Глава 9

Этот "человек по-настоящему свободен"

4 мая 1789 г., накануне открытия Генеральных штатов, около восьмисот депутатов, прибывших в Версаль, присоединились к торжественной процессии, которая направляется к церкви Сен-Луи. У окон домов, украшенных драпировками, по обе стороны улиц, скопилась огромная толпа. Парижанки и парижане пришли в большом количестве. Депутаты третьего сословия, предшествуемые музыкантами, идут во главе. В своих скромных чёрных одеяниях, они возбуждают намного больше энтузиазма, эмоций и надежды, чем дворяне с их золотым шитьём, чем прелаты в своих фиолетовых мантиях и кюре в сутане. За исключением Мирабо, Сийеса, Тарже или Мунье, они, всё же, не более, чем неизвестные; кто знает их имена? Кто узнаёт их лица? Заметили ли "напряжённую фигуру, бледное лицо того аррасского адвоката" (Мишле)? Различают ли этого незнакомца с "негнущимся станом", идущего "погружённым в себя и как бы отвлечённым от окружающей суеты неслышным течением своих мыслей" (Луи Блан)? Что можно сказать об этом? Впрочем, никто не знает, что Робеспьер уже прибыл; что он был представлен королю, что он участвовал в процессии, что он присутствовал на торжественном открытии 5 мая… Однако он не замедлит заставить говорить о себе. За несколько месяцев он создаёт себе имя и проявляет себя как непримиримый и неуёмный защитник "народа" (согласно точке зрения обозревателя). Весной 1790 г. у него есть свои приверженцы, прославляющие его исключительную политическую зрелость: "Меркюр насьональ" пишет, что он "человек, который по-настоящему свободен, в то время как многие граждане всё ещё не более, чем дети".

Кто такой этот "Роберспьер"?

После того, как Генеральные штаты открыты, депутаты дворянства и духовенства удалились и оставили избранных от третьего сословия в большом зале Малых забав. Предназначенный для того, чтобы принять около тысячи двухсот представителей и ещё больше публики в своих галереях и на трибунах, он огромный, шумный и неудобный для дебатов. Чтобы быть услышанным, нужен голос. Около двух недель Робеспьер остаётся рядом со своими друзьями из Артуа и слушает. Он изучает и сурово судит даже патриотов: адвокат Тарже, которому предшествовала высокая репутация, говорил банальные вещи с большим пафосом; Мунье из Гренобля подозревают в связях с правительством; что касается Мирабо, то "его нравственный облик не внушает к нему доверия"[74]. Он пересмотрит некоторые из своих суждений. Но его мнение предвзято; он патриот и отказывается от любых уступок, как в Аррасе.

В то время как Брассар, такой активный на ассамблеях в Артуа, молчит, Робеспьер хочет говорить. 18 мая он впервые заставляет услышать свой голос. В отсутствие дворянства и духовенства, отказавшихся от совместной проверки полномочий, атмосфера напряжённая. Проблема важная; депутаты третьего сословия, которые взяли имя "Общин" (как в Англии), знают, что привилегированные надеются на раздельные совещания и на голосование по сословиям. Они стали бы, таким образом, хозяевами игры, и удвоение представительства третьего сословия было бы только иллюзией. Когда дворянство, откровенно враждебное к собранию, приглашает Общины назначить комиссаров для открытия дискуссии, депутаты разделяются; не ловушка ли это? Некоторые депутаты поддерживают священника Рабо Сент-Этьена, благосклонного к обсуждению, другие – отказ Ле Шапелье, одного из ораторов бретонской депутации. Боясь провала предложения Ле Шапелье, Робеспьер придумывает третий вариант. Перед примерно пятью или шестью сотнями депутатов, под взглядами трибун, он поднимается; все видят молодого незнакомца, довольно невысокого и хрупкого. Он продвигается вперёд "с большой уверенностью", пишет свидетель, требует тишины и объявляет, что у него есть "верное средство", чтобы объединить три сословия. Робеспьер начинает свою речь. Он говорит полчаса. Признавая неуступчивость дворянства, он предлагает пригласить одно только духовенство, рассчитывая на долю кюре в его лоне; его стратегия не убеждает присутствующих, даже если несколько депутатов и одобряют её к концу заседания. Начинаются новые переговоры; они терпят неудачу, как и другие.

Робеспьер побеждает с помощью уверенности. Он высказывается два раза в мае, пять в июне, шесть в июле и двенадцать в августе; пресса начинает говорить о нём. 16 июня 1789 г., в дискуссии, которая приводит к преобразованию "Генеральных штатов" в "Национальное собрание" (17 июня), он решительно призывает "вновь завладеть всеми правами нации"; в другой раз его слова затрагивают восстановление узурпированных свобод. Тем не менее, Робеспьер знает, что он убеждает не столько восстановить утерянный порядок, сколько построить порядок новый. Его речи замечают. Один журналист пишет: "Среди других молодой человек, называемый г. Робер, говорил с редким красноречием, с ясностью, превосходящей его возраст: казалось, будто бы гений родины вдохновлял его здесь в этот момент". Г. Робер? Он потратит месяцы, чтобы создать себе имя. В 1789 г., его без всякого злого умысла (на тот момент) называют: Робер, Робер-Пьер, Роберт-Пьер, Роберц-Пьер, Рабесс-Пьер, Робе-Пьер, Робесс-Пьер, Роберспьер или…(всё-таки) Робеспьер. И он не единственный, чьё имя журналисты искажают. Они научатся его узнавать; пресса уточняет, что он молод, житель Артуа, адвокат, красноречив и превосходный патриот. Очень скоро о нём заговорят, как о человеке стойком, энергичном и искреннем ("Он далеко пойдёт, он верит в то, что говорит", - якобы сказал о нём Мирабо), но также, как о высокомерном ("Он относит всех своих противников к категории негодяев или к категории дураков", согласно Эльснеру).

