Боясь упустить Рымарева, Игнат не стал ждать из района милицию. Взял с собой Еремея Саввича, Лифера Иваныча и сразу же на мельницу. Врасплох Рымарева застать не удалось. Он бросился бежать через плотину, поскользнулся и полетел вниз, туда, где шумела, разбиваясь о камни, желтая, как чай, полая весенняя вода. Угодил виском на острый камень. Когда его мокрого, в крови, вытащили на берег, судорожно дернулся и затих. Лифер Иваныч приложился волосатым ухом к его груди, послушал, распрямился:
— Все. Сдох.
Милиционеры арестовали Ферапонта, труп Рымарева забрали с собой.
Прямо с мельницы Игнат поехал на поля. Целый день думал о Рымареве. Так мерзко кончить свою жизнь, что может быть хуже? Для кого, для чего жил?
Эти мысли не оставляли его и вечером, когда сидел в конторе. Из репродуктора лилась незнакомая мелодия, и звуки ее в голове Игната складывались в картину освещенного солнцем луга с молодой сочной травой и яркой пестротой цветов. Среди луга девушка в длинном белом платье кружится в медленном плавном танце… Русые мягкие волосы волнами бегут по ее спине… И хочется Игнату, чтобы девушка танцевала бесконечно, чтобы и тень озабоченности не легла на ее счастливое лицо. А рядом с этим видением текли трудные мысли о жизни и смерти.
Он вытянул ноги в тяжелых кирзовых сапогах. Устал. К тому же плечо и рука ноют целый день, к ненастью, должно. Надо было бы зайти к Верке Рымарихе, рассказать о случившемся. Но идти сил нет. Что утешительного скажет бабе? А сыну Ваське? Какое горе будет для парня, когда узнает, каким был его отец? Неужели Рымарев ни разу не подумал хотя бы об этом? Себялюбие и страх уготовили ему такую участь. Страх еще нигде, никогда не возвысил человека, не сделал его сильнее, добрее, мудрее; любой страх перед богом, нуждой, болью, смертью есть противное естеству человека состояние; дозволишь страху овладеть собой, и, считай, погиб. Когда-то он думал, что человеческая жизнь одно короткое мгновение, что человек ничтожная песчинка в безбрежном море песка, вынь, убери песчинку, не убудет море, не обмелеет. Страшно было от этих мыслей. Человеческая жизнь представлялась такой малостью, никчемной и ненужной, что и жить не хотелось. Но потом понял: человек тем и велик, что в отпущенную ему малость, если захочет, может вместить очень много. Если захочет в этом все дело. Что есть жизнь? Для чего человек появляется на земле? Для того он появляется, для того живет, чтобы память о себе оставить. А память о человеке хранят люди. Значит, чем больше он сделает для людей, тем дольше о нем помнить будут. Тот, кто для себя только живет, будет забыт сразу и навсегда. Род человеческий на том и держится, что люди, умирая, кто очень много, кто поменьше оставляют живущим. Не будь этого, каждому бы пришлось начинать все заново, и ничего хорошего бы в жизни не было.
В контору тихо, будто крадучись, вошла Устинья, села как-то неуверенно, осторожно, будто боялась, что стул под нею развалится. Лицо у нее было бледное, в глазах, не увязываясь с осторожными движениями, решительность.
После заготовки леса Игнат ее немножко побаивался. Все время она была сама не своя, то развеселится удержу нет, то ходит тише воды, ниже травы. С тревогой ждал Игнат, что она выкинет какую-нибудь штуку на удивление всей Тайшихе, но время шло, и Устюха как будто успокоилась. А сейчас опять…
— Ты где сегодня потерялась? — мягко спросил он.
— А что?
— Да так-то ничего. Но не видел тебя сегодня.
— Сказать тебе, куда ездила? — она с вызовом подняла голову. — Я провожала на службу Анатолия Сергеевича.
— Вот и хорошо. Я тоже собирался, но не смог.
— А знаешь, почему я ездила его провожать? — еще более вызывающе спросила она.
Игнат сделал вид, что не замечает ее вызова, прибавил громкость репродуктора.
— Время подошло для последних известий. Послушаем. Она вскочила, выдернула шнур.
— Знаешь или нет?
— Может, и знаю…
Конечно, он знал. И догадывался, что сейчас творится в ее душе, но очень не хотел, чтобы она сгоряча сказала ему сейчас то, о чем потом, быть может, ей не раз жалеть придется.
— Нет, я тебе все-таки скажу. Корнюху не жду. Как придет, мы разведемся. Завтра напишу ему письмо.
— Этого делать нельзя.
— Что? Разводиться?
— Письмо… такое посылать. Ну и насчет развода… Сын же у тебя.
— Что сын? Через несколько лет он станет самостоятельным человеком, и ему будет все равно, с кем я живу. А мне не все равно.
— Мне Корнюху жалко. Брат… Такое несчастье…
— Ну уж не во мне было его счастье, это я знаю.
— Может быть, — Игнат вздохнул. — С самого начала у вас все было сикось-накось. Зачем ты пошла за него, непонятно мне это.
— Моя ошибка. Но неужели я должна платить за нее всей своей жизнью? А, Игнат? И ошибка не совсем, не вся должна быть мне в вину поставлена. Что я, знала? Что я видела? Как-то так уж сложилось, что выбирать пришлось между Корнюхой и Агапкой…
— К чему об этом сейчас говорить?
