Благодатным выдалось лето 1936 года. Часто шли дожди, и на влажной земле наросли густые травы, даже степь все лето оставалась зеленой, ее не выжгло, как обычно, горячее июльское солнце, урожай хлебов созрел такой, какого и старики не помнили: озимая рожь на многолетней залежи, разодранной тракторами, вымахала в рост человека, а местами в ней мог свободно скрыться всадник; хороша была и пшеница, она почти везде полегла от тяжести зерна.
С началом страды опустела Тайшиха. Весь народ, кроме стариков и детишек, в поле. Урожай радовал людей, и работали дружно, споро. На полевом стане доска висела, в два цвета крашенная, одна половина красная, на нее заносили фамилии передовиков, на другую, черную половину, попадали те, кто не доработал до нормы. Мужики вслух посмеивались над располовиненной доской, но про себя почти все одобряли такой порядок. По заслугам честь, по чести место.
Игнат и Настя косили пшеницу. В звене с ними работал Тараска Акинфеев со своей Нюркой. Баба у Тараски смирная, работящая, но сам он из леней лень. Так и смотрит, как бы под суслон завалиться, полежать в холодке. Все на черной половине доски красовался, потом его Белозеров к Игнату приставил…
Настя ведет прокос первой, за ней Игнат, за Игнатом Нюрка, Тараска тащится последним. Сопит на все поле. Тяжело ему, жирному, такую работу делать. Лучше всех, как бы играючи, косит Настя. Взмахивая косой, она не поворачивается всем корпусом, а лишь слегка водит плечами. Если всем корпусом поворачиваться, кажется, что косить легче, удобнее, но быстро устаешь, и бока болят вечером. Настин сарафан подоткнут, ноги в легких тапочках твердо, прочно упираются в землю, за ними двумя ровными ниточками тянется след примятая щетина жнивья. Хорошо, легко Игнату идти за Настюхой. Раз за разом взлетают косы с грабельками, прикрепленными к косовищу, разом опускаются вжик! И снова вжик, вжик! С шуршанием ложится в валок срезанная пшеница, колос к колосу, срез к срезу.
Закончив прокос, Настя улыбается Игнату устало.
— Отдохнем?
Тараска, заслышав о передышке, жмет к концу прокоса изо всех сил, сшибив последние колосья, валится брюхом на землю, дрыгает ногами, истошно орет.
— Нюрка, пить! Умираю!
Нюрка достает из-под суслона ведерный туес с ботвиньей, Тараска, облапив его руками, пьет, потом снова валится на землю и охает, стонет, гладит бока. Рубаха на нем мокрая, пот сбегает с затылка на розовую, пухлую, как у ребенка, шею. Настя пошлепывает его по округлой спине, приговаривает:
— Бедненький, исхудал-то ты, измаялся…
— Три раза Нюрка штаны ушивала, как страдовать начали. Спроси у нее. Тараска переворачивается на спину, закрывает ладонью глаза от солнца.
— Чего же не сидел в своей кладовой?
— Попробуй, усиди…
— Тянет на поля? — смеется Настя.
— Стишка турнул из кладовой. А на поля меня никогда не тянет. Мне бы в городе, в каменном доме, чтобы солнце не припекало, сидеть и пиво холодное посасывать. Хочу я в начальники вылезти. Нюрку себе в заместители возьму.
Игнат потирает переломленную руку, улыбается в бороду, слушая треп Тараски. Усталость приятной истомой разливается по телу, полевая прохлада овевает горячее лицо. На косогоре трещит конная жатка, взмахивая решетчатыми крыльями, рассыпавшись цепью, по всему полю вяжут снопы бабы, за ними снуют неутомимые, как мураши, ребятишки, ставя снопы в суслоны. Вся Тайшиха тут. И в старину вся деревня выходила на страду. Но тогда было другое. Каждый хозяин копался на своей полоске, с завистью глядя на тех, у кого много рабочих рук и кони добрые, страшился, что не успеет убрать урожай до снега, лютовал на работе, крыл матом жену и детей.
— Ну что, начали? — спросила Нюрка.
— Во, ударница выискалась… — заворчал Тараска. — Все равно премию не дадут.
— Но все-таки встал, охая, взялся за косу.
Вечером Настя и Нюрка уезжали домой, доить коров, а Игнат и Тараска косили до потемок. На полевом стане Тараска первым делом шел к доске, тыкал в свою фамилию пальцем, спрашивал мужиков:
— Это как, а?
