Глава 15

"Так началась прекраснейшая из революций"

Спустя менее трёх месяцев с выхода первого номера "Защитника Конституции" от 10 августа 1792 г., Робеспьер отказывается от "нового порядка", созданию которого он способствовал. Он не одинок, так как эта быстрая эволюция отмечает патриотическое движение в целом, не уменьшая, однако, его раскола – совсем напротив. Далёкий от образа "человека-принципа", принижения которого следует избегать, этот отказ снова выдаёт его прагматизм.

После того, как развернулся конфликт с Австрией, а затем с Пруссией, Робеспьер перестал выступать против военных действий. Он принял их, но попытался изменить их характер, сделав их войной за свободу, на которую он надеется. Он принимает также их последствия: если они разоблачат двуличие короля, подвергнут опасности Конституцию, выявят непоследовательные поступки Бриссо и его друзей, он знает, что не будет нести ответственности. Он не хотел этой войны.

Несколькими неделями позднее, на этот раз он не требует напрямую временного отстранения Людовика XVI от должности, вскоре обернувшегося упразднением королевской власти, но ждёт его. Чтобы понять это, нужно ближе подойти к тому, как именно он воспринимал и переживал события весны, а потом убедил себя в необходимости новой революции. На следующий день после 10 августа, он воспевает её с воодушевлением: "Так началась прекраснейшая из революций, прославивших человечество, вернее, единственная, имевшая вполне достойную человека цель добиться, наконец, того, чтобы политические общества были построены на основе бессмертных принципов равенства, справедливости и разума"[149]. Но тотчас же его вновь настигает беспокойство: "Не забудьте, - пишет он своим читателям, - что вам надо сражаться против лиги деспотов и расстроить заговоры еще более опасных врагов, пребывающих в вашем лоне"[150]. 10 августа не было работой одного дня…

Журналист или публицист?

Первая статья "Защитника Конституции", озаглавленная "Изложение моих принципов", ясно говорит о характере периодического издания, выпускаемого Робеспьером. Это не информационная газета, а газета для общественного мнения; Неподкупный выражает свои мысли. Он обращается к публике, как он делал это в Учредительном собрании, перед враждебно настроенными депутатами и перед дружественными трибунами, как он делал это и в Якобинском клубе. Он пишет от первого лица: "Я хочу защищать конституцию […]. Меня спрашивают, почему я объявляю себя защитником произведения, недостатки которого я так часто перечислял: я отвечаю, что […], я сопротивлялся […] я […] я […]"[151]. Предприятие, безусловно, личное; оно начинается в четверг 17 мая 1792 г., когда шестьдесят две страницы первого номера выходят из-под прессов типографии Леопольда Никола. Они воплощают проект, задуманный и объявленный в предыдущем месяце.

Если Робеспьер пишет, то это потому, что война изменила обстановку; в Якобинском клубе она сделала его обвинения против бриссотинцев сложными и отчасти неуместными, неприемлемыми, неприятными для слуха. Заседание 27 апреля показывает ему это. Его ответ Бриссо и Гаде, которые двумя днями ранее живо разоблачали виновников "разделения", не произвёл ожидаемого эффекта. Конечно, формулировки возбудили энтузиазм трибун, а общество постановило напечатать его речь; но он раздражал и беспокоил даже собственных соратников. 29 апреля, его друг Петион пишет ему о страхе раскола клуба. Тем же вечером, после того, как этот последний потребовал, чтобы общество перешло к порядку дня о личных ссорах, Робеспьер поднимается на трибуну для протеста; тщетно: ему мешают высказаться. На следующий день он добивается того, чтобы взять слово: "Мой голос заглушают. Кто захочет теперь взять на себя защиту дела народа?" В редкостной суматохе его многократно прерывают, и он не может закончить. Пресса также показывает себя критично настроенной, приписывая возможный раскол якобинцев его упрямству и тщеславию, тогда как война уже началась. И всё же, Робеспьер не хочет отступать. В клубе он сохраняет многочисленных сторонников; но достаточно ли этого? Если он основывает "Защитника Конституции", то для того, чтобы обеспечить себе полную свободу слова и открыть новый фронт; к тому же, в первом номере он публикует свой ответ Бриссо и Гаде.

