Всю осень до крепких морозов на мельнице полно народу: мужики запасаются мукой, пока пруд не замерз. Круглые сутки шумит вода, гоняя тяжелое замшелое колесо, с мерным, баюкающим гудением вращается круглая плита жернова, частую, чечеточную дробь сыплет деревянный конек, вытрясая из горловины ковша ровную, неиссякающую струйку зерна. Не гаснет огонь в очаге мельницы, огромном, сложенном из глыб дикого камня, над огнем всегда висит ведерный чайник, закопченный до черного блеска, и пускает из носа кудрявый парок.
Мужики, в ожидании очереди на помол, сидят за низким колченогим столом, сделанным из толстых плах, без конца пьют чай и толкуют о переменах в жизни, о налогах, о цене на хлеб.
Игнат в зимовье только спать ходит. Все время с мужиками, жадно слушает разные рассуждения, мерит их своей меркой, с беспокойством думает о том, что дальше будет. Недавно ему казалось, что теперь-то, после того, как в деревне колхоз создали, жизнь без скрипа повернет на новую дорогу: мешать вроде бы некому… Думал, что мало-помалу, как полая вода в землю, уйдет без следа людское ожесточение, установится в народе доброе согласие.
Колхоз многим дал свободно вздохнуть. Приезжал два раза на мельницу Петруха Труба, пил чай с белыми калачами, хвастал, что дома без калачей и за стол не садятся. Наверно, приврал малость. Но, что правда то правда, никогда не зарабатывал он столько хлеба, сколько в колхозе. А еще урожай не шибко хороший был и много зерна из рук упустили, когда вели уборку не по-людски. Или Настя. В старое время замоталась бы одна с хозяйством. Таких беззащитных бабенок раньше и обижали и обманывали. Теперь нет этого. Работу ей дали подручную, время есть дом обиходить, и зарабатывает неплохо чего еще?
Что слабосильным от колхоза выгода спору нет. Иное дело те, у кого хозяйство справное. Им без колхозу живется не худо. Многие недавно из нужды выбились, кровь и пот вложили в свое хозяйство, они и не против артели, но жалко, словами не выскажешь, как жалко отдавать коня, новый плуг, телегу на железном ходу… Тут бы умно, толково показать мужикам, что им сулит колхозная жизнь, какое облегчение несет. Вместо этого зачали ошарашивать твердыми заданиями. Тут уж податься некуда, хочешь не хочешь, пиши заявление. И пишут.
Но семейский мужик не любит принуждения, он становится вредным, упрямым. Слушает Игнат разговоры на мельнице, прикидывает, что может получиться, если добрая половина колхозников приневоленные. Не будут они от души работать, погубить могут доброе дело. Не на пользу себе власть гайки заворачивает.
Особенно встревожился Игнат, когда узнал о приговоре Лиферу Ивановичу. Думал так и этак и не мог найти оправдания чрезмерной, безжалостной строгости, к тому же заведомо несправедливой. Представил себя на месте осужденного, и мурашки пробежали по спине. Страшны не два года отсидки, страшно то, что хозяйства лишили. Чем будет жить семья Лифера? Куда ему самому подаваться после тюрьмы, если всю жизнь занимался хлеборобством, иного дела не знает, не любит? Милосерднее лишить человека жизни, чем обрекать на такую муку. Неужели этого не понимают власти? Пусть Белозеров по молодости и природному задурейству не соображает, но должны же в районе умные начальники быть. Может быть, просто они ничего не знают, ее доходит до них то, что здесь делается?
Поразмыслив так, Игнат решил поехать в район. Попросил мужиков присмотреть за мельницей и отправился в Мухоршибирь. Зашел в райком партии. У секретаря райкома шло заседание, Игнату пришлось долго ждать. Он сидел в коридоре на деревянном диване. Хлопали двери кабинетов, сновали озабоченные люди. Неожиданно к нему подошел Белозеров.
— Ты что тут делаешь?
— Приехал… — неопределенно протянул Игнат: ему не хотелось говорить Белозерову, что его привело сюда.
— Знаю, что не пришел. С жалобой?
— Все может быть.
— И охота тебе!.. Что опять?
— Не опять, а снова. Скажи, Стефан Иваныч, неужель тебя совесть не беспокоит… съел мужика ни за что ни про что.
Дверь кабинета секретаря райкома распахнулась, из нее цепочкой потянулись люди. Игнат поднялся. Белозеров пошел за ним. В кабинет вошли вместе. В нем было сине от дыма, душно. Секретарь собирал бумаги, кидал их в открытый ящик стола. Он был невысок, кряжист, на короткой шее круглая, наголо обритая, голова. «Тот самый, о котором говорил Батоха», отметил в уме Игнат.
