины хребта, и горным обвалом грохотал, накатываясь, гром, вертячий ветер взлохмачивал зелень хлебов, облака красноватой пыли переваливались через голые макушки сопок, вздымались вверх, к свисающим космам туч; скрипел под ветром дощатый вагончик, возле него теснились в затишье лошади, в отдалении стояли три поджарых трактора, и пыль с сухим шелестом оглаживала жестяные дуги их крыльев; на радиаторе одного из тракторов язычком пламени трепетал алый вымпел.
Стефан Белозеров подъехал к вагончику, вылез из шарабана, согнув под ветром голову, подошел к машинам и долго стоял в раздумье, ковыряя каблуком сапога черный от мазута круг земли, потом снял вымпел, бережно свернул его и положил в карман брезентового дождевика. Нет в бригаде лучшего тракториста, и вообще нет ни одного механизатора, вчера уехал в военкомат последний… Второй месяц идет война. Война…
Белозеров поднялся в вагончик. У железной печурки чаевали бабы. Он сел на нары, потер запорошенные пылью глаза, закурил.
— Ну что там? — спросила Настя.
Там — на войне. Везде, куда бы он ни приехал, его спрашивали в первую очередь о войне, все ждут хороших вестей. А их нет.
— Наши отходят… По всему видно, бабоньки, война закончится не завтра, не послезавтра, не через месяц даже.
— Обрадовал! — с горечью сказала Настя.
— Стефан Иваныч, что ближе к нам Британские моря или Германия? — спросила Прасковья Носкова.
— Для чего тебе?
— Вспомнила песню, в которой поется: до самых британских морей Красная Армия всех сильней. Стало быть, Германия за британскими морями?
— Ты, Прасковья, про такое зубоскальство накрепко забудь! — Белозеров хотел сказать ей это веско, внушительно, но получилось так, будто он ее упрашивает; сам не раз уже перебирал в памяти разные бодрые речи, статьи в газетах и песенки разные тоже вспоминал; обидно стало, что его собственные потаенные думы и сомнения оказались сходными с Прасковьиным злословием; рассердился на себя и на долгоязыкую бабу: — Не о хитрых подковырках думать надо! Как с работой без мужиков справиться вот о чем думать надо.
— Почему без мужиков? — усмехнулась Прасковья. — А вы с Рымаревым не мужики? Для того и поставлены, для того и оставлены.
Хорошо, что в вагончике было сумрачно, и бабы не заметили, как кровь прихлынула к лицу Белозерова. Прасковья уколола в самое больное место. Действительно, всех одногодков взяли в армию, а его оставили. До особого распоряжения. Трижды бегал в район. Отказ. А она его, может, трусом считает, может, думает, что выхлопотал себе освобождение.
Сдерживая желание обругать бабу, с внезапной хрипотцой в голосе он проговорил:
— Мы с Рымаревым, правильно, для того и оставлены. Но надолго ли? Может, завтра и нас призовут. Об этом ли надо сейчас говорить?
— Я же так, к слову, — стала оправдываться Прасковья.
— И я к слову.
За окном резанул по тучам длинный жгут молнии, всплеск зеленоватого света метнулся по стене. Прасковья перекрестилась.
— Господи…
Удар грома громыхнул прямо над головой. Крупная капля дождя расшиблась о пыльную стеклину окна, оставив пятно, за ней вторая, третья. Пошел дождь, и ветер стал заметно стихать.
— Всем, кто сейчас тут, придется работать за двоих, за себя и за тех, кто там, на войне, — возобновил Белозеров прерванный разговор. — Пока что у нас ничего не получается. Тракторы стоят. Без них мы как без рук.
— Не меня ли хочешь в трактористы? — спросила Паранька.
— Тебя нет. У тебя семья. А других бабенок, девок учить будем. Кто пожелает… Он посмотрел на Настю. У кого ребят нету.
— А что, я пойду, — серьезно сказала Настя. — Запиши.
— Хорошо. Курсы на днях в МТС откроются. Вы пары двоите? Скажу Рымареву, чтобы прислал тебе замену.