До конца августа 1792 г., почти каждую неделю, Робеспьер отправляет своим подписчикам от сорока восьми до шестидесяти четырёх страниц небольшого in-octavo, используемого в большей части газет, за тридцать шесть ливров в год. Даже если здесь воспроизводится выборка из недавних декретов, особенно о войне, некоторые отчёты о заседаниях Якобинского клуба и о заключительном этапе переписки с пограничными департаментами, "Защитник Конституции" – это преимущественно собрание из его собственных произведений: речей, статей, писем. Его цель – бороться против "невежества и разделения"; утверждение, которое, как мы подозреваем, не имеет в своей основе никакого стремления к консенсусу. Речь идёт о том, чтобы просветить "добрых граждан" (и только их) о политической и военной ситуации, и разоблачить их врагов: разумеется, Лафайета, но также и Бриссо, Кондорсе и всех их сторонников. Чтобы бороться против "разделения", утверждает он, нужно поддерживать общественный дух, препятствовать заговорам, губительным для свободы, выиграть войну и обеспечить торжество Революции.

Только после 10 августа Робеспьер объявляет о продолжении своей газеты под другим названием. До приближения этого события, его линия была постоянной и верной позиции, занятой им осенью 1791 г. Он объясняет, что хочет защитить Конституцию, даже если он признаёт её недостатки; она – это знамя, обещание будущего, ввиду тех принципов, которые она несёт в себе. "Французы, представители, объединяйтесь вокруг Конституции, - пишет он в своём первом номере; […] лучше некоторое время терпеть ее несовершенства, пока прогресс просвещения и гражданского духа позволяет нам устранить эти несовершенства в атмосфере мира и единения"[152]. Конституция – это щит свободы: она защищает от амбиций исполнительной власти, которых он опасается более, чем когда-либо, так как война была желанна для неё; она защищает также от тех, кого он называет "мятежниками", потому что они ставят свои частные интересы выше общего – он думает о бриссотинцах. Робеспьер снова повторяет это 11 июля в своем проекте обращения к федератам, прибывшим в Париж: "Обеспечим наконец сохранение Конституции".

Теперь, против "Патриот франсэ" ("Французского патриота") Бриссо, "Курье де кятр-ван-труа департаман ("Курьера восьмидесяти трёх департаментов") Горса, "Кроник де Пари" ("Парижской хроники") Кондорсе, Робеспьер располагает своим собственным периодическим изданием. Верно, что численность его аудитории меньше, уем у его конкурентов, но его газета предоставляет ему трибуну. В ней он может излагать свои идеи и, одновременно, оправдываться: "У нас хватит, поэтому, мужества защищать конституцию, хотя мы и рискуем получить ярлыки «роялиста и республиканца», «народного трибуна и члена австрийского комитета»"[153]. В этой яркой фразе, он обобщает противоречивые обвинения, которые бриссотинская или контрреволюционная пресса ему адресует. Нет, объясняет он в своей газете и в Якобинском клубе, главный выбор – это выбор не между двумя образами правления, монархией и республикой, ибо республика, вверенная рукам честолюбцев может урезать права народа; лучше "народное представительное Собрание и граждане, пользующиеся свободой и уважением при наличии короля, чем рабский и униженный народ под палкой аристократического сената и диктатора"[154]. Нет, он не "трибун": "Ведь я не куртизан, не модератор, не трибун, не защитник народа, - говорит он в Якобинском клубе 27 апреля 1792 г. - я сам народ!"[155] Нет, его оппозиция войне не свидетельствует о его принадлежности к "австрийскому комитету", который, в тени двора, заботится об интересах врагов королевства; его постоянное недоверие по отношению к исполнительной власти доказывает это. Он отвергает также обвинение в том, что является "возмутителем спокойствия", которое он заслуживают непрекращающимися атаками атаки против Бриссо и Кондорсе.

