После месяцев, отмеченных разоблачением измен и предполагаемых заговоров, после этих проклятий и этих обвинительных декретов, Робеспьер полагает, что пришло время вновь заговорить о счастье. Это слово покинуло его речи на многие недели. Оно возвращается 7 мая 1794 (18 флореаля II года), с докладом в рамках проекта об образовании Лепелетье, представленного предыдущим летом, и с февральской речью о принципах политической морали. В Собрании Робеспьер говорит от имени Комитета общественного спасения; внешняя военная ситуация налаживается, "фракции" сражены, но вандейский мятеж жёстко подавлен, а парижский Революционный трибунал судит и осуждает на смерть всё больше: сто шестнадцать человек в вантозе II года (февраль-март 1794), сто пятьдесят пять в жерминале (март-апрель), триста пятьдесят четыре в флореале (апрель-май). Однако, голос депутата ещё слышится… Несколько недель спустя странное сочетание праздника Верховного существа и закона, ускорившего процедуру Революционного трибунала, отчасти заглушит его. Многие больше не понимают и спрашивают себя, где и когда это всё остановится; они задаются вопросом о целях Конвента, Комитетов и Робеспьера. Обвинение в диктатуре, столь часто слышавшееся с лета 1791 г., возвращается, более живое, чем когда-либо. Для некоторых патриотов его образ тускнеет.
Когда он поднимается на трибуну 7 мая 1794 (18 флореаля), Робеспьер надеется на окончание внутренней и внешней войны; даже если битвы продолжаются, даже если многие регионы продолжают сталкиваться с насилием и бесчинствами, для Собрания и правительства увеличивается число хороших новостей. Ликвидация фракций совпадает с улучшением военной ситуации, подчинением департаментов, усилением власти правительственных Комитетов, которые проводят отзыв из миссий самых жестоких представителей, роспуск революционной армии (27 марта-7 жерминаля), приказ судить всех обвиняемых в заговорах в парижском Революционном трибунале (16 апреля-27 жерминаля). Робеспьер смотрит в будущее, как и Сен-Жюст с Бийо-Варенном несколькими днями ранее.
Для того, чтобы "укрепить принципы, на которых должны покоиться устойчивость и довольство республики"[303], он намерен изложить "глубокие истины, имеющие значение для счастья людей"[304], и предложить меры, которые из них вытекают. Человек XVIII столетия восхищается своим веком и, особенно, Революцией, которая его завершает: "Все изменилось в физическом порядке вещей, все должно измениться в моральном и политическом порядке"[305]; нет, всё начало меняться, здесь, в республике. "Французский народ как будто опередил на две тысячи лет остальной род человеческий, - продолжает он, - есть искушение считать, что это совсем другой род. […] Да, эта чудесная земля, на которой мы живем и которую природа ласкает больше других, создана для того, чтобы быть владением свободы и счастья. Этот чувствительный и гордый народ действительно рожден для славы и доблести"[306]. Он говорит о свободе и счастье, как в 1789 и 1792 гг., и о мире и добродетели, но не уточняет, когда их возможно будет достичь.
Его цель, в частности, утвердить существование Верховного существа и бессмертие души не как догму, а как социальное требование: "Если бы существование бога, если бы бессмертие души были только сном, они все же было бы самой прекрасной концепцией человеческого разума"[307]. К тому же, уверяет он, "в глазах законодателя все то, что полезно людям, и все то, что хорошо на практике,— это и есть правда. Идея «верховного существа» и бессмертие души это беспрерывный призыв к справедливости, следовательно, она социальная и республиканская"[308]. Он убеждён, что люди, далёкие от Верховного существа и морали, которой требует уважение к нему, гибнут: в отличие от великого и достойного Руссо, говорит он, философы-материалисты века "были гордыми в своих писаниях и унижались в передних высокопоставленных лиц"[309]. Он также обвиняет Гаде и покойных Верньо и Жансонне, враждебных обращению к Провидению, в том, что они хотели уничтожить свободу, благоприятствуя "всеми средствами тому, что оправдывает эгоизм, сушит сердце и стирает представление о прекрасной морали, являющейся единственным правилом, по которому общественный разум судит защитников и врагов человечества"[310]. В Революции, утверждает он, атеизм был "связан с системой заговоров против республики"[311].
Тем не менее, для Робеспьера, это не вопрос установления "культа", в полном смысле слова. Верно, что слово появляется в докладе, но оно отсылает к необходимости уважения людей к божественному; в статье 2 декрета Робеспьер на этот раз уточняет, что "культом, достойным «верховного существа», является выполнение обязанностей человека"[312], ничего более. Даже если локально закон вскоре будет понят и применён многими способами, представитель не желал установить вариант "культа Разума", которому он противостоял. Повторное подтверждение "свободы культов", даже в сочетании с высказываниями, не слишком благоприятными в отношении священников (они "для морали то же, что шарлатаны для медицины"[313]), появляется здесь для того, чтобы её утвердить. То, что предлагает Робеспьер, это вид гражданской религии, как её понимал Руссо, регулярное напоминание о существовании Верховного существа, побуждающего к доброму, великому, благородному; для него, только вера, только надежда на Бога обеспечивает общественную добродетель, это трудное забвение себя ради общего интереса.