Белозеров сел у дверей за спиной Игната. Секретарь дружески кивнул ему, остановил на Игнате вопросительный взгляд маленьких светлых глаз, короткопалые руки перебирали шуршащие листы бумаги.
— У нас недавно мужика засудили… — Табачный дым першил в горле, Игнат кашлянул, расстегнул верхнюю пуговицу полушубка. — Вот он управился…
Через плечо Игнат кивнул на Белозерова.
— За что судили? Ни за что.
Секретарь не то хмыкнул, не то промычал что-то невнятное, взгляд его построжал, бледные одутловатые щеки затвердели.
— Ни за что у нас еще ни одного человека не осудили. Что это за разговорчики — ни за что? Наверное, хлеб не сдал?
— Не сдал… Но…
— Какие могут быть «но»? Не сдал — это не сдал. А вы кто такой, собственно? Родственник осужденного? Товарищ?
— Никто я ему.
— Добровольный ходатай? Товарищ Белозеров, что это за гражданин?
— Колхозник, товарищ Петров. Брат Максима Родионова, — четко, как воинский рапорт, выпалил Белозеров.
— Странно и непонятно. Вам, уважаемый, надо не защищать, а выявлять утайщиков хлеба.
Игнат понял, что этому человеку ничего не докажешь, ни в чем его не убедишь.
— И сами исправно выявляете, сказал с глухой враждебностью, повернулся к дверям.
Белозеров смотрел на него, насмешливо щуря глаза, его, кажется, так и подмывало спросить: «Ну что, выкусил?»
Этот разговор нагнал на Игната такую тоску, какой он не знал после убийства Сохатого. Сейчас даже больше… Со Стигнейкой было все понятно. Душевно мучаясь, знал: случись сызнова то, что было, поступил бы так же. В точности. Когда человек становится хуже бешеной собаки, когда за ним остается след людской крови, как не перегородить ему дорогу? Подняв руку на Сохатого, он взял на душу великий грех, зато уберег многих от гибели и несчастий, искупил вину перед покойным Лазарем Изотычем. Да, тогда все было много понятнее. Сейчас… Жизнь Лиферу Ивановичу угробили. И сделали это не какие-то злодеи, вроде Сохатого. Свои это сделали. Вот что плохо. Если людьми завладеет бессердечье, ожесточение, станут они гнуть, ломать виноватых и правых что тогда будет? За зто ли жизнь отдали Макар, Лазарь Изотыч и тысячи других мужиков, которым бы жить да жить? Нет, невозможно, чтобы зло верх взяло, никак невозможно.
На мельницу Игнат собирался с неохотой, тянул время. Потом понял, что поджидает Белозерова. Может быть, он одумался, может быть, с секретарем у него был разговор о Лифёре Ивановиче, когда он ушел из райкома, не могло не быть у них разговора.
Хотел сходить в сельсовет, но передумал, пересек улицу, толкнул ворота двора Насти. Ее дома не оказалось, на двери висел замок.
Во дворе было чисто выметено, прибрано, а все равно сразу видно, что домом правит баба. Заложка от ворот утеряна, вместо нее кривая палка, две свежих доски к забору прибиты косо, и гвозди загнуты, торчат кабаньими клыками. Самый последний мужичишка так не сделает…
Он повернулся и направился домой. В воротах столкнулся с Настей.
— Игнат! — она обрадованно улыбнулась, стукнула ногой об ногу, сбивая с черных унтов снег. — Совсем забыл обо мне?
В руках она держала круглое сито, сплетенное из конского волоса, черные варежки, вытертая курмушка были в муке. — Ты где была?
— На распродаже. Хозяйство Лифера Иваныча Белозеров с Еремой Кузнецовым расторговывают. Купила сито. Почти новое и почти даром. Погляди. Она протянула ему сито.
Игнат отвернулся. Вот как, значит… Поговорил, значит, Стефан с секретарем.
— Отнеси сито обратно, Настя.
— Почему? — Она удивленно моргнула. — Все брали. Корнюха три раза прибегал, весь вспотел от торопливости.
— Вон как! Корнюха… А ты все равно не бери.
— Да что тут особенного, Игнат? Не возьму я возьмут другие.
— Стыдно, нехорошо, Настя. Каждая тряпка, каждая вещица слезами омыты.
Настя посмотрела на сито, стряхнула с варежек муку.
— Отнесу… Ты заходи в избу, подожди меня.
— Некогда. На мельницу еду.
— Рассердился?
Не то слово рассердился. Совсем он не рассердился. Стыд, обида за людей больно стиснули душу. Налетели, как воронье на падаль, тащат, радуются дешевизне, и совесть их не ворохнется. Даже у Насти. Вот тебе и новая жизнь, вот тебе и добросердие и бескорыстие.
Когда он подходил к воротам, Настя резко, словно бы испуганно, окликнула его: — Игнат!
Он обернулся.
— Что?