Более, чем когда-либо, Робеспьер подпитывает в обществе двойное видение политической жизни Революции. С одной стороны, есть партия свободы, а, с другой, партия "подлецов", "интриганов и всех врагов Конституции"; с одной стороны, есть друзья, с другой, "враги". Несмотря на то, что в течение долгих месяцев, он благоразумно признавал патриотизм Бриссо и его сторонников, он больше не колеблется определить их всех в лагерь противников свободы. Бриссотинцы обвиняют его в принадлежности к австрийскому комитету; он упрекает их в том, что они продались исполнительной власти. Проклятие против проклятия.

Жирондисты рождаются под неудержимым пером Робеспьера. Они ещё не носят этого имени, но Робеспьер уже определяет их как отдельную силу. В конце мая 1792 г. он посвящает их разоблачению тридцать семь из сорока восьми страниц третьего номера "Защитника Конституции"; они, уверяет он, не что иное, как обманщики и честолюбцы, потворствующие предателю Лафайету, суровые в отношении прессы и солдат-патриотов. До того, как страх военного деспотизма не возобладал над всем, в газете регулярно звучат эти резкие атаки: Кондорсе – это один из тех "лицемерных интриганов", которые, вместе с Дидро, д'Аламбером или Вольтером, некогда унижали великого Руссо; Бриссо – это карьерист, который распоряжается местами "в пользу своих ставленников"… Война началась, но эхо дебатов, которые ей предшествовали, всё ещё слышится.

Сделать войну народной

В этом поединке перьев, противопоставляющем его бриссотинцам, Робеспьер отчасти изменяет свою систему понятий о войне. Конечно, он продолжает сожалеть о конфликте в такой форме, как Бриссо заставил его принять: неподготовленность к войне, он разоблачал её; внутренние волнения, "измена" офицеров-аристократов и призрак военной диктатуры (диктатуры Лафайета), он заявлял о них; первые поражения в конце апреля 1792 г., он о них предупреждал. Помимо беспокойства, вызванного происходящим, Робеспьер повторяет и углубляет своё определение отличия между войной "деспотизма" и войной "народа". Исполнительная власть, министерство и все ложные патриоты, объясняет он, хотят навязать первую, которая является войной "интриги и честолюбия", и могла бы привести к краху Революции. Он желает второй, которую он рассматривает как войну свободы. Теперь он больше не считает её невозможной.

Он даже представляет народную войну, как необходимость: "Война началась; - пишет он в "Защитнике Конституции", - нам остается лишь принять необходимые меры предосторожности, чтобы направить ее на пользу революции. Мы должны вести войну народа против тирании, а не войну двора, патрициев, интриганов и биржевых игроков против народа"[156]. Робеспьер развивает свою мысль: нужно дать армии офицеров-патриотов; нужно показать солдатам доверие нации; нужно объединить и превратить в непобедимый легион всех патриотов, изгнанных из полков, эти "шестьдесят тысяч солдат, произвольно уволенных военной и правительственной аристократией с начала Революции"[157]; нужно "вести войну против внутренних врагов"[158]. Для него врагами являются не только иностранные армии, но и все контрреволюционеры. Теперь, он также считает возможным скорое освобождение народов: "Французы, бельгийцы, немцы, несчастные рабы тиранов, поделивших между собою человеческий род, точно презренное стадо, - обещает он, - вы будете свободны"[159].

В течение многих недель, в клубе и в "Защитнике Конституции", Робеспьер регулярно возвращается к этому необходимому изменению характера войны, единственно способному, по его мнению, привести к свободе. Но пресса едва ли в это верит и сурово осуждает некоторые из его предложений, такие, как его желание объединить в один патриотический легион солдат, уволенных за неповиновение; для неё, это идея сумасброда, безумца или в лучшем случае человека неразумного. И всё же, Робеспьер повторяет её у Якобинцев, где её поддерживают Доппе и Колло д'Эрбуа; он также повторяет её в своём периодическом издании. Он так верит в общественный дух, в революционное рвение и силу примера, что думает, что этот легион мог бы в одиночку изменить течение конфликта; он был бы вооружённым народом, Революцией в действии. Однако Законодательное собрание не желает этого.