Дух доклада проявляется на последних страницах, где Робеспьер возвращается к идее "народного образования". Мы вновь находим его положения о национальных праздниках за 1792 г., и в пользу проекта Лепелетье за 1793 г. Он не изменился. Он напоминает о своей привязанности к педагогике Ликурга ("Родина одна имеет право воспитывать своих детей"[314]), и, особенности, набрасывает большой план общественных праздников. Именно им главным образом был посвящён его проект декрета. "Система национальных праздников, само собой понятно, - объясняет он, - служила одновременно созданию самых сладких уз братства и самым могущественным средством возрождения. […] Пусть все эти праздники возбудят благородные чувства, составляющие привлекательность и украшение человеческой жизни: энтузиазм к свободе, любовь к родине, уважение к законам. Пусть память о тиранах и изменниках будет там предана проклятию; пусть память о героях свободы, о благодетелях человечества получит там справедливую дань благодарности общества"[315]. Он предусматривает ежегодные праздники в честь 14 июля, 10 августа, 21 января и 31 мая; могли бы быть также декадные, десятый день декады – это новый отсчёт времени – праздники в честь моральных или политических ценностей (свободы и равенства, республики, истины, справедливости…), чувств (любви, супружеской верности, сыновнего почитания…), периодов жизни (юности, зрелого возраста, старости…) и т. д. Первая декада могла бы быть непосредственно посвящена "«Верховному существу» и природе"[316], все могли бы быть потом "отпразднованы под покровительством Верховного существа"[317].
Предложенные меры были приняты с энтузиазмом, начиная с признания существования Верховного существа и бессмертия души. В ожидании первого праздника, намеченного на 8 июня (20 прериаля), Робеспьер, однако, призывает не делать слишком суровых выводов из декрета. "Есть истины, которые следует открывать с осторожностью, - уточняет он у Якобинцев, - такова истина, проповедуемая Руссо, что нужно изгонять из республики всех тех, кто не верит в божественное". Эта мера нецелесообразна. По словам Робеспьера, виновны только атеисты, составлявшие заговоры с "иностранной фракцией" (15 мая-26 флореаля).
Три декады спустя, а именно 20 прериаля, день, назначенный для праздника Верховного существа и природы. Это ясный и тёплый весенний день; для католиков это Троицын день… Делегаты секций и парижане, пришедшие в большом количестве в Национальный сад (Тюильри), ждут церемонии, запланированной Давидом. Четырьмя днями ранее Конвент поставил Робеспьера во главе; готовящийся праздник немного его. 8 июня, как председатель, он распорядитель церемонии. В костюме "небесно-голубого цвета", он присоединяется к депутатам, собравшимся на трибунах, прилегающих к Национальному дворцу. После первой речи звучит музыка; Робеспьер приближается к изображению Атеизма, которое он предаёт огню. Оно воспламеняется, сгорает и позволяет явиться Мудрости, немного почерневшей от пламени; несколько шутников и несколько недоброжелателей исподтишка смеются. Робеспьер снова берёт слово: "Уничтожено чудовище, которое монархи забросили во Францию! Да исчезнут вместе с ним все преступления и все несчастья мира! Вооруженные, то кинжалами фанатизма, то ядом атеизма, монархи составляют заговоры с целью убить человечество"[318]. При помощи разоблачения использования раскола и религиозной неопределённости в качестве инструментов, Робеспьер призывает к единству и к основанию добродетельной республики.
Депутаты спускаются с трибун, выстроившись, отправляются в путь, и, под звуки музыки, движутся по направлению к Марсову полю, где они взбираются на символическую гору. Робеспьер во главе процессии, с букетом из колосьев и цветов в руке. Свидетель рассказывает, что в тот день, "лицо его впервые светилось радостью"[319]. Более месяца спустя Робеспьер эмоционально вспоминает этот день: "Это был великий и возвышенный день праздника Верховного существа; преступление не осмеливалось тогда показаться, интриганов там не было, или они были столь мелки, что их нельзя было даже заметить". Он верит в это или хочет этому верить? Быть может, он думает о сотнях воодушевлённых адресов, прибывших в Конвент со всей Франции? Всё же, он не упускает из виду, что религиозные вопросы разделяют, что отказ от атеизма не создаёт единодушия; он знает, что Рюамп, Морибон-Монто или Тирио произносили проклятия против него; он знает, что Лекуантр назвал его диктатором и тираном. "Не стоит верить, что было много фимиама в честь Бога дня", - сообщает член Конвента Бодо. И как забыть о реформе Революционного трибунала, которую Кутон, Робеспьер и Комитет общественного спасения готовятся провести? Между речью 7 мая и праздником 8 июня многое изменилось; и всё же, член Конвента хочет верить в возвращение к единству, по крайней мере, во время празднования.
Весна 1794 г. таит в себе много странных наслоений событий. Не забывая об опасностях момента, Робеспьер появляется улыбающимся на празднике Верховного существа: "Народ, отдадим себя сегодня его покровительству и восторгам чистого веселья! Завтра мы снова будем бороться с пороками и тиранами"[320]. Два дня спустя Кутон и Робеспьер вырывают у настороженного Конвента закон, ускоряющий и ещё более ужесточающий деятельность Революционного трибунала. Он открывает то, что историки называли "великим террором". Выражение вряд ли удовлетворительное, так как оно нивелирует пик насилия, достигнутый несколькими месяцами ранее на Западе, в долине Роны и на Юге, так же, как и недавнюю ликвидацию многих провинциальных судебных учреждений; тем не менее, оно подчёркивает исключительное усиление парижских репрессий, в тот самый момент, когда победы следуют одна за другой.