Звено Игната было неизменно в числе первых. И здесь, у доски, Тараска прямо раздувался от гордости, задирал всех, кто был ниже его на красной половине.
— Эй, Гришуха, тебе одна строчка до черной доски осталась.
— Сам с нее недавно укочевал.
— В том-то и дело, что укочевал. А знаешь, Гришуха, почему так у тебя получается?
— Почему?
— Параньку на полевом стане при себе держишь. Сила твоя не туда уходит.
Мужики не сердились на Тараску, добродушно посмеивались над его шуточками и необидным бахвальством.
Никогда, кажется, Игнату не работалось так, как в ту теплую осень, никогда не чувствовал он себя таким спокойным, уравновешенным, избавленным от липкой паутины прошлых раздумий. Засыпая на телеге под звездным небом, он с радостью думал о завтрашнем дне, как снова будет идти следом за женой, сваливая сухо шуршащую-пшеницу, как Настюха улыбнется, повернувшись в конце прокоса, и что-нибудь спросит, будто догадываясь, как много значит для него видеть ее улыбчивое лицо, слышать ее голос.
После того, как хлеб сжали, связали снопы и заскирдовали, правление колхоза решило отпраздновать День урожая. С вечера у конторы сколотили помост, поставили на него столбы, обтянутые красной материей, вывесили флаги. Утром улицу запрудил народ, ждали необычного, чего раньше никогда не бывало. Ребятишки, как воробьи, сидели на заборах, бабы угощали друг друга калеными орехами, мужики неторопливо поглядывали на пустой пока помост, кое-кто любопытствовал, будет ли ради праздника колхозная выпивка. Белозеров и Рымарев сновали в толпе, что-то шептали на ухо то одному, то другому. Увидев Настю и Игната, Белозеров потянул их в сторону.
— Настюха, ты беги к Степаниде Абросихе, помоги ей стряпать. Беги, беги… А ты, Игнат Назарыч, слово людям скажи…
— Нет, Стефан Иваныч, не мастер я на слова. Пусть кто побойчее на язык скажет.
— Все, договорились! — Белозеров увидел кого-то в толпе и, бросив Игната, убежал.
Время близилось к обеду, когда на помост поднялись Белозеров, Рымарев, секретарь райкома Петров, Максим, Абросим Николаевич, Паранька Носкова… Толпа сдвинулась плотнее, затихла. Белозеров, жмурясь от солнца, сказал:
— Дорогие колхозники и колхозницы! Митинг, посвященный нашему празднику, считаю открытым.
Стефан Иванович успел переодеться. На нем был городского покроя пиджак, голубой, с черными полосками галстук туго стянул воротник белой рубашки, в этой одежде Белозеров был на себя не похожим.
Слово взял Рымарев. Он говорил о достижениях в полеводстве и животноводстве, называл десятки разных цифр. Потом говорил Петров. Речь была короткой, но энергичной, хлопали ему от всей души.
— Колхозный строй, товарищи, победил повсеместно и навсегда. Сегодня мы радуемся нашим общим успехам и у нас нет сомнения, что в будущем эти успехи станут еще значительнее. Однако борьба за революционное преобразование не прекратилась, она стала сложнее. Наши враги не сложили оружие, они стали коварнее. Но за нами будущее. Я поздравляю вас, товарищи, с праздником, желаю вашему колхозу расти и крепнуть на радость Родине, на страх врагам.
Снова поднялся Белозеров, просунул палец под воротник рубашки, подергал, ослабляя галстук, покрутил головой. Викул Абрамыч, задрав бороденку, что-то ему сказал что, Белозеров не понял, перегнулся через стол.
— Удавка-то жмет, говорю, шею, скинь ее, — громко повторил Викул Абрамыч.
В толпе прошелестел смешок. Белозеров погрозил старику пальцем и тоже засмеялся.
— Товарищи! Все мы нынче поработали хорошо, а некоторые просто на славу, поработали. Правление колхоза решило премировать передовиков. Белозеров взял список. — Петра Силыча Антонова премируем патефоном с пластинками. Где ты, Силыч, шагай сюда.
Петруха Труба, растолкав толпу локтями, поднялся на помост, принял из рук Рымарева синий ящичек, подержал его и поставил па стол.
— Стефан Иваныч слово сказать велел, а что сказать, задери меня медведь, не знаю. Петруха широко развел руками.
— Пусть твоя баба за тебя скажет! — посоветовал Тараска. Грохнул хохот. Петруха рассердился.