Очень быстро Робеспьер начинает беспокоиться и спрашивает себя, не является ли ведущаяся война всё ещё войной "деспотизма". Это беспокойство сквозит в его первой реакции на созыв лагеря двадцати тысяч федератов возле Парижа. Несмотря на то, что он положительно оценивает военного министра Сервана, он отвергает его предложение, всё-таки принятое Законодательным собранием (8 июня) и вскоре отклонённое королевским вето (11 июня). Тем, кто верит в защиту этой патриотической силы, он отвечает, что силы парижан достаточно; проект бесполезен. Он даже считает его опасным, так как ловкий генерал мог бы повернуть этих федератов против свободы. Как и в дебатах о войне, Робеспьер подозревает макиавеллевский план, тайный сговор между врагами, признающими Конституцию и её скрытыми противниками. Первые сделали бы вид, что выступают против лагеря, вторые воспринимали бы его как панацею. "Я вижу, как главы фракций объединяются, делая вид, что атакуют друг друга, - разоблачает он в день дебатов в Собрании, - я вижу, как Верньо, Гаде, Рамонды[160] [sic] и Жокуры успешно пользуются этим средством, чтобы достичь своей цели" (7 июня 1792).

Робеспьер ошибается и, в течение нескольких недель, он частично возвращается к своим опасениям. Теперь, в июле, в качестве сторонников свободы он видит именно бретонских и марсельских федератов, приезжающих в Париж. Тем не менее, он продолжает верить в существование тайного заговора бриссотинцев и правой стороны; он не единственный, кто введён в заблуждение. Бриссо, в "Лё Патриот франсэ" ("Французском патриоте"), уверяет, что Робеспьер "достойный соперник австрийских главарей правой стороны Национального собрания"; "вероломный" соперник, целью которого будто бы является лишить Законодательное собрание доверия народа. Речь идёт о банальной клевете? Этого утверждения недостаточно; в напряжённой обстановке весны 1792 г. каждый видит в противнике предателя. Есть правда Робеспьера, есть правда Бриссо. Непонимание полное, дебаты невозможны; и ничего не улаживается в последующие месяцы.

Спор ожесточается. Робеспьер становится всё более суровым к бриссотинцам и даже почти ко всему Законодательному собранию; он находит его нерешительным, либо лицемерным, как и завершившееся Учредительное собрание. Более того, он утратил всю свою веру в короля; он ожидает самого худшего… А если война была проиграна? А если завоёванная свобода изменила направление? К тому же, что делает Собрание, спрашивает он, чтобы нейтрализовать первую опасность, угрожающую свободе, этого Лафайета, которого некоторые гравюры изображают двуликим, подобно Янусу?

"Если Лафайет остаётся безнаказанным…"

19 июля 1792 г. Законодательное собрание должно расследовать поведение генерала Лафайета: "Является ли оно преступным или только предосудительным?" Следует ли осуждать его письмо за 16 июня, петицию, которую он пришёл представить 28-го и письмо от 29? Возможно ли и должно ли упрекать его за критику Собрания, его выступление против клубов, его защиту королевской власти, униженной во время вторжения народа в Тюильри? Вопрос поставлен, но для депутатов он не становится приоритетным по срочности. Дебаты отложены на более позднее время; на следующий день они перенесены снова. В то время, как ситуация военная и драматическая, как объявлено, что отечество "в опасности", как недоверие к Людовику XVI и к военачальникам нарастает, нерешительность нестерпима для Робеспьера. 20 июля, в своей импровизированной речи в Якобинском клубе, он воспламеняется и снова требует привлечения генерала к ответственности: "Если Лафайет остаётся безнаказанным, у нас нет Конституции; ибо нет Конституции там, где существует человек, стоящий над законами. Если Лафайет остаётся безнаказанным, ясно, что мы оскорбляем французский народ, когда мы говорим, что он свободен, ибо нет свободы там, где законы не равны для всех преступников. […] Нужно принять декрет о Лафайете, или тогда уже принять декрет о контрреволюции".