Человек создаёт свой образ. Он его внушает. Этот образ проглядывает в "Клятве в зале для игры в мяч" (20 июня 1789), на великой картине, которую Давид выставляет в Салоне в сентябре 1791 г. Художник предусмотрительно утверждал, что он "не имел намерения изобразить внешнее сходство с членами Собрания". И всё же, мы узнаём здесь Байи, стоящего на столе, с поднятой правой рукой, произносящего клятву "никогда не расходиться и собираться везде, где этого потребуют обстоятельства до тех пор, пока Конституция королевства не будет создана и утверждена на прочных основах"; мы узнаём здесь, в первом ряду, картезианца отца Жерля, аббата Грегуара и протестанта Рабо Сент-Этьена, которые обмениваются поздравлениями. Справа от Байи, перед толпой избранных депутатов, поднявших руку или свою шляпу, под взглядами публики, осознающей, что она переживает исторический момент, стоит депутат, с выставленной вперёд правой ногой, с выпрямленной спиной. Голова слегка откинута назад, взгляд устремлён к небу, которое он видит через высокие окна, его руки прижаты к груди. Он кажется дающим клятву не только защищать Конституцию, но и отдать при необходимости свою жизнь за неё. Это Робеспьер. Конечно, на рисунке Давид изображает человека, которого он знал в 1791 г. И всё же, начиная с лета 1789 г. как сильно молодой депутат похож на него; более, чем другие, он чувствует себя революционером.

Слова Робеспьера резкие и точные. Двух ему достаточно, чтобы обозначить врагов, с которыми идёт борьба: "деспотизм" и "аристократия" (власть двора и министров и власть тех, кто отказывается быть "народом"). Угрозы против Собрания и против Парижа – это их работа. Взятие Бастилии – это их крах. Для Робеспьера, восстание парижан спасло свободу с помощью своего рода "чуда". Кто мог бы предвидеть, что народ одержит верх над солдатами? 17 июля, полный энтузиазма, он, вместе с другими, сопровождает Людовика XVI в Париж. Он взволнован зрелищем тех гражданах, которые поднимаются на деревья, чтобы увидеть депутатов и монарха; все, даже церковники, носят трёхцветную кокарду и кричат: "да здравствует король, да здравствует свобода". Но экзальтация не заглушает его опасений. Он доверяет свой страх Бюиссару и, одновременно, говорит о своей вере в национальную гвардию, которую только что создали парижане: "Мы надеемся, что вся Франция введет это необходимое учреждение не только для обеспечения общественного спокойствия, но и для защиты свободы нации против покушений, которых еще можно опасаться со стороны деспотизма и аристократии, тесно объединившихся в настоящее время"[75]. Робеспьер намерен доверить завоёванную свободу вооружённым гражданам, но также и самому народу. Он утверждает это на заседании 20 июля, выступая, как и бретонцы Дефермон и Глезен, против мер, предложенных Лалли-Толендалем, чтобы погасить усиливающиеся хлебные волнения. Надо остерегаться нанести удар народу, говорит он; не нужно "гасить [его] любовь к свободе". В этой позиции есть прагматизм, в котором, как Робеспьер убеждён, Революция нуждается. Можно также прочитать здесь приверженность к уже выраженным принципам: оратор напоминает, что нация теперь суверенна, и что Собрание должно её уважать в её целостности.

В последние дни июня все депутаты собирались в зале Малых забав, по приказу короля. В июле обстановка там взволнованная. Около двухсот депутатов помещается на скамьях огромного амфитеатра, увенчанного трибунами для публики. В центре одной из сторон заседают секретари и над ними председатель; напротив должностных лиц была установлена "решётка" для приёма внешних депутаций и, на возвышении, трибуна для ораторов. Именно в этой обстановке в ночь на 4 августа Собрание провозгласило упразднение феодализма, отмену десятины и привилегий сословий, провинций, городов… Именно в этом обрамлении Робеспьер активно вносит вклад в составление Декларации прав человека и гражданина.

Знаменитая Декларация была принята 26 августа. Поскольку борьба не была окончена, депутаты указывают в её названии только права, а не права и обязанности. Для Робеспьера, речь идёт о безоговорочном утверждении принципов. Тем, кто считает, что взгляды – даже религиозные – свободны до тех пор, пока они не нарушают общественного порядка, он возражает, что добавить "так просто ограничение к принципу […] значит уничтожить его, дав место множеству опасных интерпретаций" (23 августа); тщетно. Тем, кто хочет ограничить свободу говорить, писать и публиковать из-за угрозы ответного злоупотребления ею, он отвечает: "Никогда недопустимо для свободных людей провозглашать свои принципы двусмысленно; […] только деспотизм придумывал ограничения, именно таким образом он достиг урезания всех прав" (24 августа); тщетно. Тем, кто признаёт за нацией право дать согласие на налог, он отвечает, что принцип должен быть ясным, что должно быть признано, что нация сможет также регулировать размеры налога, природу и продолжительность (26 августа). Согласно Робеспьеру, только непоколебимость принципов может гарантировать свободу. Он не отклонится от этого курса.

Своими изначально занятыми позициями Робеспьер вписывается в демократическое меньшинство патриотического движения. Он подтверждает это в сентябре. Конечно, как и многие, он не может высказаться во время главного обсуждения о форме будущего Законодательного собрания и потенциального права королевского вето. Но он делает это в брошюре, первой на его пути в качестве члена Учредительного собрания. Неудивительно, что он отклоняет двухпалатную систему и высказывается за однопалатную, как и большинство Собрания. Он равно отклоняет абсолютное вето, поддерживаемое англоманами, но также и "вето приостанавливающее", в конце концов принятое, которое позволяло королю отказать в "санкционировании" декрета в течение двух легислатур. В Собрании всего лишь около сотни депутатов хотели, как и он, исключить любое вето.

Дух и логика члена Учредительного собрания Робеспьера уже всецело присутствуют в этих проявлениях. Твёрдость принципов, защита народа, опасения в отношении исполнительной власти. Так как нация суверенна, объясняет он, она одна имеет законодательную власть, и "она доверяет осуществление законодательной власти представителям, которые и являются хранителями этой власти"[76]; никто не может, таким образом, противопоставлять себя закону, даже король, который должен располагать только исполнительной властью. Королевское вето – не что иное, как "немыслимое моральное и политическое чудовище"[77]. Робеспьер продолжает: "Я считаю также, что не следует идти на компромиссы за счет свободы, справедливости, разума, и что непоколебимое мужество, нерушимая верность великим принципам - единственные ресурсы, соответствующие нынешнему положению защитников народа"[78]. Для него, "порочная конституция, оставляющая открытую дверь лишь деспотизму и аристократии"[79] (всегда два этих врага) может ввергнуть народ в "рабство"[80].