— Чего ржете? Это же сурьезное дело. Раньше я спину ломал меньше, что ли? А кто мне что дарил за мою работу? Без конца попрекали, лаяли, всегда был таким-сяким, немазаным. Теперь мне почет…
Белозеров первым хлопнул в ладоши, и все сразу захлопали, заглушая слова Петрухи. Он спустился с помоста, надменно поджав губы, бережно прижимая к груди патефон.
— Тракториста Никиту Овчинникова гармошкой… — объявил Белозеров.
Никита вжал голову в плечи, хотел выскользнуть из толпы, но его силой втолкнули на помост, и он стоял там, испуганный, озирался по сторонам.
— Вот дикарь!
— Опупел от радости!..
Взяв гармошку, Никита спрыгнул с помоста, исчез в толпе. Игнат очень хорошо понимал парня и радовался, что правильно решил в тот раз. Не быть бы Никите трактористом, не получать бы премию…
— Анастасию Родионову шелковым отрезом на платье. Игнат не сразу сообразил, что Анастасия его Настюха. Она
взяла из рук Рымарева отрез, одними губами произнесла спасибо и быстро сбежала вниз, пробилась к нему, встала рядом. На пылающем лице блуждала растерянная и счастливая улыбка. Стесняясь своей радости, Настя прикрывала лицо свертком.
— Тараса Акинфеева чемоданом.
Тараска медленно, степенно, с достоинством поднялся на помост. Гнулись и угрожающе потрескивали под его тяжелым шагом тонкие доски. Деловито и спокойно осмотрел он чемодан, постучал пальцем по крышке.
— Хороший… Но зря мне его дали. Честно говорю. Не шибко я удалый, братцы-товарищи. Косил хлеб, конечно, справно, но под большим давлением Игната Назарыча.
— Ему и отдай чемодан, — посоветовал Викул Абрамыч.
— А зачем ему? Лень свою в этот чемодан захлопну, на замок защелкну и подарю тебе, Викул Абрамыч. К твоей больной спине моя лень хорошо подойдет.
Тараска бы и еще говорил, но Белозеров согнал его с помоста.
— Хватит болтать… Игнат Назарыч, иди сюда. Тебе часы с боем.
Взяв часы, Игнат повернулся к толпе. В глазах зарябило от многоцветья нарядов, тесно стало в груди от множества взглядов, устремленных па пего веселых, ждущих, добрых, насмешливых взглядов. И ему захотелось сказать им что-то важное, что-то такое, чтобы они поняли, как хорошо все это и праздник, и что люди все вместе, и нет вражды меж ними. И о Лазурьке хотелось сказать, и о брате Макарше, о великой плате за эту новую жизнь, и чтобы берегли, ценили люди радость больше, чем все другие блага, потому что человек без радости, как лампа без керосину: чаду много, а свету нет.
— Мужики, и вы, бабочки, это первый такой праздник…
Он на минуту замолчал, подбирая слова, и этой минутой воспользовался Тараска.
— Скажи, Назарыч, чтобы чаще проводили! Хотя бы два раза в неделю.
Игнат понял, что сейчас не к месту будут его слова. А может, и, вовсе их говорить не надо… Люди и так все понимают, а кто не понял поймет. И он закончил совсем не так, как думал:
— Это первый наш праздник, но верю, не последний. Внизу его встретил Корнюха, потащил к забору.
— А ну, покажи, что за часы.
Игнат снял бумажную обертку. Продолговатый футляр светлого дерева был украшен резьбой, на крышке два застекленных окна, под круглым цифры и острые пики стрел, под квадратным медная бляха маятника.
— Ничего часы… — Корнюха провел ногтем по стеклу, прислушался, что говорит Белозеров. — Максе отрез сукна на костюм дали. Тоже неплохо. И все же за такие приманки я бы не стал пуп надрывать.
— Ты и так не надрываешься.
— Головой работаю. Где трудодней больше записывают, туда иду. Хлеб делить будут побольше вас с Максей получу. Значит, и часы смогу купить, и сукна на костюм, да и на другое останется.
— Ну-ну, покупай… Много можно купить кое-чего, но не все…
После того, как вручили премии, Рымарев сказал:
— А теперь, дорогие товарищи, приглашаю всех за колхозный стол.