Выпив кружку остывшего чаю, Белозеров натянул на голову капюшон дождевика, поехал домой. Ветер совсем стих. Дождь, правда, лил с неубывающей силой, но туча проходила, сквозь дождевую завесу проглядывала полоска чистого неба. С косогоров мутными ручейками стекала вода, собиралась в логотипе в поток и мчалась, вскипая пеной, расстилая по земле траву. Колеса старого шарабана хлюпали в лужах, швыряли ошметки грязи.
Омытая зелень хлебов стала ярче, сочнее. Очень полезен этот дождь. Урожай будет, по всему видать, славный. Эх, если бы не война… Люди только жить начали, только поняли силу артельного хозяйства… Странное дело война. В далекие времена, когда все люди были необразованные, не понимали того, что сейчас понимают, шли друг на друга по своей темноте и бестолковости. А сейчас? Те же самые немцы… Неужели до них не доходит, что ружьем никаких благ не добудешь? Работали бы на своих полях и заводах, так нет, полезли смерти своей искать.
Выехав на трактовую дорогу, он увидел впереди человека с котомкой за плечами. Он устало брел по размытой дороге, мокрый с головы до пят. Поравнявшись, Белозеров придержал лошадь.
— Садись, подвезу.
Тот скинул котомку, бросил ее под ноги Стефану Ивановичу, распрямился.
— Лучка!
— Он самый! С его короткой бороды капала вода, серая кепочка сплющилась в блин, намокший козырек уныло нависал над глазами.
— Откуда ты?
— В бегах был… Он сел в шарабан, шумно, с облегчением вздохнул. Из города до Бара на машине доехал. Оттуда пешком топаю.
— Где был-то?
— Во многих местах побывал: в Красноярске, Омске, Новосибирске… Долго нигде не задерживался.
— Боялся?
— Не без того… Но больше-то по другой причине. К садоводству приглядывался. Многому научился там. Правда, что нет худа без добра.
— А теперь?
— А теперь война. Порешил объявиться. Своих повидаю, а там в армию или… в тюрьму. Максим все сидит?
— Да…
— Такого парня съели… Сволочь ты все ж таки, Стиха. Не могу я простить тебе моих яблонек, погубленных твоей неуемной злостью.
— Я у тебя прощения, кажется, и не прошу…
Когда подъезжали к деревне, дождь перестал, в разрыве туч показалось солнце. На тальниковых кустах, на придорожной полыни висели дождевые капли, вспыхивали, как искры, падали на мокрую траву.
— Ты вот что… Не брякай, где попало, что в бегах был.
— А где же я был? — с угрюмой издевкой спросил Лучка.
— Слух ходил, что ты уехал не то на заработки, не то этому самому садоводству учиться. С бумагами, какие есть, в сельсовет приходи.
Ссадив Лучку у его дома, Белозеров поехал в правление колхоза. В кабинете Рымарева сидел Игнат. У его ног, обутых в старые, с выбеленными носками, заляпанные грязью ичиги, расплылось по крашеному полу мокрое пятно. Игнат, поставив локти на колени, уперев кулаки в бороду, смотрел на пятно. Рымарев в черных брюках галифе, в начищенных до блеска сапогах (видать, пришел в контору до дождя), подтянутый, прохаживался по зеленой дорожке, разостланной у стола, выговаривал Игнату.
— Это никуда не годится. В конце концов мы можем просто обязать. Вы что, не понимаете, какое сейчас время?
— А зачем мне это понимать?
— Ну, знаете, так рассуждать может только не советский человек! Стефан Иванович, внушите ему.
— А в чем дело?
— Столярничать некому. Хотел его назначить. А он с мельницы уезжать не желает. Туда можно любого старичка посадить. Для людей же это нужно!
— Для людей, но не для меня, — буркнул Игнат.
— Послушайте его, Стефан Иванович! А еще в ударниках был…
Игнат поднялся.
— Поговорили, будет… — У дверей обернулся. — Брат Максим тоже ударником был.