Приостанавливающее вето принято, Робеспьер способствует защите конституционных текстов от королевской цензуры. С 14 сентября он, вместе с Ле Шапелье, Тарже и Петионом, полагает, что Собрание предлагает королю не "санкцию" декретов от 5-11 августа об упразднении привилегий, а их "обнародование"; таким образом, никакое вето не было бы возможно. Он снова утверждает это 18 сентября, затем 5 октября: "Никакая власть не может стать выше нации. Никакая власть, исходящая от нации, не может навязать свою цензуру конституции, которую нация вырабатывает для себя"[81]. Как и множество патриотов, Робеспьер отдаляется от Людовика XVI; вот он, недоверчивый; вот он, раздражённый проволочками монарха… 5 октября Собрание требует от короля "простого и ясного одобрения" первых конституционных текстов. Людовик XVI склоняется перед его волей; в тот день что другое он может сделать? Парижанки в Версале; они вооружены и в гневе.

Товарищи патриоты

Робеспьер не одинок. Даже неоднородная, депутация Артуа считается одной из самых "патриотических" или, для министров, одной из самых "горячих". В начале июня её представляют наподобие депутаций Бретани или Прованса, полной "пылких голов". Робеспьер – одна из них. В Версале он поселился вместе с тремя другими избранными от их провинции, фермерами, в доме на улице Этанг, 16, которую долгое время по ошибке отождествляли с гостиницей Ренар. Он высоко оценивает других жителей Артуа, таких как маркиз де Круа, и, особенно, военный Шарль де Ламет, который старше его на десяток лет, и которого он называет "благородным патриотом". У него нет такого же уважения к бывшему президенту совета Артуа, молодому Бриуа де Бомецу. После конфликта с ним на аррасских ассамблеях, Робеспьер противостоит ему в Версале; в июле 1789 г. он считает его плохим гражданином и разоблачает его "усилия", направленные на то, чтобы "поддержать сословные взгляды, и чтобы помешать его коллегам собираться Коммунами". Что касается представительства духовенства Артуа, очень незаметного, оно кажется ему придерживающимся достаточно хороших принципов, за исключением Леру, кюре из Сен-Поля. Среди прочих депутаций, Робеспьер особенно уважает бретонцев, таких как юристы Ле Шапелье, Глезен или Ланжюине, и провансальцев Буша и Мирабо. Именно на них, на всех, кто, как и он, готовы к патриотической борьбе, он возлагает свои надежды. "В Собрании, - пишет он, - есть больше ста граждан, способных умереть за родину"[82].

Среди них граф де Мирабо занимает особое место. В начале мая 1789 г. Робеспьер осуждает его за скандальную репутацию, которая едва ли ему нравится. Но вскоре он признаёт в нём голос, яркую индивидуальность и силу, которые влекут и уносят за собой. Это лидер. В то время, как постепенно ослабевает его уважение к Неккеру, которого он встретил в свои первые недели пребывания в Версале, возрастает его уважение к Мирабо. Пруаяр, всегда видевший в Мирабо только порочного человека и предателя своего сословия, превратил Робеспьера в его почитателя (похожего на него…). "Он стремился, - сообщает он, - занять место рядом с Мирабо в зале Собрания; он следовал за Мирабо на улицах". На самом деле, эти двое людей оставались сами по себе, и их разногласия были частыми: 6 августа по поводу задержания посла испанского короля в Гавре; 7 октября по поводу согласия на налог… Недоверие развивалось достаточно быстро, вплоть до разрыва, совершившегося следующим летом. Мы его отмечаем 28 июля 1790 г., когда Робеспьер энергично противостоит предложению Мирабо, призывающего принца Конде отречься от произведения, которое ему приписывают, из-за опасности быть объявленным предателем родины: "Не нужно отвлекать внимание от виновных наверху, чтобы привлечь его к отдельному человеку", - аргументирует он. Демулен комментирует в своей газете: "Полагая раскрытым мудрый маневр генерала Мирабо, он первым крикнул: это враги, ко мне Овернь, так сказать, клуб 1789 года [клуб, соперничающий с Друзьями Конституции], ко мне якобинцы".

С лета 1789 г. до весны 1790 г. в стане сторонников Робеспьера трое самых молодых ораторов Собрания разделяют его сдержанное восхищение Мирабо. Они часто вступают в те же самые дебаты, демонстрируют непримиримость своих принципов, поддерживают друг друга и сходятся в главном. Первый был адвокатом, а затем судьёй в Эврё; он называет своё сердце "пылким и чувствительным", любит Жан-Жака Руссо и ему двадцать девять лет; его зовут Франсуа Бюзо. Второй, Пьер-Луи Приёр, немного старше (тридцать три года); он исполнял обязанности адвоката и судьи в Шалоне (Марна) и отличается порядочностью. Третий (тридцать три года) был адвокатом в Шартре, верит в общественную добродетель и становится своего рода alter ego[83] аррасца; его зовут Жером Петион. Именно с ним Робеспьер, согласно его собственному признанию, был "наиболее тесно связан работой, принципами, общими опасностями, не менее, чем узами самой нежной дружбы". Они сидят бок о бок, защищают одни и те же дела, становятся "близнецами свободы", согласно формулировке Манюэля (1792). Перед тем, как разойтись и разорвать отношения в период Конвента, Бюзо, Приёр, Петион и Робеспьер были друзьями; вне Собрания они обедают у супругов Демулен, у депутата Сийери или у Ролана, будущего министра внутренних дел. С 9 июля 1789 г., когда нужно поручить двадцати четырём представителям отнести королю обращение, в котором Мирабо требует удаления войск, сосредоточенных вокруг Версаля и Парижа, Робеспьер и двое его друзей, Бюзо и Петион, находятся рядом на трибуне.

В Версале все они также вновь встречаются в кафе Амори, месте встреч "бретонского клуба". Здесь на равном расстоянии от жилища Мирабо и Робеспьера депутаты-патриоты собираются вокруг избранных от Бретани; здесь они готовятся к заседаниям в Собрании, здесь они спорят и набрасывают стратегии и предложения для торжества их Революции… Но не всё возможно предвидеть.