Столы были накрыты на дворе возле зерносклада двумя рядами вытянулись чуть не на версту. Сели, и всем места хватило. Столы ломились от закусок. На огромных подносах вареная баранина, тарелки с рыбой, солеными пыжиками, огурцами, пышной стряпней, чашки с творогом и сметаной. Рымарев и Белозеров не поскупились, всего было вдоволь, только выпивки норма. Мужики, на спиртное зарные, остались недовольны: что за праздник, если вина не вволю? Но таких было немного, и ворчать им не дали, осмеяли…
За столом сидели сперва чинно, на начальство поглядывали, но после второй рюмки все стало просто и обычно: кто-то что-то рассказывает, кто-то смеется, кто-то громко требует, чтобы послушали его шумит застолица, скинувшая робость и неловкость. Белозеров идет с наполненной рюмкой меж столами, наклоняется то к одному, то к другому, что-то говорит, улыбается, и во взгляде его нет всегдашней шустрой остроты, черты лица словно бы размякли… Подошел и к Игнату.
— Хочу с тобой и твоей Настюхой чокнуться. С премией поздравляю… Ага, и Максим тут. С тобой ото всех особо. Прямой ты человек, Максим. Люблю.
Корнюха через стол руку тянет.
— Чокнемся! Или только с передовиками? — Устинья дергает мужа за рубаху.
— Сядь!
— Давай чокнемся… — Белозеров оперся на плечо Игната, потянулся к Корнюхе. — В другой раз и ты передовиком будешь.
— Уже был, больше не желаю.
— Да ну! Что-то я не замечал! — засмеялся Белозеров.
— Был! Когда японца и Семенова колошматили. Но ни отреза, ни гармошек нам не давали.
Лихо, одним махом, Корнюха выпил, закусывать не стал, отодвинул тарелки, положил локти на стол, проводил председателя неласковым взглядом. Потом негромко запел:
Там, в селе, где в убогой избушке
жили мирно два брата с отцом…
Песню, должно, давно ждали, сразу подхватило несколько голосов.
Уважала их вся деревушка,
и богатства у них полный дом.
Все новые и новые голоса мужчин и женщин вливались в песню, она перекинулась за другой стол, и неразличим уже стал голос Корнюхи, начавший ее.
Революция огненным валом
пронеслась над великой страной,
за свободу и волю народа
кровь мужичья лилася рекой.
Песни семейские уважают, складывать их мастера и петь умеют. Эту уже давно сложили. Сразу после войны ее слышал Игнат.
Привезли пулеметы и пушки,
всюду слезы, расстрелы и крик,
запылала в огне деревушка,
и заплакал несчастный старик.
Величаво и печально льется песня над хором голосов, слитых в одно целое, взмывает, как пронзительный плач, сильный и чистый голос Устиньи; невыразимая тоска сдавливает сердце, и хочется, чтобы бесконечной была эта светлая щемящая тоска. В ушах Устиньи покачиваются подковки сережек, глаза влажно блестят и, кажется, ничего не видят перед собой. И нет никого красивее ее в эту минуту.
Песня кончилась, и с минуту все сидели молча. Было слышно, как чирикают на крыше амбара воробьи и потрескивают дрова под котлом с чаем. Но вот в другом конце стола всхлипнула гармошка, заиграла, и за столом снова застучали вилки, зазвенели стаканы. Какая-то бабенка весело, со смехом, пропела:
Ловко, плутовка, парнишку сгубила,
ловко, плутовка, головку скрутила!
А Устинья завела уже новую, ни разу не слышанную Игнатом песню. Да и другим, кажется, она была незнакома. Устинья пела одна, пела, улыбаясь, лукаво посматривая на Корнюху.
Ой, за речкой, за рекою, за крутою за горою
неохота, Дуня, мне гулять с тобою.
Высока ты ростом и лицом красива,
только на работу очень нерадива.
Я в своей бригаде первый на работе,
и зато живу я в славе и почете.
Говорят в колхозе молодой и старый
мы с тобой не будем подходящей парой.
Да и сам скажу я, не кривя душою, неохота,
Дуня, мне гулять с тобою.
— Разошлась! — проворчал Корнюха. — Помолчи, не выпячивайся.
— А тебе что? На то и праздник. Я еще и плясать буду.
— Я те вот попляшу!
— Ну?
— Замолчи!
Устинья встала, поправила кашемировую шаль на плечах и пошла туда, где играла гармошка.
— Что ты ей рот закрываешь? — сказал Игнат.
— Больно удалая стала… Песенница выискалась!