Какая удивительная близость литургии и ужасного закона, Верховного существа и гильотины, ликования и страха. Робеспьер, как и Кутон, может радоваться празднику и требовать закона; для них эти вещи не противоречат друг другу, они – добродетель и террор, торжественная демонстрация двух "принципов" революционного правительства. Их совмещение всё же не намеренное, а культ Верховного существа не был задуман, чтобы узаконить чрезвычайное правосудие. Напротив, 8 июня гильотину убирают, чтобы скрыть воспоминание о крови; отныне она покидает центр Парижа (площадь Революции, современная площадь Согласия), чтобы быть установленной в его восточных предместьях, на несколько дней на площади Бастилии, затем на площади Свергнутого трона. Чтобы лучше понять июньские события, нужно связать их с двумя различными истоками. Праздник – это плод доклада 7 мая (18 флореаля), который появился, чтобы завершить войну фракций и вновь осмелился представить будущее более радостным; он должен способствовать общественной добродетели, сразу и после Революции. Закон от 10 июня (22 прериаля), в свою очередь, исходит из отмены провинциальных революционных трибуналов и ожившего страха перед иностранным заговором; для Кутона, Робеспьера и многих других, несколько побед не устраняют опасности.
В то время, как Давид подготавливает праздник Верховного существа, некий мужчина, возрастом около пятидесяти лет, бродит по улице Сент-Оноре, затем возле Конвента и бюро Комитета общественного спасения. 22 мая (3 прериаля) он ищет встречи с Робеспьером. Он носит с собой два плохих пистолета. Чтобы набраться смелости и подпитать свой гнев, Анри Адмира останавливается во многих кафе; бывший канцелярский служащий, безработный, он приписывает свои трудности политике Конвента. Он видит в Робеспьере одного из ответственных за свои несчастья, быть может, главного, даже прежде Колло д'Эрбуа, которого он знает, так как они живут в одном и том же доме. После долгих и тщетных поисков, разочарованный Адмира возвращается к себе, и решает взяться за своего известного соседа. Он ждёт долго. Он слышит, что тот входит, быстро спускается по лестнице со своими пистолетами и неподвижно встаёт перед ним; он стреляет первый раз, затем второй, но оба выстрела дают осечку. Он почти сразу же взят под стражу, в ходе ареста ранив гвардейца Жефруа. Перед революционным комитетом секции Лепелетье Адмира признаёт своё преступление и очень сердиться на себя за то, что не справился. Он купил пистолеты, чтобы убить Колло д'Эрбуа и Робеспьера; если бы он "убил их обоих, - прибавляет он, - это был бы прекрасный праздник".
Новость захватывает Париж. Вечером следующего дня, когда какая-то молодая женщина входит во двор Дюпле и требует увидеться с Неподкупным, Элеонора её пристально рассматривает, потом отказывает ей; нет, Робеспьера здесь нет. Посетительница настаивает, недовольно, даже угрожающе. Это женщина, ей всего двадцать лет; но она дерзкая (дворянка?), уже был Адмира и… Шарлотта Корде. Элеонора не одна лицом к лицу с ней; здесь ещё и трое мужчин, и они решают отвести назойливую гостью в Национальный дворец. По дороге Сесиль Рено держит странные речи, и, по наивности, не скрывает своих роялистских симпатий. В Комитете общественной безопасности она уверяет, что хотела посмотреть, как выглядит "тиран", но отрицает всякое намерение воспользоваться двумя найденными у неё ножами. Никто ей не верит. Вызывающее ещё более сильную из-за дела Адмира реакцию, предполагаемое покушение приобретает огромный резонанс, о котором свидетельствует гравюра из "Исторических картин Французской революции" и многие сотни негодующих адресов Собранию.
Далёкие от того, чтобы стать анекдотом, эти события чрезвычайно драматизируются и кажутся важными; они не были восприняты как изолированные действия, но как вероломство Англии, противоречащее нормам международного права. Начиная с объявления о первом из них, утром 23 мая (4 прериаля), депутат Шарлье задаёт тон: "Иностранная партия и внутренние заговорщики, не сумев нас победить, хотят погубить национальное представительство". Барер, от имени Комитета общественного спасения, немного позднее утверждает: "Королевским правительствам требуются злодеяния и убийства; они не могут победить энергию французского народа, они не сопротивляются более мужеству его армий. Так будем отравлять, будем убивать - вот ответ объединённых тиранов". Он уточняет: всё это – работа англичан. Это обвинение звучит также на следующий день, через день, и продолжает повторяться вплоть до 9 термидора. Современники этому верят и начинают вновь разоблачать объединённых королей в Собрании: "Как подлы деспоты! Какие они варвары! Они не могут подкупить наших верных представителей, они пытаются их убить!" (Монлюсон). "Все подлые агенты объединённых деспотов спущены с цепи против нас, не следует этому удивляться; это битва насмерть между тиранами и народами, вероломством и преданностью, преступлением и добродетелью" (Нофль-ла-Монтань).