В течение многих месяцев один страх преследует Робеспьера: страх военной диктатуры. Он опасается Лафайета, его популярности, приобретённой в Америке, его аристократической культуры, его могущества как генерала армии, его честолюбия; у этого человека задатки Кромвеля или Монка, утверждает он, и он может, как они, превратиться в главу захваченной республики, или в реставратора прежней монархии. В июне, когда генерал обвиняет его в "Кроник де Пари" ("Парижской хронике"), Робеспьер энергично возражает в двух "ответах", помещённых в его "Защитнике Конституции": "Генерал, когда, из вашего лагеря, вы объявили мне войну, которой вы никогда до сих пор не вели против врагов государства, когда в письме, опубликованном всеми состоящими на вашем содержании листками, вы доносили на меня армии, национальной гвардии и нации, как на врага свободы, я считал, что имею дело лишь с генералом, с главою большой клики, но не с диктатором Франции и арбитром государства"[161]. В той же самой манере, в какой он любит доказывать свой патриотизм напоминанием о своём жизненном пути, он прослеживает историю измен, вменяемых его противнику: одобрение резни в Нанси, расстрел на Марсовом поле, его желание "заставить революцию отступить"[162], а теперь и этот недостаток уважения к Собранию. Лафайет, уверяет он, не что иное, как "политический пигмей", ложный друг свободы, честолюбец, желающий возвыситься над Людовиком XVI и Конституцией, самодовольный и тщеславный интриган: "Вы интригуете, интригуете, интригуете. Вы вполне достойны произвести дворцовую революцию, это верно. Но остановить мировую революцию, это выше ваших сил!"[163]

Враждебность Робеспьера к Лафайету давнишняя, но она усилилась вместе со страхом войны. В январе 1792 г. Робеспьер начинает атаковать его: как, спрашивает он себя, военное командование могло быть доверено этому "преступному генералу самых чёрных покушений, совершённых против народа, генералу, пролившему его кровь"? Наступление возобновляется и усиливается в марте и апреле, подходящим поводом для чего становится праздник в честь амнистированных солдат из Шатовьё; Робеспьер недвусмысленно обвиняет Лафайета в стремлении к "диктатуре" (18 апреля) и требует его отставки (20 апреля). В июне 1792 г. протесты генерала, кажется, дают ему основание, и даже сам Бриссо согласен с этим. Своей битвой Робеспьер завоевал авторитет в Якобинском клубе; он становится его вице-председателем 16 июля. Когда он принимается за генерала, его слушают, не прерывая, и аплодируют с жаром. Раз за разом он требует декрета о привлечении к ответственности: 28 июня, 9 июля, 11-го, 13-го, 20-го… "Если Лафайет остаётся безнаказанным…"

Утомлённый бездействием Собрания, Робеспьер более не исключает народного восстания. Он ещё не выражает этого в своём проекте обращения к федератам, зачитанном у Якобинцев (11 июля), но его нападение на "тиранов" и "предателей" беспокоит министра юстиции, который доносит на него общественному обвинителю. Робеспьер становится ещё более резким 17 июля, в речи, приготовленной им для делегации федератов, приглашённой в Собрание: "Нация предана"; мы "бездумно отдали нашу судьбу в руки наших прежних тиранов"; "Представители, сказать нам, что нация в опасности, это значит сказать нам, что нужно её спасти, это значит призвать её к вам на помощь; если она не может быть спасена своими представителями, следует, чтобы она это сделала сама". Восстание намечено! Его дыхание снова ощущается 20 июля, после того неудовлетворительного заседания, на котором трибуны и Робеспьер тщетно заставляли Делоне д'Анжера потребовать привлечения к ответственности Лафайета. И снова депутаты отказались решить. Тем же вечером в Якобинском клубе Робеспьер подводит итог своей горечи в сильной фразе в адрес депутатов: "Если вы не хотите спасти народ, объявите об этом ему, дабы он спасал себя сам".