Он ушел. Рымарев, засунув большие пальцы за широкий ремень, сдвинул складки гимнастерки на спину.
— Тяжелый человек!
Не согласуясь с этими словами, со всем только что законченным разговором, глаза Рымарева весело поблескивали, губы вздрагивали, готовые, кажется, в любую минуту сложиться в радостную улыбку. Давно уже не видел Белозеров председателя таким. С тех пор, как началась война, Павел Александрович только и делал, что испуганно, шепотом рассуждал о вестях с фронта. Если мы в первые дни войны во всей своей силе не устояли, то что будет потом? Сдаем город за городом, враг становится сильнее, мы слабеем, это же любому ясно.
Белозерову были неприятны эти вопросы, шепоток Рымарева, однажды он ему прямиком рубанул:
— Не зуди на ухо! И не подсчитывай сданные города. Наших сил хватит и города обратно отнять, и Гитлера в гроб вогнать… если наушничать не будем.
— Да я же никому…
— Не хватало, чтобы по деревне пошел звонить про убывающие силы.
Когда приходили повестки из военкомата, Рымарев кидался к ним, с лихорадочной поспешностью перебирал, называя фамилии колхозников, говорил Белозерову:
— Нам с тобой нет…
Дела в последнее время подзапустил, про аккуратность свою позабыл, нередко приходил в контору небритым, с осоловелыми, как от длительной бессонницы, глазами. Сейчас перед Стефаном Ивановичем был прежний Рымарев, чистенький, щеголеватый, а главное веселый. Может, на фронте какие перемены? Спросил его об этом.
— Какие там перемены! — безнадежно махнул рукой Рымарев. Да это уже не наша печаль. То есть наша, конечно. Но на нас ложится другая ответственность производство хлеба. Пытаюсь провести реорганизацию. Но ты видел, какая сознательность у некоторых?
— Людей на курсы трактористов подобрали?
— Не всех еще.
— Запиши Настасию Изотовну… Да, Лука Богомазов вернулся.
— Разве его не посадили?
— Нет.
— Так теперь посадят.
— Навряд ли…
— Но почему? Мне представляется, еще никому не удавалось избежать наказания…
— А за что? Какая вина у него?
— Вы сами прекрасно знаете, Стефан Иванович.
— Я нет. А ты знаешь? Я это как председатель сельсовета спрашиваю. Если тебе известны преступные факты, я обязан арестовать Богомазова.
— Какие у меня могут быть факты? И вообще это не мое дело.
— Раз не твое, помалкивай.
— Так ведь я только с вами поделился.
— Я что, копилка для сплетен?
— Какой-то вы странный сегодня, Стефан Иванович. Я плохо вас понимаю. И мне неприятно…
— А мне? — с вызовом спросил Белозеров, помедлив, круто переменил разговор. — Кого определили в трактористы? Дай список.
Список, как и любая бумага, сделанная Рымаревым, был образцом аккуратности: листок разграфлен на столбики в одном имя, отчество, фамилия, в другом год рождения, в третьем образование. Просмотрев список, Белозеров ткнул пальцем в фамилию сына Викула Абрамыча.
— Этого вычеркни.
— Почему? Он добровольно пожелал.
— Мало что! Выучим, а его в армию заберут.
Что в этом плохого? Квалифицированные люди и в армии нужны.
— Без тебя знаю… А кто здесь работать будет? Девок учить надо. На них вся надежда.
— Если вы так считаете, я не возражаю.
— Теперь вот что… На днях собери всех колхозников. Большой разговор с народом нужен. Белозеров сел на подоконник.
По улице, закатав штанишки до колен, бегали ребятишки, расплескивая лужи босыми ногами; вода, подсвеченная солнцем, взлетала золотыми слитками, и мокрые ноги ребят тоже были золотыми. Его детишек здесь не было. Старшие, близнецы Ревомир (революционный мир) и Ким (коммунистический интернационал молодежи), приболели, коклюш у них, младшая дочурка, Светлана, еще мала, чтобы на улице бегать. Феня опять тяжелая. Совсем это не ко времени. Война… Тяжело на душе, тоскливо. Все смяла, сдвинула с места…
— Что-то я еще хотел сказать… — Белозеров отвернулся от окна.