Ответ стараются сделать соответствующим мере злодеяния. Барер предлагает его 26 мая (7 прериаля), в завершение длинного доклада о преступлениях, интригах и клевете англичан, в число которых он помещает попытки покушений Адмира и Сесиль Рено, но также измены в Вандее, Тулоне, Лионе, Ландреси и на Антильских островах. Обличительная речь заканчивается ужасно: "Когда победа предоставит вам англичан, разите; нужно, чтобы ни один не вернулся ни на губительные для свободы земли Великобритании, ни на свободную почву Франции. Пусть английские рабы погибнут, и Европа станет свободной". В своей первой статье декрет постановляет, что не нужно "брать никаких английских или ганноверских пленных": нужно их убить! Этот клич ненависти против руководителей англичан, против их безропотного народа и их сообщников во Франции или других местах не нов; Робеспьер уже бросил его четырьмя месяцами ранее. На этот раз он сопровождается исключительной мерой. Для членов Конвента не слишком важно, что она будет неприменима. Главное – резкость послания; поскольку англичане больше не ведут себя, как цивилизованные люди, Собрание постановляет делать то же самое; поскольку англичане исключили себя из человечества, не следует больше обращаться с ними по-человечески. Сразу же после Барера Робеспьер провозглашает неизбежную победу: "Они погибнут, все тираны, вооружившиеся против французского народа. Они погибнут, все фракции, опирающиеся на их могущество, чтобы уничтожить нашу свободу".
Обвинения в адрес англичан сопровождает разработку знаменитого закона 22 прериаля (10 июня), предназначенного, чтобы ускорить приговоры Революционного трибунала. Хотя Собрание запросило его составление двумя месяцами ранее, усиление революционного характера войны, призывы к отмщению и страх перед новыми убийствами отчасти объясняют стремление его принять; как вандейский мятеж и измена Дюмурье весной 1793 г., как бунты и измены последующего лета, прериальские покушения и страх перед заграницей способствуют ужесточению правосудия в чрезвычайной ситуации. К тому же, не был ли одним из первых больших дел, переданных в реорганизованный трибунал, "заговор Батца или заграницы", с которым связали Адмира и Сесиль Рено? Из-за условий его разработки, текст за 22 прериаля – это закон, рождённый гневом, как и отказ брать английских и гановерских пленных; он призывает окончательно поразить внутренних врагов, и уничтожить их без жалости. Утверждать это, значит подчёркивать дух, который прериальские покушения придали закону, а не постулировать чисто конъюнктурное усиление репрессий. В действительности, создатели этой меры пользуются сложившейся обстановкой для реализации более давних целей; попытаться очистить чрезвычайное правосудие, вверить его другим рукам, усилить вес Комитета общественного спасения в его проведении, ускорить его ход в то время, как множество провинциальных судебных органов были упразднены.
Если закон 22 прериаля отвечает напряжённости и страхам конца весны, если следует преуменьшить его связь с вантозским законодательством, он, впрочем, только частично порывает с предшествующей практикой. 10 мая (21 флореаля), всего через три дня, после своего доклада о праздниках и о Верховном существе, Робеспьер составил короткое постановление, учреждающее народную комиссию в Оранже, чтобы ликвидировать локальный очаг сопротивления; оно сопровождалось инструкциями. Тексты лаконичны; ничего не уточнялось о присутствии или отсутствии присяжных, свидетелей, защитников или о возможности обжалования… Это говорит о том, что похожие судебные учреждения уже существуют, и образ их деятельности установлен. Они выносят решение без присяжных и без обжалования. Это не шокирует ни Робеспьера, ни Комитет; к тому же, постановление также было подписано Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенном, Кутоном и Барером. Для этих людей, оно оправдано чрезвычайным политическим положением, как и цареубийство, как и Революционный трибунал. Комиссия – больше, чем судебный орган, это оружие против внутренних "врагов".
Месяц спустя это больше не локальное решение, а мера национального масштаба, которую Кутон и Робеспьер проводят, не превращая, однако, Революционный трибунал в народную комиссию; он сохраняет своих присяжных. Но как не подчеркнуть родство между инструкциями, составленными Робеспьером, и текстом закона 22 прериаля? Оно заключается в плане, который определяет, как судить "врагов", затем уточняет требуемые доказательства, потом наказание. Родственная связь эта в духе и иногда в словах. В духе, когда Робеспьер утверждает, что доказательствами является "любые сведения, какого бы характера они не были, которые могут убедить разумного человека и друга свободы". В словах, когда он пишет: "Правило решений суда – совесть судьи, просвещаемая любовью к справедливости и к родине; их цель – общественное благо и гибель врагов родины". Закон 22 прериаля вновь воспроизводит и применяет эту фразу: "Судьи должны руководствоваться при вынесении приговора своей совестью, просвещаемой любовью к отечеству; их цель – торжество Республики и гибель её врагов"[321]. Несомненно, у составителя перед глазами были инструкции для комиссии в Оранже.
Говорит ли это о том, что Робеспьер мог бы быть истинным автором закона 22 прериаля, как это утверждали, начиная с 9 термидора, его коллега по Комитету общественного спасения Бийо-Варенн и член Комитета общественной безопасности Вадье, как об этом писал в 1795 г. общественный обвинитель Фукье-Тенвиль? Он составил его за минуту, как иногда утверждали? Если этот документ и существует, я его не нашёл… Тогда, может, он обязал Кутона провести его в Конвенте, "даже не читая", как отмечает Вадье? Ясно то, что закон вдохновлён его инструкциями, и что Робеспьер его одобряет и поддерживает. Он соглашается на насилие. И всё-таки, именно Кутону Комитет доверил разработку закона; тот действительно над ним работал, и существуют его пометки, которые мы находим на рукописи, сохранившейся в архивах Конвента.