— Игнат, я… — Она запнулась и сказала, кажется, не то, что хотела сказать: — Я на днях приеду на мельницу. Пшеницу размолоть надо.
На мельницу она не приехала. В деревне открылась школа для взрослых, и Настя, Татьяна, Устинья, многие другие бабы, — а также мужики пошли учиться. За колченогим столом только об учебе и разговоры. Мужики посмеиваются. Чудно это баб грамоте учить. Тараска Акинфеев пожаловался:
— Моя от рук отбилась с этой учебой. Я ей: ужин вари. Она мне: сам сваришь, не развалишься. Я ей: рубаху выстирай. Она мне: у самого руки не отсохли. Стукнул бы — нельзя. Заявление настрочит, потому как грамотная.
Приехал молоть свое зерно Белозеров, послушал рассуждения мужиков об ученых бабах, фыркнул:
— Темнота вы некультурная!
Викул Абрамыч тряхнул узенькой бородкой, сладенько заулыбался.
— Что верно, то верно темнота, Иваныч! Вразуми. К примеру, моя деваха, Полька, тоже каждый вечер по букварю носом елозит. А где польза? Или грамотным жалованье особое будет? Надбавка ли какая за ученость? А то чистим, к примеру, стайку. Старуха ни одной буквицы не знает, Полька по букварю без запинки чешет, а разницы никакой. Нарочно приглядывался. Старуха коровью лепешку на вилы и в короб, Полька на вилы и в короб.
— За такие разговоры тебя самого не мешало бы на вилы и в короб, а сверху побольше навалить лепешек, чтоб не высовывался, — без улыбки сказал Белозеров. — Надоели вы мне, пустобрехи. Ты, Викул Абрамыч, берешься судить о грамоте, а сам только в коровьем дерьме и смыслишь.
— Так оно и есть, Иваныч, так и есть, — весело, с охотой согласился хитрущий Викул Абрамыч.
Белозеров закинул за спину винтовку, насыпал в карман патронов и ушел в лес на охоту. Вернулся поздно вечером, пустой, позвал Игната в зимовье.
— Назарыч, тут недалеко чья-то могила, что ли? Крест стоит.
Доглядел-таки, варнак глазастый. В непролазной чаще похоронил Игнат Стигнейку Сохатого, поставил на могиле крест: каким бы ни был он, а христианин, негоже было закопать его в землю просто так, будто дохлую собаку. Думал, никто не отыщет его могилу. Отыскал…
Зоркие глаза Белозерова в упор смотрели на Игната.
— Так чья это могила, Игнат Назарыч? Не Сохатого ли?
— А тебе что, не все равно…
— Я так и думал, — помолчав, Белозеров весь подался к Игнату. — Ты его кокнул?
Игнат не ответил, отвернулся. Белозеров, усмехаясь, свернул папироску, дыхнул на Игната горьким махорочным дымом.
— А я все гадал: где обретается этот бандюга? Увидел могилу, и сразу в голову стукнуло тут! Иначе он бы дал о себе знать… Обстановочка! А я думал, ты только молитвы возносить способен. Как решился, а?
Игнат и на этот раз ничего не ответил. В тягость был ему весь разговор. Хотелось одного, чтобы Белозеров поскорее ушел. Но тот и не собирался уходить, дымил махрой, раздумывая вслух:
— Не знаю, хвалить тебя за самоуправство или… сам я на твоем месте сделал как-нибудь иначе. Ну, ладно… Знает кто-нибудь, что ты его пристукнул?
— Нет.
— Совсем никто?
— Совсем.
— Это хорошо. Пусть все так и останется. Но крест сруби. Не крест, кол осиновый нужен на его могилу.
— Не буду рубить.
— Тогда дай топор. Я сам…
И он ушел в темный молчаливый лес. Возвратившись, бросил топор у порога, сел на прежнее место. Опять курил, усмехался. Вдруг спросил:
— А как насчет совести, не беспокоит?
— Пошел к черту! Что тебе надо? Катись, Стефан Иваныч, своей дорогой и в душу мне не влезай.
— Ты не сердись. Я же не сердился, когда ты спрашивал…
— Что тут спрашивать? Кошку утопить и то…
— Он же был из гадов гад.
— Да хоть распрогад! Постой… Ты вроде бы меня к себе приравниваешь. Вон куда заметал, Стефан Иваныч! Напрасно стараешься. Ты своих калечишь. Трудяг.
— Своих? — Белозеров с сожалением посмотрел на Игната. — Своих, говоришь… — Он поднял руку, растопырил пальцы. — Смотри… Один из них загниет что делать? Не хочешь всей руки лишиться, отрезай палец. И больно, и жалко, а как быть? Вот, Игнат Назарыч, какой текущий момент в настоящее время. Он поднялся и ушел на мельницу.
Игнат, посидев в одиночестве, тоже пошел за ним следом.