— А у меня новость, — примирительно улыбнулся Рымарев. — На тебя и на меня бронь дали.
— Что еще за бронь такая?
— Освобождение от службы в армии. Вменяется в обязанность сражаться на трудовом фронте.
«Уж не этому ли радуешься? — с подозрением глянул на него Белозеров. — Ну точно, этому!»
— Хм, бронь…
— Да, Стефан Иванович. Нужные мы здесь люди, оказывается.
Настороженным, чутким слухом Белозеров уловил в тоне Павла Александровича нотку хвастливого самодовольства и с неприязнью сказал:
— Я бы этому не стал радоваться. Он соскочил с подоконника.
— А кто радуется? — обиженно шевельнул усами Рымарев. — Кроме того, учти, я бронь не просил.
Весь этот разговор казался Белозерову мелким, ничтожным, закипая злостью, сказал:
— И попросить не постыдился бы! Не вижу, что ли… К едрене матери твою бронь! Понял? Страна истекает кровью, а тут бронь!
— Стефан Иванович, вы оскорбляете меня и горячитесь совершенно без основания. Там, он поднял вверх палец, гораздо лучше знают, кому что надлежит делать в опасный для Родины час. Было бы безрассудством, непростительным и вредным, ставить под сомнение подобные установки. Воля партии превыше всего.
— Ловко ты умеешь, когда тебе выгодно, партией подпираться! Правильными словами кривоту души прикрываешь.
— Товарищ Белозеров, попрошу вас!..
— Помалкивай! О партийном долге и я кое-что кумекаю. Долг члена партии работать в самых жарких местах. А где такое место сейчас? Не в Тайшихе, Павел Александрович. Скажу и другое. От веку, когда на нашу землю шел враг, все настоящие мужики брали в руки оружие, а дома оставались бабы, старики и калеки. Так что, я баба, старик или калека?
— Почему вы все это мне говорите?
— Да потому, что ты возрадовался. Потому что мерки у тебя разные — одна для себя, другая для всех прочих людей.
— Ничего подобного!
— А кто сейчас только уговаривал Игната взять на себя более трудную работу?
— Разве я был неправ, когда…
— То-то и дело, что все правильно говорил. Всем надо на себя взваливать в два раза больше прежнего. Только не тебе.
— Это неправда! Вы несправедливы, Стефан Иванович! — отбивался Рымарев.
— Нет, правда. И тебе, и мне замену найти не так уж трудно, как думаешь. На твое и на мое место можно и баб посадить. И ты это знаешь.
— Стефан Иванович, прошу вас выслушать меня. Еще раз повторяю, я льгот себе не просил. Это во-первых. Во-вторых, я не считаю освобождение от службы в армии льготой. В-третьих, что бы вы ни говорили, слово партии для меня закон. В-четвертых, я не меньше, чем вы, стремлюсь попасть на фронт, но в отличие от вас не козыряю этим стремлением.
Белозеров понял, что спорить с Рымаревым бесполезно. Вот как ловко вывернулся. Ловкач, ох и ловкач!
Давно уже у Стефана Ивановича зрело недоверие к председателю колхоза. Но переберешь в памяти слова, сказанные им, и кажется, все правильно, зацепиться не за что. Лишь когда Павел Александрович отказался подписать письмо насчет Максима, его, Белозерова, не могли убедить в правильности такого отказа никакие слова, в душе навсегда осталась брезгливая презрительность к осторожности Рымарева, вроде бы продиктованной высшими интересами, а на самом деле соображениями куда более простыми. С тех самых пор Стефан Иванович, слушая гладко обструганную, всегда такую убедительную речь Рымарева, невольно настраивался на то, чтобы поймать его на слове, уличить в брехне, однако это никогда не удавалось. Не удалось и сейчас. Выкрутился.