Когда Кутон представляет закон, он заставляет содрогнуться многих депутатов: ещё проходит напоминание о различии между наказанием за обычные преступления, которое "может допустить некоторые промедления, некоторое разнообразие форм", и преступлениями "заговорщиков"; все соглашаются и с существованием Революционного трибунала. Проходит также изменение списка судей и присяжных, воспринимаемое как реорганизация Трибунала. Но многие задаются вопросом, необходимо ли так широко определять "врагов народа", лишать обвиняемых поддержки защитника, обходиться без свидетелей, если существуют достаточные доказательства, позволять Трибуналу выбирать только между смертью и освобождением. Более того, в вопросах чрезвычайного правосудия необходимо ли ещё расширять полномочия Комитета общественного спасения? Не рискуют ли такие меры вызвать ошибки, погубить невинных… послать новых членов Конвента на смерть? Никто не выражает ясно это последнее опасение; но многие его ощущают.
После того, как доклад Кутона закончен, начинается игра увёрток. Рюамп предлагает напечатать проект перед его обсуждением; "если он будет принят без отсрочки, я всажу себе пулю в лоб" (он этого не сделает). Его поддерживает Лекуантр – эти люди из тех, кто двумя днями ранее роптали против Робеспьера… Последний ещё председательствует в Конвенте. Он слышит, как Барер соглашается на трёхдневную отсрочку. Двух дней достаточно, отвечает Лекуантр. Но это всё ещё слишком много для Робеспьера, который покидает своё кресло, направляется к трибуне и требует немедленного принятия декрета; главное, говорит он, это "суровое и неизбежное наказание преступлений, совершенных против свободы"[322]. Бурдон из Уазы ещё пытается добиться отсрочки по нескольким статьям, но тщетно. Однако на следующий день тот же самый Бурдон требует у Конвента напомнить о том, что депутаты не могут быть отправлены в Революционный трибунал без обвинительного декрета Собрания. Никто не осмеливается решиться; депутаты выходят из ситуации при помощи одной уловки, "не подлежащей обсуждению", мотивированной утверждением, "что исключительное право национального представительства издавать обвинительные декреты против его членов и предавать их суду - это право неотъемлемое".
Автор обоснования – юрист Мерлен из Дуэ. Чего он хотел 11 июня (23 прериаля)? Избавиться от осуждения в Комитете общественного спасения за свои намерения? Напомнить о правах Конвента над депутатами, как можно меньше его оскорбив? Всё происходит в отсутствие членов Комитета. На следующий день Кутон, а затем Робеспьер, с резкостью возвращаются к инциденту. Извиняя Мерлена из Дуэ, Робеспьер сосредотачивает свои ходы вокруг Бурдона из Уазы, которого он обвиняет в оскорблении Комитета. Бурдон возражает: "Я требую доказательств того, о чём говорится; достаточно ясно сказано, что я был злодеем". "Горе тому, кто сам себя называет", - отвечает ему Робеспьер, который заканчивает своё выступление призывом к единству, сопряжённым с расплывчатым обвинением интриганов. Кого это может успокоить? Перед лицом Робеспьера Конвент молчит, но механизм уже приведён в действие – завязывается драма термидора.
Робеспьер должен был противостоять Конвенту; в Комитете общественного спасения также спорят о его выборах, ставят под сомнение его авторитет, сомневаются в его добродетели. Здесь оживлённое столкновение следует сразу же после принятия закона 22 прериаля. В III году Бийо-Варенн рассказывал, что заседание 11 июня (23 прериаля) было "таким бурным, что Робеспьер плакал от ярости". Лекуантр добавляет, что затем Робеспьер перестал посещать Комитет, а Фукье-Тенвиль, что он его там больше не встречал. На самом деле, Робеспьер ещё заседает там и подписывает постановления до конца июня; настоящее отсутствие начинается с этого момента.
В 1795 г., будучи обвинены за их деятельность во II году, Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа и Барер приписывали уход Робеспьера их возмущению законом 22 прериаля, который будто бы был работой последнего. Однако 25 июня 1794 г. (7 мессидора II года) Робеспьер, Кутон, но также Барер, Карно, Приёр из Кот-д'Ор, Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа и Робер Лэнде поручили Эрману, комиссару гражданских учреждений, полиции и судов, найти заговорщиков в парижских тюрьмах. Похожие меры, которые послали сотни обвиняемых в Революционный трибунал, продолжали применяться и после полного отсутствия Робеспьера. Таким образом, не крайние насильственные меры спровоцировали раскол Комитета и инцидент с Робеспьером. В III году, по причине обвинений в их адрес, Бийо, Колло и Барер прежде всего пытались оправдаться… К тому же, член Конвента Лекуантр в этом убеждён; для него Робеспьер менее виновен, чем Бийо-Варенн и другие члены Комитета: "Я открыл список гильотинированных, - пишет он, - с 23 прериаля [дата частичного отсутствия Робеспьера] по 8 термидора, что составляет сорок пять дней исполнения приговоров; я нашёл там тысячу двести восемьдесят пять гильотинированных, и двести семьдесят восемь оправданных […]. Так вот твоё милосердие, Бийо!"