Напряжение разгорается. Робеспьер переживает его вместе со своим братом Огюстеном, проездом находящимся в столице; тот покидает Париж 21 июля, в самый разгар событий: "Риск огромен", - пишет он в день своего отъезда.

"Мужественное сопротивление угнетению"

Робеспьер приветствует не всякое восстание; народ не может каждый год устраивать своё 14 июля. В июне 1792 г. он думает, что смещение министров-патриотов Сервана, Ролана и Клавьера не столь значительно, и может возродить необходимое недоверие граждан и законодателей к исполнительной власти: "У вас есть неблагонадёжное министерство? Что ж! это заставит вас бодрствовать". И даже если в том же месяце он отвергает королевское вето против декрета, разрешающего департаментам высылать некоторых неприсягнувших священников, он не видит в этом причину для восстания. Совсем напротив, в отличие от Дантона, он его опасается; нужно наблюдать, говорит он 18 июня, "за тем, чтобы Лафайет не смог вызвать волнения в Париже, так как он мог бы приписать их народу"… Его беспокоит встречный удар по народному протесту: быть может, новый расстрел на Марсовом поле? Когда 20 июня парижане силой проникли в Тюильри, чтобы попытаться заставить короля отозвать министров и снять свои вето, когда они побудили его надеть колпак свободы и выпить за здоровье "парижского народа", Робеспьер это нисколько не одобряет; он разоблачает маневр двора и Лафайета, имеющий целью дискредитацию Конституции.

Когда политический тупик становится очевидным, Робеспьер изменяется. В то время, как Собрание отказывается нанести удар по Лафайету, он задумывается; в то время, как из Парижа, из департаментов множатся призывы к лишению Людовика XVI прав, он его рассматривает в свою очередь, как рассматривал его и на следующий день после Варенна. 29 июля в Якобинском клубе Робеспьер не выступает против Лежандра, призывающего к восстанию. Конечно, он не высказывается об этом прямо; но, в данном случае, не противоречить оратору, которого он сменяет на трибуне, разве не значит его одобрять? "Тяжелые недуги требуют сильных лекарств"[164], - начинает Робеспьер. В речи редкостной мощи его слова порывают с королевской властью, с Собранием и с Конституцией. Продолжая и развивая высказывания своего друга Антуана, который на этом же самом заседании выступает за лишение прав короля и его семьи, он требует новой революции.

"Тяжелые недуги требуют сильных лекарств. От паллиативов они становятся неисцелимыми. […]"[165] Лишить прав короля – это необходимость, уверяет он (он не в первый раз говорит об этом), но этого недостаточно. Нужно также заменить беспомощное Законодательное собрание "Конвентом", избранным посредством всеобщего мужского избирательного права, и заставить его провести главные конституционные реформы: уменьшить полномочия исполнительной власти, отнять у неё возможности подкупа других властей… Нужно также, продолжает он, обеспечить нации средства для контроля за деятельностью её избранников: "Нация сочтет также нужным принятие основного закона, коим первичным собраниям будет дана возможность, в определенные сроки, достаточно короткие, так чтобы это право не стало иллюзорным, выносить свое суждение о деятельности их представителей, или, по крайней мере, отзывать, в соответствии с правилами, которые будут установлены, тех, кто злоупотребит их доверием"[166]. Заодно он предлагает смену всех общественных уполномоченных, так как "великий кризис, до которого мы дошли, есть лишь результат заговора большинства народных уполномоченных против народа"[167].

Как не увидеть в этой похвале демократии, атаки, одновременно проведённой против короля, некоторых военачальников, правой части Собрания и… бриссотинцев? К тому же, в конце выступления разве Робеспьер не возобновляет своего знаменитого предложения 1791 г., предложения об отказе от переизбрания? Он требует этого от законодателей, а также от бывших членов Учредительного собрания. Именно такой ценой будет учреждено "новое, чистое, неподкупное собрание". Бриссо и Инар ясно поняли его цели: недовольные обвинением Собрания, они выступают против речей Антуана и Робеспьера в соперничающем клубе Единства, однако, не доходя до того, чтобы требовать привлечения к ответственности ораторов, как они на это рассчитывали в тот момент.