Возвращение в Париж

Кто мог предвидеть возмущение парижанок нехваткой хлеба, колебаниями Людовика XVI и оскорблением национальной кокарды солдатами? Кто мог представить, что протестное движение сможет вернуть Парижу его роль политической столицы? 5 октября 1789 г. женщины в гневе покидают Париж ради Версаля, разукрашенные кокардами, вооружённые палками, пиками и пушками; вскоре они последовали за национальными гвардейцами Лафайета. Сразу после прибытия они возвращаются в зал Малых забав. Когда их делегация входит в зал и проходит к решётке, когда Майяр, один из героев штурма Бастилии, говорит от их имени, Робеспьер берёт слово, чтобы их поддержать. В Париже голод, Париж опасается за Революцию, нужно его выслушать. На следующий день после насильственного вторжения во дворец и угроз против королевы, восставшие требуют возвращения короля и его семьи в Париж. Как и художник Жанине, который посвятил этому семь из своих исторических гравюр, Робеспьер понимает исключительную важность события. Но в отличие от множества депутатов, которые обеспокоены происходящим и более, чем когда-либо, желают воспрепятствовать народным движениям, Робеспьер считает, что Революция вновь была спасена. Для него, непрестанно опасающегося маневров врагов Революции, 5 и 6 октября – это новое 14 июля.

Именно в Париже Национальное собрание теперь продолжает свою работу. После того, как оно было временно размещено в Архиепископском дворце, на острове Сите, ему выделен зал, расположенный в манеже, некогда построенном для молодого Людовика XV, в непосредственной близости от Тюильри (7 ноября). Архитекторы сохранили ту же самую конструкцию в амфитеатре, что и в Версале, где в центре, на одной стороне, стоит стол для секретарей, а наверху, стол для председателя; напротив должностных лиц находится решётка, на уровне пола, и на возвышении трибуна для депутатов. Как и в Версале, для публики были предусмотрены скамьи амфитеатра.

Когда Робеспьер покидает Версаль ради Парижа, его брат Огюстен, возможно, всё ещё с ним. Он прибыл в начале сентября, чтобы заняться разбирательством одного юридического дела, вероятно, перед Королевским советом, и чтобы жить в центре революционных событий. Он часто посещал трибуны зала Малых забав во время дебатов о палатах и вето, и с жаром излагал эти вопросы их другу Бюиссару, адвокату по делу громоотвода. После отъезда Огюстена, Робеспьер не забывает о своих родных, оставленных в Аррасе. Именно с его поддержкой они, так сказать, могут жить. Его сестра Шарлотта обеспокоена; весной 1790 г. она хочет поселиться в столице, рядом с ним, вместе с их младшим братом: "Не можешь ли ты найти в Париже подходящее место для меня и для брата, так как здесь он никогда ничего не достигнет"[84]. Несколько недель спустя Огюстен повторяет: "Сестра уплатила за твою квартиру. У нее осталось очень мало, о чем она просит сообщить тебе. Не знаю, что со мной будет; я никак не могу найти средств к существованию"[85].

В Париже Робеспьер всецело был занят своей политической деятельностью. Для помощи, в первые месяцы 1790 г., мог ли он привлечь некоего молодого литератора? Пьер Вилье уверят нас в этом; в своих "Воспоминаниях ссыльного" (1802), он утверждает, что ему была доверена работа секретаря депутата на протяжении семи месяцев. Историк Рене Гарми настаивал на том, чтобы признать недействительным его свидетельство, на самом деле убедительное. Смешением достоверных фактов с возможными выдумками (Робеспьер содержал одну женщину – любовницу? -, он заливал каждую ночь подушку своей кровью…), не напоминают ли "Воспоминания" "Жизнь и преступления Робеспьера" Пруаяра, книгу одновременно спорную и информативную? Более того, ничто не доказывает, что Вилье не жил в Париже перед тем, как вернуться в Дуэ, где он основал "Курье де ла Скарп" ("Курьер Скарпа") только в ноябре 1790 г. Прибавим, что он утверждает, что знал Огюстена; однако, когда появился рассказ журналиста, кто мог вспомнить о втором приезде брата Робеспьера, если он не жил с ним? Приехав в начале сентября 1790 г., Огюстен поселился у своего старшего брата на улице Сентонж 30, в квартале Марэ. Квартира находится далеко от зала Манежа и от Якобинцев, но на фиакре можно быстро туда добраться. Как и во время своего предыдущего пребывания здесь, он часто посещает главные политические арены. Он возвращается в Аррас примерно в марте 1791 г. Максимилиан Робеспьер остаётся в Париже, где он стал одним из "друзей народа".

Не бойтесь народного гнева

Связь Робеспьера с народом образовалась, начиная с его пути адвоката, и приобрела большое политическое значение во время битв и споров в Артуа в 1789 г.; она усиливается и трансформируется после июльских и октябрьских дней. Теперь народ – это смысл его революционной борьбы; борьбы за его свободу, за его счастье и признание его достоинства, за которое Робеспьер вступает в бой. Не имеющее ясного определения, это слово, всё же, вскоре охватывает всё, что не является "аристократией", эту униженную часть нации, о своём уважении к которой он неоднократно напоминает; Робеспьер допускает эту многозначность и умеет на ней играть. Так в августе 1794 г. член Конвента Дону жалуется, что он исказил "значение слова народ, приписывая наименее образованной части общества свойства и права всего общества в целом". Терпеливо, с помощью защиты этого "народа" с неопределенными очертаниями, рассматриваемого как "незыблемая опора свободы", Робеспьер создаёт новую ethos. Позиции, занятые им с начала 1790 г. заслуживают ему звание "истинного друга", "верного защитника" или "оратора" народа.

В его борьбе одно заседание Собрания заклеймило его, даже оскорбило его. Это было заседание в среду 21 октября 1789 г., две недели спустя после версальских дней, которые испугали некоторых депутатов. В то время как молва приписывает нехватку продовольствия спекулянтам или, ещё хуже, маневрам "аристократов", желающих погубить Революцию, моря голодом парижан, булочник Франсуа был обвинён в утаивании хлеба. На него набросилась недоверчивая толпа и повесила на фонаре, и городское управление не смогло помешать совершиться непоправимому. Тотчас же депутация коммуны была принята Собранием, где она предложила защитить скупщиков и издать закон о военном положении, который позволял бы восстанавливать порядок силой. Предложение поддержано Барнавом, затем Рикаром де Сеалем, который, чтобы успокоить население, требует, чтобы было оказано содействие созданию "верховного трибунала для преступлений, оскорбляющих нацию". Но, тогда как Петион высказывается за "менее суровый" закон о военном положении, Бюзо и Робеспьер впрямую противятся этому.