Настя дернула Игната за рукав, шепнула: «Не связывайся» и потащила следом за Устиньей.
На гармошке играл Никита Овчинников. Рядом с ним сидел Тараска с двумя ложками и сыпал частую дробь. Ловко это у него получалось, заслушаешься. Устинья плавно шла по кругу, захватив концы шали, покачивала руками, словно крыльями.
Гармонист, гармонист,
не гляди глазами вниз,
гляди прямо на меня,
завлекать буду тебя.
Никита, растягивая гармонь, потряхивал чубом, налезающим на глаза, ухмылялся; капельки пота блестели на его широком носу; сильные, в ссадинах пальцы бегали по цветным пуговицам ладов. Возле него стоял Белозеров, хлопал в ладоши в такт музыке, постукивал подошвами ботинок по утоптанной земле. Устинья остановилась перед ним.
Председатель дорогой,
Сделай одолжение,
выходи плясать со мной,
хоть я не член правления.
Засмеялся Белозеров, покачал головой — ну и ну! Нарвался, кажись. А Устинья прошла круг и снова к нему, улыбается.
Наш Стефан сидит в конторе,
нос к чернильнице склоня,
сорок галок на заборе
сосчитал он за три дня.
Хохот заглушил переборы гармошки. Белозеров скинул пиджак, сдернул с шеи галстук, бросил все это на руки своей Фене и, безрассудно, как в омут головой, бросился в круг, вьюном завертелся возле Устиньи, выделывая ногами разные коленца, легко перешел на присядку… А Устинья все плыла по кругу, взмахивая полушалком.
— Молодцы! — сказала Настя и сжала руку Игната.
Сбоку на Игната налетел, чуть с ног не сшиб Лифер Овчинников. Расчесанная борода всю грудь закрывает, волосы на голове густо смазаны коровьим маслом, блестят.
— Тебя ищу. Пойдем ко мне гулять. Других не зову. Тебя и Максюху с бабами вашими.
— Спасибо, но сегодня уже хватит.
— Да что ты, Игнаха!.. Слышь, Никишка-то дает жизни! Дает, язви его в печенку. Пойдем, не обижай… По гроб жизни вам с Максимом обязанный.
— В другой раз, Лифер Иваныч, — твердо сказал Игнат. — С народом побыть охота.
Плясали, пели до сумерек. Потом па стену амбара натянули белое полотнище, в него ударил квадрат света, поползли светлые буквы, и вдруг словно волшебное окно в другой мир отворилось. По ровной степи, припадая к гриве коня, мчался всадник в папахе, перекрещенной лентой, за ним погоня, люди с обнаженными саблями. Перекошенные в крике лица, беспощадные глаза, на плечах ненавистный блеск погон. Кони, вздыбившись, рвались с экрана, и разом вскрикивали бабы, осеняли себя крестным знамением старухи. Настя молчала, но каждый раз вздрагивала и прижималась к Игнату.
Когда красный конник перемахнул через забор и из-за этого забора навстречу погоне брызнул огнем пулемет, и с разбегу, ломая шеи, стали падать лошади белых, колхозники с мстительным злорадством закричали:
— Так их!
— Кроши, сволочей!
— Ишь, храбрые на одного-то!
Расходились с праздника, и у всех один разговор кино. Татьяна допытывалась у Максима.
— На войне так и было?
— По-всякому было. И так, и иначе. Викул Абрамыч дивился:
— Чудно, паря. Когда себе была война, а вот она, вся тута. Но ежели меня, к примеру, в кино это запустить, и умру я, к примеру, а тут живой, и внуки на меня смотреть могут, и слово им свое сказать могу… Чудно, елки зеленые!
Конюх дед Аким разъяснял своей старухе:
— Получается, старая, просто. Дух у человека есть? Есть. Ну вот, стало быть, дух у тебя берут и на стенку. Плоть твоя тут, а сам ты там, в кине.
— Был же разговор — антихристы. А ты поглядим, поглядим. Нагляделись, теперь греха не замолишь.
Кинокартину показывали в Тайшихе уже не первый раз, но ходили смотреть немногие. Греха боялись, как Акимова старуха, а иные бы пошли, да все недосуг, да и неловко вроде глазеть вместе с комсомольцами и ребятишками… Впервые столько народу посмотрело кинокартину. Впервые собрались вместе, всей деревней, впервые без пьяной драки и ругани прошел праздник.
— Хороший день был, — сказал Игнат.
— Хороший… — негромко отозвалась Настя.