В конце этой весны 1794 г. Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенн и Барер соглашаются на закон 22 прериаля, но раздосадованы нехваткой согласованности при его разработке и дебатами, которые он вызвал в лоне Конвента; что более сложно восстановить, чем доверие? Более того, праздник Верховного существа и напряжённая атмосфера июня пробуждают вражду, порождённую борьбой фракций, разногласия по поводу ведения войны, личные ссоры. Для многих своих коллег Робеспьер представляет проблему. Его популярность, его непоколебимость и его принципиальность усилились с течением месяцев; его авторитет таков, что очень трудно противостоять ему. "В то самое время, прославляемый, провозглашаемый, боготворимый повсюду, - уверяет Бийо-Варенн, - не был ли он, если можно так выразиться, ковчегом, к которому, по крайней мере, на публике, не могли прикоснуться, чтобы тотчас же не быть сражёнными смертью?"
В середине июня "заговор" Катрин Тео демонстрирует уровень напряжённости. Разоблачённое Комитетом общественной безопасности, дело представлено в гротескном свете; оно интересуется старой женщиной, мистиком, Катрин Тео, организующей вдохновенные религиозные ритуалы, в которых участвует бывший член Учредительного собрания, отец Жерль. Она называет себя Богоматерью и, согласно полиции, будто бы подстрекает к заговору против республики. В отношении так называемого заговора, историки принимали во внимание, прежде всего, манипуляцию Вадье, пытавшегося примешать туда Робеспьера, чтобы этим дискредитировать его и его "Верховное существо"; разве Тео не ждала своего мессию? Когда Робеспьер говорит о деле в Якобинском клубе 27 июня (9 мессидора), он, однако, воспринимает его очень серьёзно и беспокоится о том, какое оружие это дело даёт наследникам эбертистов: они "хотят посмеяться над женщиной, чтобы уклониться от подозрения в преступлении, скрывающегося под этой видимостью. Они хотят высмеять Верховное существо". То, чего он опасается, это новое наступление дехристианизаторов. Очень быстро он разглядел в Катрин Тео лишь "благочестивую дурочку", предназначенную для того, чтобы скрыть заговор, который его беспокоит. Он требует у Фукье-Тенвилля не предавать её суду.
Чтобы проследить за делом Тео, Робеспьер действовал в рамках одного из бюро Комитета общественного спасения, посвящённого общей полиции? Созданное в конце апреля, изначально оно является только одним бюро из многих, предназначенным для того, чтобы наблюдать за установленными властями и собирать информацию о политической ситуации в стране. Однако, из-за расширения своих функций, из-за деятельности, которую здесь разворачивают Сен-Жюст, Кутон и Робеспьер оно быстро приобретает скандальную ауру. Оно беспокоит Комитет общественного спасения, который опасается, что не будет иметь контроля над приказами об арестах, которые могут оттуда выйти; тем не менее, Карно, Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа и Барер также подписывают многие из них. Бюро также является причиной беспокойства Комитета общественной безопасности, воспринимающего его как знак недоверия и посягательство на свои полномочия.
В лоне Комитета общественного спасения окончательный разрыв происходит почти через две декады после закона 22 прериаля. 29 июня (11 мессидора) атмосфера крайне напряжена. Лекуантр присутствует при сцене, когда, выйдя из себя, большая часть членов Комитета принимается за Робеспьера. Каков был предмет спора? Закон 22 прериаля, "заговор в тюрьмах", Катрин Тео, возможный арест Фукье-Тенвилля? Лекуантр не говорит об этом, но сообщает, что слова были жёсткими и достигли кульминации в обвинении Робеспьера в диктатуре. Он "пришёл в невероятную ярость", продолжает рассказчик, затем вышел вместе с Сен-Жюстом. Робеспьер подписал ещё много постановлений на следующий день после инцидента, один, или с Карно, или с Бийо-Варенном, или с Сен-Жюстом и Барером, потом почти полностью устранился от дел. Барер подтверждает его отсутствие 26 июля (8 термидора), датируя его "четырьмя декадами". В тот же день сам Робеспьер это признаёт: "Уже более шести недель характер и сила клеветы, бессилие делать добро и остановить зло заставили меня совершенно бросить мои обязанности члена Комитета общественного опасения"[323].
Поссорившись с большей частью членов Комитета, Робеспьер оттуда уходит. Приходят ли запросить несколько подписей к нему домой? Проводит ли он время в другом Национальном дворце? Или, не возвращаясь в Комитет, он ведёт активную деятельность в бюро общей полиции, как это утверждал Бодо? Цель последнего суждения приписать ему ответственность за казни мессидора и термидора. Однако менее подобострастный Бийо-Варенн противоречит этому свидетельству, и уверяет, что бюро действовало под властью Кутона и Сен-Жюста. Начиная с 1 июля, Робеспьер действительно отсутствует; он держится в стороне и не подписывает больше постановлений, за редкими исключениями. На следующий день после решающего инцидента 29 июня (11 мессидора) он даже рассматривает возможность ухода из Комитета общественного спасения: "Если меня заставляли отказаться от части обязанностей, которые были на меня возложены, - объясняет он у Якобинцев, - у меня ещё оставалось моё звание народного представителя, и я вёл войну на смерть с тиранами и заговорщиками". Но он не подаёт в отставку, а его коллеги скрывают его отсутствие; они не упрекают его в этом на публике, не требуют его замещения и отмечают его присутствие в реестрах. Робеспьер – всё ещё человек, с которым обращаются осторожно, либо из страха, либо из уважения.