В тот день речь Робеспьера не остаётся незамеченной, была ли она одобрена или нет: "Г. Робеспьер защищал дело народа со свойственной ему энергией", - пишет обозреватель; "Никогда он не говорил так хорошо, поддерживая такие плохие принципы", - пишет другой. "От нас требуют солдат! – негодует Робеспьер. – […] Ведь это значит: народ возмущается, требует хлеба, а у нас его нет, а потому надо истребить народ"[86]. Вместо закона о военном положении он предлагает вернуться к корню зла и выяснить, почему народ голодает, и почему ищут способ, как наказать его за ошибки. Убеждённый, что, как и 14 июля, как и 5 октября, свободе угрожает ужасный "заговор", он предлагает отнять её у врагов Революции. Как Рикар, Бюзо и другие, он требует трибунала, чтобы судить истинных виновных; однако он добавляет, что им не может быть тот Шатле, которому Собрание недавно доверило власть осведомлять, издавать постановления и производить следствие против врагов нации (14 октября). Он должен быть составлен из судей-патриотов, которые не были бы судьями Старого порядка. Меры, принятые к концу заседания, не могут удовлетворить Робеспьера. Безусловно, Собрание озабочено снабжением; но оно принимает закон о военном положении, позволяющий, при необходимости, стрелять по толпе – с необычайной скоростью его санкционируют в тот же день. Собрание также использует его, чтобы "временно" дать полномочия судить преступления за "оскорбление нации" парижскому Шатле. Это "временно" продлится год.

В ожидании нового обсуждения и отмены закона о военном положении (которая произошла в июне 1793 г.), Робеспьер намерен из принципа, во имя строгого соблюдения закона, согласиться с решениями Собрания. Он объясняет жителям Артуа, что этот закон был создан не против народа, а против его врагов; ему хотелось бы в это верить… В Собрании в это время он не прекращается выступать против предложений о восстановлении порядка силой. В течение зимы, когда волна нападений на замки нарушает спокойствие на юго-западе королевства, он упорно отказывается от всех суровых мер. В тот день, когда аббат Мори, талантливый оратор "Чёрных", требует выступления армии против "разбойников", он отвергает слово "разбойники" и напоминает, что "люди, разум которых помутился от воспоминаний о перенесенных страданиях, не являются закоренелыми преступниками"[87]. Робеспьер предостерегает: "Мы должны опасаться, как бы эти беспорядки не послужили предлогом, чтобы вложить страшное оружие в руки, способные обратить его против свободы"[88]. Соглашаясь с бретонцем Ланжюине, он рекомендует применить все средства умиротворения и увещевания прежде, чем использовать силу (9 февраля 1790 г.). Но волнения не утихают.

В понедельник 22 февраля, после новых происшествий в Керси, Робеспьер снова говорит о восстановлении общественного спокойствия. Впервые его речь очень долго цитировалась в прессе. Депутат находит время, чтобы её отредактировать; она изобилует шокирующими формулировками. Согласно ему, обсуждаемый декрет продлевает закон о военном положении до осени. На это нет причин; или, более того, он – не что иное, как маневр аристократов и министров, чтобы сразить Революцию. Не нужно беспокоиться из-за осуждаемых волнений, утверждает он; это только несколько сожжённых замков, несколько их владельцев, подвергшихся нападениям: "Я призываю в свидетели всех честных граждан, всех друзей разума, что никогда революция не стоила так мало крови и жестокостей"[89] (трибуны аплодируют; Мори восклицает: "Мы вовсе не комедианты"). Зачастую, продолжает Робеспьер, разоблачаемые насилия были спровоцированы врагами свободы. "Пусть не клевещут на народ!"[90] Согласно оратору, народ хотят устрашить и опорочить накануне выборов новых административных собраний, чтобы надёжнее отстранить его от общественной жизни. "У наций бывает только один момент, когда они могут стать свободными"[91]. Нужно отказаться от нового закона о военном положении; нужно отказаться от отправки войск: "Не потерпим, - заключает он, - чтобы вооруженные солдаты шли угнетать честных граждан под предлогом охраны. Не будем отдавать судьбу революции в руки военных начальников. Не будем следовать ропоту тех, кто предпочитает спокойное рабство свободе, обретенной ценою некоторых жертв […]"[92]. По мнению Робеспьера, завоёванная свобода хрупка; она окружена врагами, самые могущественные из которых здесь, недалеко от самого Собрания.

Вот они, враги народа

Оставляя позади 1789 год, многие изумляются пройденному пути. "Прощай, год памятный и наиболее прославивший этот век! – пишет публицист Луи Себастьян Мерсье. – Неповторимый год, когда французские государи вернули в Галлию равенство, справедливость, свободу, которые аристократический деспотизм удерживал в плену!" Робеспьер не остаётся равнодушным к энтузиазму. И всё же, в его словах сквозит, прежде всего, беспокойство. Безусловно, он опасается не гнева народа и тем более не волнений, начавшихся внутри церкви. Его бдительность и недоверие касаются исполнительной власти, судей и военачальников, которых он считает связанными общими интересами. Выступление за выступлением, со всё большей силой, он утверждает, что нужно защитить законодательную власть и народ от их возможных посягательств. Его высказывания шокируют и беспокоят большинство Собрания, так как они кажутся препятствующими Революции, соответствующей требованиям короля, юридических элит и офицеров-дворян, которые господствуют в армии. Но это не та Революция, которой желают Робеспьер и его сторонники.