— Верно, ни к чему, — согласилась Устинья.
— А чего хочешь от меня, понять не могу.
— Я к тебе пришла, Игнат, как к брату. Я никому ничего не говорила, даже матери. Потому не говорю, что наперед знаю, как меня распинать будут. Но ты-то ведь другой. Ты сам на себе испытал, какая цена человеческой жизни без радости.
Она притронулась к тому, о чем Игнат почти уже забыл. Представил вдруг свою жизнь без Насти, и на него пахнуло таким холодом, что даже плечами передернул.
— Понимаю, Устюха. И, не кривя душой, скажу одобряю. Ты будешь счастливой, если… если все будет хорошо.
— Спасибо, Игнат. Ты даже не знаешь, какой подмогой будут мне твои слова. Она поднялась, но не спешила уходить. Немного помедлив, сказала: — Я привезла нерадостную весть. Позавчера в районной больнице скончалась Батохина сестра Дарима. Рожала и… Такая наша бабья доля. А девчушка ее жива.
Перед глазами Игната почему-то снова возникла девушка, танцующая на лугу, только теперь она была похожа на Дариму. Он тряхнул головой, отгоняя видение, поднялся.
Дома ждала его Настя. Она лежала на кровати с забинтованной, толстой, как чурбан, ногой.
— Ты что? — испугался он.
— Мотор снимали. Сорвался… Ничего, кости целы.
Он сел к ней на кровать, взял за руку, думая о Дариме, об Устюхе, смотрел в ее лицо, слегка осунувшееся, смуглое от загара, с белыми лучиками тонких морщин вокруг глаз, и в сердце забилось, росло чувство нежности и благодарности к ней, бесконечно родной. И больнее становилось от думы о Корнюхе, о Дариме и Федосе, о счастье, которое так трудно достается людям, а иным и совсем не достается.
— Даримка-то скончалась, Настюха.
— Я так и знала… — Настя сжала его руку, зажмурила глаза.
— Что знала?
— После того как пришло извещение о гибели Федоса, она переменилась сильно. Жила, как сонная. На ремонте, помню, ее часто поругивал механик. Сядет, бывало, где-нибудь в угол, про все дела позабудет, не скажи день просидит.
— Дочушка у нее осталась.
Настя смотрела невидящими глазами в потолок.
— Игнат, а Игнат… А если мы эту девочку… Я уже и ждать перестала. Никого у нас, должно, не будет. Уходят годы-то, Игнат.
Давняя, застарелая боль прорезалась в голосе Насти. Она всегда считала, что одна виновата в бесплодии, наказана господом за грех молодости, и Игнат никак не мог ее разубедить. Жалел, видя всегдашнюю тоску по детворе, не перечил ей, когда ходила к старухам, пила наговорные травы.
— Я, Настюшка, не против. Совсем даже наоборот. Но как мы ее растить будем? Ты неделями дома не бываешь…
— Только летом, Игнат. Потом, не вечно же будет война. Сам сказывал, конец уже видится. Придут мужики, сменят нас. А до того времени как-нибудь…
Помолчали. Первой заговорила Настя.
— У Федоса мать звали Аксиньей. Пусть девочка будет Ксеней. Ладно? — сказала она.
— Хорошее имя, — одобрил Игнат и поднялся.
— Ты куда?
— К Верке Рымарихе сходить надо.
Медленно, устало шел Игнат по улице. Где-то за селом рокотал трактор. Ночное небо над селом было высоким-высоким и все сияло от света звезд. Надо было подумать, что он скажет Верке, но мысли все время возвращались к прежнему. И почему-то мысли о дочке Даримы смешивались с мыслями об Устинье, о последнем с ней разговоре; было что-то такое, что сводило вместе эти мысли, что-то важное стояло за ними. Вдруг отчего-то припомнилась первая встреча с Батохой в Тайшихе, когда он, напоив его чаем, долго раздумывал, считать или нет посуду опоганенной. Не так уж и давно это было. А с Устиньей как? По всем старым понятиям, божеским и человеческим, должен бы он грудью встать на защиту Корнюхи и его семьи, по праву старшего брата мог даже силой заставить Устюху хранить верность мужу своему, вместо всего этого одобрил ее поступок. Неслыханное дело! Но у него нет сожаления о сказанном. Совсем иной мерой проверяются сейчас поступки людей, не древними, окостенелыми установлениями, а чуткой к человеческой боли и радости совестью, и он, сызнова обдумывая все, что сказал Устинье, рад, что не покривил душой. С дочерью Даримы еще сложнее. По старым понятиям, она не только басурманка, но еще и рождена вне брака, таких раньше травили с малых лет до старости. Сейчас этого не будет. Другими люди стали, человечности, понимания в них больше. И вот ведь странная штука… Время очень тяжелое, недостатки во всем, казалось бы, должен ожесточиться народ, но этого нет, казалось бы, должен быть корыстнее, расчетливее, этого тоже нет. Война, с бесчисленными тяготами, словно бы слила людей в одно целое, выжгла из помыслов и устремлений все мелкое, ничтожное.
У дома Верки Рымарихи Игнат остановился. За окнами было темно, но он все-таки постучал…