Его отсутствие в Комитете сопровождается долгим молчанием в Конвенте. Однако, причиной тому в этот раз не болезнь, которая отдалила его от всех мест осуществления власти предыдущей зимой; его видят гуляющим по лугам на берегу Сены, со своей собакой Броуном, и он продолжает часто посещать Якобинский клуб. Здесь его авторитет остаётся признанным. В течение месяца, отделяющего кризис 29 июня от его последней большой речи, 26 июля, он четырнадцать раз берёт слово. С ослабленными позициями в Конвенте, в Комитете, он обращается к Якобинцам и, посредством клуба и прессы, к гражданам Республики. "Против злодейства тиранов и их друзей, - говорит он 1 июля (13 мессидора), - у нас не остается другого средства, кроме правды и трибунала общественного мнения, и другой поддержки, кроме поддержки честных людей"[324]. Он сознаёт важность общественного мнения; из всех битв именно эту он не может позволить себе проиграть.
Несмотря на молчание в Конвенте, несмотря на уход из Комитета общественного спасения, Робеспьер более, чем когда-либо, играет главную роль. Тем не менее, его хулители обретают уверенность, его авторитет меркнет, а его образ ускользает от него: он удаляется от власти, а многие считают его всемогущим; он утверждает себя в служении народу, а некоторые сомневаются в его добродетели… К тому же, его речи о революционном правительстве, его поддержка свержения фракций и закона 22 прериаля связывают его имя с суровым революционным правосудием, целесообразность и законность которого начинает вызывать споры. Для некоторых республиканцев он всё ещё Неподкупный; для других он воплощает "диктатуру". Он осознаёт это; анонимные письма его об этом предупреждают: "Робеспьер! – читаем мы в одном из них. – Робеспьер! Ах, Робеспьер, я это вижу, ты стремишься к диктатуре, и ты хочешь убить свободу, которую ты создал. Ты считаешь себя великим политиком, потому что тебе удалось разрушить самые прочные опоры республики. Таким образом Ришелье достиг власти, залив эшафоты кровью всех врагов своих планов". Быть может, он хотел отойти в сторону, чтобы заставить умолкнуть эти обвинения?
Но всё тщетно. За границей министерские кабинеты считают его сильным человеком Конвента, аналогом короля "Франции и Наварры". Робеспьер делает вид, что это его забавляет. Тем не менее, он знает, что для образа не остаётся без последствий, когда им завладевает пресса, такая враждебная, как "Курье де л'Ёроп" ("Европейский курьер), издаваемый в Бельгии, который со злорадством называет армии Республики "солдатами Робеспьера". В Париже лесть некоторых журналистов столь же нестерпима для него; как мог "Монитёр юниверсель" ("Универсальный вестник") опубликовать, возмущается он, по поводу одного из его недавних выступлений: "Каждое слово оратора стоит целой фразы, каждая фраза – целой речи, столько смысла и энергии заключается во всём, что он говорит"[325]. Говорить о нём таким образом разве не означает укреплять идею о его предполагаемом всемогуществе? Представление о последнем, на почве известности, подпитывается его ролью на празднике Верховного существа, попытками покушений Адмира и Сесиль Рено, их беспощадным подавлением.
Почти за месяц до 9 термидора, у Якобинцев, Робеспьер беспокоится об этих настойчивых слухах. Его высказывания странным образом предвещают его последнюю речь в Конвенте, за 26 июля (8 термидора): та же серьёзность, то же раздражение из-за "клеветы", то же осознание, что он рискует проиграть битву за образ и за общественное доверие; ставка – его авторитет, его политическая власть, его жизнь. 1 июля (13 мессидора), через два дня после жестокого спора в Комитете, он негодует: "В Париже говорят, что это я организовал Революционный трибунал, что этот Трибунал был создан для уничтожения патриотов и членов Национального конвента; я обрисован как тиран и притеснитель национального представительства. В Лондоне говорят, что во Франции измышляют мнимые убийства для того, чтобы окружить меня военной гвардией. Здесь мне сказали, говоря о Рено [sic][326], что это несомненно любовное дело, и надо думать, что я заставил гильотинировать ее любовника. Вот каким образом оправдывают тиранов, нападая на отдельного патриота, у которого есть только его смелость и его доблесть"[327]. С трибун кто-то кричит: "Робеспьер, за тебя вся Франция!"[328] Он хорошо знает, что это ложь. Сколько людей больше не верит в его добродетель?