По его мнению, сначала следует лишить исполнительную власть всех прав на заведомо незаконный арест; здесь он далеко не одинок. Даже до учреждения комитета по lettres de cachet (24 ноября 1789), адвокат Гиацинта Дюпона напомнил о крайней необходимости отмены этих королевских "указов". Однако эта отмена должна согласовываться с принципами. Таким образом, он отказывается требовать у исполнительной власти список находящихся в исправительных учреждениях, чтобы освободить только невиновных –предложение "дало бы повод думать, что Собрание может рассматривать некоторые приказы о произвольных арестах как законные". Всё, что нужно, это провозгласить "немедленно свободу всех незаконно арестованных и задержанных заключённых" (12 октября 1789). Но прения всерьёз были возобновлены только в марте 1790 г. Тем временем, Робеспьер тщетно предлагал, чтобы "незаконно задержанные заключённые, уже известные по отчётам министров и агентов исполнительной власти, были бы вскоре освобождены" (2 января 1790). Он вновь повторил своё требование в прениях, которые велись об упразднении lettres de cachet 16 марта 1790 г. Его позицию часто изображали в карикатурном виде; разве не приписывали ему требование немедленного освобождения всех находящихся в исправительных учреждениях, даже умалишённых? Однако его выступление от 13 марта недвусмысленно, поскольку в нём предлагается "через неделю опубликовать декрет, чтобы он был приведён в исполнение в течение следующей недели, об освобождении заключённых, которые не являются ни обвиняемыми, ни одержимыми буйством или безумием". Справедливость должна быть восстановлена в своих правах.

Тем не менее, речь не идёт о том, чтобы дать трибуналам чрезмерно много полномочий. Несмотря на упразднение прежних судебных учреждений и исчезновение судебных чиновников, несмотря на создание новой географической структуры судебных органов и принцип избираемости судей, Робеспьер не преодолевает своего недоверия; он опасается, как бы судьи не вступили в союз с исполнительной властью, против народа. В то время как Собрание готовится принять введение суда присяжных только для уголовных процессов, он среди тех, кто считает, что судьи также должны высказываться по случаю гражданских дел, как в Англии и Соединённых Штатах; и неважно, что некоторые боятся сложности реформы или недовольства представителей закона. "Горе нам, - восклицает он, - если у нас нет сил быть полностью свободными, полу-свобода непременно приводит к деспотизму" (7 апреля 1790). Не противореча себе и питая подозрения по отношению к военному дворянству, он также требует, чтобы процедура суда присяжных была включена в военные советы. Чтобы быть понятым, он уточняет: "Не боитесь ли вы, что под предлогом дисциплины, мы накажем патриотизм и преданность Революции?" (28 апреля).

Для депутата вопрос также в том, чтобы защитить главенство и полную неприкосновенность законодательной власти, избавить её от всех сдерживающих факторов; это тот самый принципиальный вопрос, который можно увидеть в его выступлениях против lettres de cachet и в его недоверчивости по отношению к судьям. Он отчётливо вырисовывается в дебатах о Кассационном суде, в которых оригинальность аргументов Робеспьера тревожит Собрание (25 мая 1790). Как это часто бывает, он вновь возвращается к принципам. Расходясь с общей идеей, представляющей учреждение как венец юридического здания, он объясняет, что суд будет "хранителем законов и надзирателем и цензором судей: одним словом, он находится за пределами судебного порядка, и над ним, чтобы удерживать его в границах и правилах, куда учреждение его заключает". Таким образом, он выделяет не судебную, а законодательную власть, и она должна быть установлена именно в лоне самого Собрания; так и только так она не сможет стать "опасным инструментом, которым, объединившиеся с ним другие власти, могли бы воспользоваться против власти законодательной". Собрание не понимает его, но оно принимает меры, чтобы оставить за законодательной властью интерпретацию закона – по крайней мере, на время. 25 июня оно также соглашается с его требованием, чтобы "никакой представитель нации не [мог] быть подвергнут судебному преследованию, если только суд не оперирует актом законодательного корпуса, провозглашающим, что имеет место обвинение". Осенью 1790 г. Робеспьер выступает на этот раз в защиту национального Верховного суда, уполномоченного вместо Шатле карать преступления по оскорблению нации и более защищённого от попыток коррупции исполнительной власти; он предлагает, чтобы суд заседал в Париже (он будет в Орлеане), чтобы увеличили число присяжных заседателей (чем больше будет их количество, тем сложнее будет их подкупить), чтобы их провозгласили переизбираемыми и чтобы им было запрещено принимать что-либо от исполнительной власти в течение двух лет, до их ухода с должности (25 октября).

Несмотря на свой небольшой успех, он постоянно продолжает предостережения против судей и министров; но его разоблачения такие живые и происходящие столь многократно, что они раздражают депутатов, встревоженных ослаблением политической игры. 29 марта 1790 г. Робеспьер поднимается на трибуну с написанной речью в руке. В течение трёх четвертей часа он говорит о своем опасении увидеть предстоящие выборы в дистриктах и департаментах узурпированными "врагами народа". Он выступает против слишком многочисленных полномочий, предоставленных комиссарам исполнительной власти, в чьи обязанности входит организовать избирательный процесс и новые администрации; он резко критикует действия людей, связанных со Старым порядком… На скамьях Собрания депутаты теряют терпение. Робеспьер обостряет свои разоблачения: "И каковы эти люди, которые их выбирают? Министры, никогда не посылавшие вам писем и докладных записок, которые не были бы оскорбительными для народа (всеобщий ропот). Это невероятно, что меня не желают слушать; да, я не знаю, чему должен больше удивляться: бесконечной смелости министров или вашей затянувшейся покорностью страданию! (Сильный […] ропот. Несколько человек требуют, чтобы оратор был призван к порядку)".

И всё же, в один из моментов, в дебатах о праве войны и мира весной 1790 г., его голос присоединяется к большинству Собрания. В соответствии с Фамильным договором, который связывает парижских и мадридских Бурбонов, один англо-испанский инцидент у западного края Америки, в заливе Нутка, рискует вовлечь Францию в конфликт. Вместе с Александром де Ламетом, Барнавом и Рёбелем, Робеспьер способствует тому, чтобы положить конец дебатам – в свойственном ему стиле. Сначала, 15 мая: "Вы должны опасаться, и с большим основанием, - говорит он, - как бы чужая война не стала коварным замыслом, составленным дворами или кабинетами министров против наций, в тот момент, когда наша завоевала себе свободу, и когда другие, быть может, уже пытаются подражать этому великому примеру". Чтобы расстроить этот план, он первым предлагает объявить нациям, что "порицая принципы ложной и преступной политики", Собрание отказывается "от всякого несправедливого преимущества, от всякого духа завоевания и честолюбия". Он продолжает своё доказательство 18 мая, поддержав проект Петиона, который предназначает только для Собрания право войны и мира; король, простой "служащий" нации (негодование справа), здесь только для того, чтобы исполнять "волю нации".

Однако запросы Робеспьера получают только частичное удовлетворение. 22 мая 1790 г., после того, как было уточнено, что вступление в войну будет осуществляться декретом Собрания, по предложению короля, члены Учредительного Собрания утверждают, что "французская нация отказывается от ведения какой-либо войны в целях совершения завоеваний" и использования "своих сил против свободы какого-либо народа". Она провозглашает мир во всём мире. Если Робеспьер и ценит эту прокламацию, декларирующую необходимость уважения между народами, он сожалеет о разделении права на объявление войны и мира с исполнительной властью, принятом при активной поддержке Мирабо. Он не верит в это; значит вероятность войны, которую он считает желанной для исполнительной власти, нетерпеливо жаждущей восстановить свои прежние полномочия, полномочия Старого порядка, не будет полностью исключена? Он боится её, ибо она - не что иное, как обещание "рабства" (30 июня). Он повторяет это в декабре 1790 г. в свой "Речи об организации национальной гвардии": наши внешние враги – не что иное, как обман; "наши внутренние враги, без которых другие ничего не могут против нас; заговорщики, замышляющие нашу погибель и наше рабство, вот что должно нас заботить". В этом главная тревога депутата, уверенного, что присоединения исполнительной власти к Революции ещё далеко не удалось достигнуть; в этом также истоки его позиции в знаменитых дебатах зимы 1791-1792 гг. о возможности войны.

В этой перспективе понятна его настороженность по отношению к военачальникам; он им не доверяет, как не доверяет и судьям, поскольку он опасается, как бы и первые, и вторые не стали орудиями исполнительной власти. Во время конфликтов между солдатами и офицерами, усилившихся с весны 1790 г., он систематически выступает на стороне первых. Он не отклоняется от своей позиции и во время знаменитого бунта полков в Нанси: 31 августа он выступает за осмотрительность и напоминает, что "министры и военачальники не достойны" доверия Собрания. Но слишком поздно. Буйе восстановил порядок кровавыми мерами. Когда новость достигала Парижа, волнения в армии втечение праздника Федерации (14 июля 1790) столь многочисленны, что члены Учредительного собрания чувствуют облегчение; по предложению Мирабо, они голосуют за выражение благодарности всем, кто способствовал восстановлению порядка. Робеспьер хочет этому воспротивиться, поднимается на трибуну, но его лишают слова. То, что он собирается сказать, известно заранее; слишком хорошо известно, что за его защитой народа или солдат, за его выпадами против исполнительной власти, судей и офицеров, стоит политическая программа, которую поддерживают лишь немногие.

"Свобода, равенство, братство"

То, что защищает Робеспьер, это концепция прав человека, отстаиваемая меньшинством, которую он разделяет с Петионом, Бюзо и Грегуаром. Он заявляет о своих позициях с осени и зимы 1789 г., когда Учредительное собрание занимается определением границ гражданства. В течение недель, последовавших за октябрьскими днями, на следующий день после убийства булочника Франсуа и принятия закона о военном положении, он поднимается на трибуну, чтобы высказаться в поддержку тезиса, что никто из достигших совершеннолетия людей не может быть лишён своего "права претендовать на все степени представительства" (22 октября). Заседание бурное. Обездоленные внушают страх, а те, кто говорит в их пользу, раздражают. "Его перебили, - рассказывает журналист, - он продолжил; его перебили снова; он спустился с трибуны и больше не захотел туда подниматься". Его битва проиграна. И всё же, в последующие месяцы он не прекращает выступать против цензового принципа: принципа, который выделяет среди совершеннолетних избранную часть "активных граждан", допущенных к голосованию, так как они платят налог, равный жалованью за три рабочих дня; принципа, который требует более высокого ценза, чтобы оказаться в категории "избирателей" (второй степени), а также запланированного Учредительным собранием ценза ещё более значительного для получения доступа к законодательным функциям – серебряной марки. Как депутаты, - неоднократно повторяет он, - избранные всеми гражданами королевства, могли бы лишить одну часть тех, кто их назначил, одного из их самых главных прав? Поступить таким образом – не значит ли это возвысить "аристократию богатства" (он заимствует формулировку аббата Грегуара) на руинах "феодальной аристократии"? Однако, в отличие от Кондорсе или Олимпии де Гуж, он никогда не высказывается в пользу женского избирательного права.

Равенство между совершеннолетними гражданами-мужчинами – вот цель борьбы, которую он с упорством ведёт ежедневно. Вспоминая свои академические и юридические битвы против "предрассудков", он, как и другие, проповедует доступ к гражданским правам для актёров, протестантов и евреев; говоря об этих последних, он восклицает: "Вернём им счастье, родину, добродетель, возвращая им достоинство людей и граждан; подумаем, что никогда не может называться политикой, что бы не говорили, осуждение на унижение и угнетение множества людей, живущих среди нас" (23 декабря). Если эта идея без затруднений признана в отношении актёров и протестантов, то еврейский вопрос вызвал разногласия, и понадобится ещё несколько месяцев, чтобы евреев признали полноправными гражданами. Равенство – это принцип. В июне 1790 г. Робеспьер выражает радость по поводу отмены потомственного дворянства, даже если и сожалеет, что не смог поспособствовать этому лично; в последующие дни, чтобы избежать всяких недоразумений, этот человек из третьего сословия убирает приставку из своей подписи. Он становится Максимилианом Робеспьером. Многие дворяне и мещане постепенно делают то же самое, или объединяют приставку со своим именем: бывший адвокат Совета д'Антон становится Дантоном, а бывший маркиз д'Ау – Дау.

Робеспьер относится к тем немногочисленным депутатам, кто возвращается, как только это возможно, к условиям ценза, принятым осенью 1789 г. Он знает, что в Париже, а также в провинции, они вызывают активные обсуждения. В Учредительном собрании Робеспьер никогда не складывает оружия и всё больше восстанавливает других против себя; он даже вызывает негодование. 25 января 1790 г., воспользовавшись дебатами о налоговой реформе, он обращает внимание, что в провинции налоги – преимущественно косвенные; так как избирательный ценз определяется без учёта прямых налогов, таким образом, там будет меньше активных граждан. Напоминая о необходимости равенства между различными регионами Франции, он требует, чтобы, в ожидании унификации системы налогообложения, все граждане, которые платят любой налог, были бы допущены к "осуществлению всей полноты политических прав и […] ко всем государственным должностям, без какого-либо различия, кроме различия добродетелей и талантов"[93]. Это ловко, но никого не одурачивает. 18 апреля он напоминает, что "это подлинный скандал – спорить с гражданином о его качестве как гражданина". За этим утверждением ничего не последовало. 23 октября он отпускает реплику что, "никто, даже законодатель, не имеет права устанавливать границы, за которыми нельзя уже быть гражданином"[94]. Ничто не помогает.