Робеспьер сознаёт, что его роль обвинителя вызывает беспокойство, что после изгнания жирондистов и войны "фракций" многие члены Конвента опасаются новых проскрипций. Страх проявился во время дебатов о законе 22 прериаля; с тех пор он охватил некоторых членов правительственных Комитетов. Робеспьера подозревают в том, что он составил списки депутатов, которых нужно послать на гильотину. В июне, в июле он пытается успокоить в отношении политики Комитета и своих собственных шагов. "Итак, поймите, - объясняет он в Якобинском клубе, - что существует лига порочных людей, которые стараются внушить мысль, что Комитет общественного спасения хочет напасть на членов Конвента в целом, а на членов достойных в особенности" (27 июня-9 мессидора); они лгут. Несколько дней спустя он раздражается: "Они посмели распространить в Конвенте мысль, что Революционный трибунал был создан для удушения самого Конвента"[329] (1 июля-13 мессидора). 9-го (21 мессидора) он продолжает: "Хотят унизить и уничтожить Конвент системой террора"[330]. Последнее выражение не ново. Летом 1793 г. Сен-Жюст использовал его, чтобы дискредитировать действия павших жирондистов. На этот раз Робеспьер повторяет его, чтобы представить слухи о чистке как напрасный страх, как маневр, предназначенный для того, чтобы свергнуть революционное правительство. Несколько недель спустя его обвинители ухватятся за это выражение, изменят его смысл и будут упрекать Робеспьера в том, что он возвёл террор в систему, чтобы было легче навязать свою "диктатуру".
В настоящий момент Робеспьер, кажется, облегчает задачу своих хулителей. Как и в напряжённой остановке, предшествовавшей аресту фракций, он разоблачает, он обвиняет. Тальен виновен, утверждает он в Конвенте, он "один из тех, кто беспрестанно с ужасом и во всеуслышание говорит о гильотине, как о вещи, смотрящей на них, чтобы унизить, и чтобы встревожить Национальный конвент" (12 июня-24 прериаля). В Якобинском клубе он заходит дальше: Дюбуа-Крансе виновен; он был мягок с лионскими "заговорщиками" (11 июля-23 мессидора). Фуше виновен; он преследовал лионских патриотов, а затем он стал "главой заговора"; быть может, Робеспьер также видит в нём дехристианизатора Ньевры (11 и 14 июля-23 и 26 мессидора). Дюбуа-Крансе и Фуше исключены из клуба. О ком другом он ещё думает? О бывших дантонистах, таких, как Лекуантр, или Тюрио, или Бурдон из Уазы? О возможных атеистах, таких, как Вадье, Амар или Лакост, этих членах Комитета общественной безопасности? Безусловно, никакого проскрипционного списка в его бумагах не было обнаружено; тем не менее, на четырёх страницах Робеспьер отметил "черты аморальности и неблагонадёжности" Дюбуа-Крансе, Дельма, Тюрио, Бурдона из Уазы и Леонара Бурдона. Это настоящие обвинительные акты, готовые к использованию…
Высказывания Робеспьера становятся неоднозначными, невнятными; как можно понять, что он хочет одновременно больше и меньше террора, если воспользоваться формулировкой Бронислава Бачко? С одной стороны, он обвиняет и требует жёстких судебных мер по отношению к тем, кто плохо служил Революции, злоупотреблял своими полномочиями или угрожает единству правительства. В Якобинском клубе 27 июня (9 мессидора) он обвиняет поднимающих голову эбертистов; через четыре дня он беспокоится о возрождении "фракции снисходительных, самого ужасного бедствия для родины". Нет, уверяет он, чрезвычайное правосудие не должно останавливаться; нет, оно не должно ослабевать. "Суровость, проявляемую к заговорщикам, объявляют покушением против гуманности"[331]; она всё же была необходима, и она такой остаётся (1 июля-13 мессидора). Множество раз он предлагает не позволять себе почивать на лаврах. Однако, с другой стороны, он отказывается от крайностей репрессий; 9 июля (21 мессидора) он сожалеет, что законы исключительного положения могли бы быть употреблены, чтобы "терзать народ и губить патриотов". Следовало бы использовать их только против врагов последних, говорит он, и тогда было бы "меньше виновных, которых нужно наказать". Свидетельства Шарлотты Робеспьер, письма, в которых Жюльен Парижский[332] разоблачает перед членом Конвента зверства Карье, воспоминания Наполеона об указаниях Робеспьера своему младшему брату, гневно разоблачавшему инициативы Барраса и Фрерона на Юге, показывают, к тому же, что жестокость некоторых представителей стала по большей части причиной их отзыва.
Робеспьер порицает некоторые осуждения; он призывает к новым… В верхах, двусмысленность беспокоит часть Конвента. Более того, активные парижане недовольны недавним роспуском секционных обществ, а населению довольно гильотины, войны, повседневных трудностей. В первой половине июля, после победы при Флерюсе (26 июня-8 мессидора), в столице разворачивается кампания братских банкетов. С наступлением вечера жители собираются, дискутируют и надеются на победный выход из Революции, на вступление в силу Конституции. Робеспьер наблюдает с подозрением, как и мэр Парижа Леско-Флерио, как и национальный агент Пэйан и Комитет общественного спасения; все опасаются маневра умеренных или контрреволюционеров, попытки ослабления общественного духа в то время, как война продолжается. 16 июля (28 мессидора), когда Барер выступает против банкетов в Собрании, Робеспьер соглашается. Вечером в Якобинском клубе он объясняет, что их хотят использовать, чтобы ослабить энергию народа, чтобы оклеветать правительство и Революционный трибунал. Робеспьер не слышит Париж; он больше не слушает. Однако там изнеможение, недовольство и страх, и ожидание мира, и гнев против максимума заработной платы, ставшего невыносимым из-за обесценивания ассигната.