И всё же, Робеспьер не сдаётся. Он не мыслит новый режим без национального суверенитета, а национальный суверенитет без гражданского равенства для всех совершеннолетних мужчин. 5 декабря 1790 г. Собрание должно обсуждать Национальную гвардию. Вопрос крайней важности; нужно ли превратить её во вспомогательную армию, готовую к бою? Или в несокрушимую силу из солдат-граждан, защитников свободы? Выходя за границы обсуждения, Робеспьер считает правильным добиться признания, что каждый совершеннолетний мужчина вправе носить оружие, по крайней мере, для защиты свободы, является он "активным гражданином" или нет. Это могло бы быть первым шагом. Он начинает: "Любой гражданин, богатый или бедный, имеет право быть национальным гвардейцем, во имя прав человека…" Тотчас же Малуэ, Ле Шапелье, Демёнье, Рабо Сент-Этьен и многие другие протестуют: "Это неблагоразумно, требовать того, что он требует". "Это было бы средством вооружить войско бродяг". "Несмолкающий шум" прерывает оратора. Он отступает.

Несмотря на это, якобинцы будут его слушать. Вечером 5 декабря 1790 г. Робеспьер представляет им свою речь. Но, когда гнев воспламеняет его слова, когда он ставит под сомнение декреты, только что принятые Собранием, председатель собрания клуба, Мирабо, прерывает его. Тогда в зале поднимается ужасный шум. Мирабо, который не может добиться того, чтобы быть услышанным, нервничает и тщетно размахивает своим звонком. Спокойствие не восстанавливается. От безысходности, театральным жестом, какие он хранил про запас, он встаёт на своё кресло и восклицает, как если бы он был воплощением закона, который нужно защитить: "Пусть все мои коллеги окружат меня". Около тридцати членов клуба приближаются к нему; это очень мало. Робеспьер одолевает его и продолжает говорить, к великому огорчению Мирабо. Между этими двумя людьми, отдалившимися друг от друга в течение весны, доверие и уважение принадлежат прошлому.

Робеспьер осознаёт важность своей борьбы. Он хочет продолжить её в пространстве общественного мнения. В середине декабря 1790 г. он публикует семьдесят восемь страниц своей "Речи об организации Национальной гвардии". Он уверен, что его текст может убеждать, и он прав; это важная веха в росте его популярности у нации, так как текст позволяет ему наладить связи с патриотами Лилля, Версаля или Марселя… Снова возвращаясь к принципам, он повторно излагает свои требования, даже если он утверждает, что не хочет возвращаться к вопросу о предоставлении права голоса только одной части граждан. Но как можно было бы этому поверить? Разве, за этой защитой права носить оружие, нет здесь идеи, которая, пишет он, "в основном, служит фундаментом нерушимого права, бессмертного долга следить за своей собственной безопасностью"? Согласно его позиции, "все граждане, достигшие возраста, в котором можно носить оружие" должны быть приняты в Национальную гвардию; "в государстве, где одна часть нации вооружена, а другая нет, - объясняет он, - первая является хозяйкой участи второй". Гражданская борьба кажется более значительной, когда, обращаясь к своим противникам, он требует, чтобы они прекратили клеветать на народ и обвиняет: "Именно вы несправедливы и коррумпированы; богатые касты вы хотите наделить своей властью. Именно народ добр, терпелив, великодушен". Робеспьер, как и Руссо, хочет верить в этот "народ", который представляется ему чистым и настоящим, как сама природа. Это слово, из-за своей многозначности, позволяет разоблачать эгоистов по рождению и по имущественному положению; депутат знает, как использовать его в политическом смысле.

Если Национальная гвардия объединяет всех мужчин в возрасте, в котором можно носить оружие, пишет Робеспьер, если она защищает от всякого влияния исполнительной власти, если она свободно назначает своих командующих и занимается только внутренними делами, то только на этих условиях она может обеспечить "исполнение законов", блюсти права нации, противостоять королевской армии, никогда не имея возможности самой угнетать свободу; она также может препятствовать всякой вражеской атаке. Она – свобода и мир. Речь, которая заканчивается проектом декрета, оставшегося лишь на бумаге, объединяет всё, за что борется член Учредительного собрания: его похвальное слово народу-суверену и простому народу, его разоблачение амбиций исполнительной власти, его ожидание обещанного политического равенства. Идеал сводится к формулировке с исключительной судьбой, которую он предложил написать на груди и на знамёнах национальных гвардейцев: "Французский народ, - и снизу: свобода, равенство, братство".

Свобода, равенство, братство. Три слова, обвенчанные с тремя цветами национального флага. В мировоззрении эпохи они иногда были объединены у Фенелона, Мабли или Вольтера, но расположены совсем не так, как здесь. Однако Робеспьер не первый, кто объединил их в формулировке, эти слова мы находим в таком порядке у Камиля Демулена, начиная с июля 1790 г. И всё же, никто до него не выковал из них девиз, использование которого становится общепринятым в 1793 и 1794 гг. Слова обобщают ценности, которые он намерен защищать; они лежат в основе множества его выступлений, освещают множество его позиций, в частности по религиозным вопросам.

Как и большинство членов Собрания, Робеспьер мечтает об очищенной католической церкви, близкой к церкви первых христиан; он высказывается в пользу избрания священнослужителей, их жалованья от государства, как бы предвидя гражданское устройство духовенства (12 июля 1790). Он предлагает даже большее: больше свободы посредством разрешения браков священников, которые могли бы к тому же стать залогом роста нравственности (31 мая 1790) – предложение стоит ему шумного негодования Собрания, но также множества одобрительных писем. Достичь большего равенства посредством назначения послушницам "такого же жалованья, как и другим монахиням" (21 сентября 1790). Большего братства, гарантировав священникам "защищённость от всех нужд" (19 февраля 1790) или, напротив, уменьшив жалованье прелатам (16 июня 1790). Даже враги признают его постоянство.

Загрузка...