Несмотря на сдержанность депутатов, призыв к лишению прав короля растёт. Он снова настигает Собрание в обращениях муниципалитетов, клубов и граждан Нормандии, Прованса и Бургундии. В Париже движение усиливается в конце июля, когда распространяется бестактный и высокомерный манифест герцога Брауншвейгского, командующего "объединённой армией" Австрии и Прусии, который угрожает столице военной расправой, если малейшее оскорбление будет нанесено королю и его семье. Привязанное к Конституции, большинство Собрания медлит; 3 августа оно отказывается обсудить лишение прав, которого требует петиция Парижской Коммуны, зачитанная Петионом, её мэром; 8-го оно наконец высказывается о судьбе Лафайета, но лишь для того, чтобы отказаться от привлечения его к ответственности. Собрание опасается Парижа, и ходят слухи о его переезде в Руан или Амьен…

Не участвуя в организации восстания, Робеспьер форсирует и одобряет его. В ночь с 9 на 10 августа 1792 г., национальные гвардейцы, граждане секций и федераты, прибывшие из департаментов, собираются по сигналу набата; они направляются к Тюильри, где, после надежды на братание, разыгрывается ужасная битва и становится причиной, вероятно, более тысячи жертв. Дворец и трон смели с силой, с яростью, каких Революция ещё не знала; и со стороны короля, и со стороны народа у 10 августа есть свои мученики. Перед лицом восстания, Собрание берёт Людовика XVI и его семью под свою защиту, оно "временно" приостанавливает монархию и созывает Конвент, избранный посредством всеобщего мужского избирательного права. Оно отчасти признаёт произошедшее, не разделяя воодушевления Робеспьера, который в своей газете прославляет "мужественное сопротивление угнетению"[168]. В последнем номере "Защитника Конституции", который он почти полностью посвятил этому событию, он старается его узаконить и сделать из него национальное восстание, чтобы убедить департаменты в его необходимости: "Весь народ в целом осуществлял, таким образом, свои права"[169], пишет он; он "осуществил свой признанный суверенитет и развернул свою власть и свое правосудие, чтобы обеспечить свое спасение и свое счастье"[170]. Что касается Лафайета, он перешёл в стан врага.

Радикализм речи Робеспьера не стоит недооценивать; его фразы имели сильное влияние; согласно ему, 10 августа открывает революционную интермедию, которая, ещё больше, чем в 1789 г., призывает граждан играть главную политическую роль. Он определяет её в своей газете: "народ" должен привести депутатов "к абсолютной невозможности вредить свободе", затем избрать представителей в Конвент, и направлять их в подготовке к составлению новой Конституции. Он должен также продолжить битву: "Отныне вы находитесь в состоянии войны с вашими угнетателями, - пишет он. – Вы не получите мира до тех пор, пока вы их не покараете. […] Пусть они все падут под мечом законов. Милосердие, которое их прощает, варварское; это преступление против человечности". В этой фразе нет никаких призывов к убийству. На следующий день после смертельной битвы 10 августа, в то время, как на границах война, здесь следует прочитывать отказ от нового закона об амнистии; простить врагов народа, объясняет Робеспьер, это значит призвать к повторению их преступлений и помешать восстановлению конституционного порядка, наконец стабилизировавшегося. Это значит повторить ошибку Учредительного собрания и провал Законодательного. Но все ли его читатели поняли это именно так?

В данный момент Робеспьер остаётся активным участником происходящего. Безусловно, после выступления у Якобинцев вечером 10 августа, он реже бывает в клубе и берёт там слово только один раз в течение оставшихся дней месяца. Что касается его "Защитника Конституции", он публикует последний номер 20 августа. Он считает, что главные решения теперь принимаются в Ратуше, где заседает могущественный обновлённый муниципалитет, который больше не является муниципалитетом Петиона, несмотря на то, что он всё ещё официально занимает должность мэра. Муниципалитет собирает представителей, которых каждая из сорока восьми секций города направила туда в начале восстания, и где Робеспьер – один из избранных от секции Вандом. Снова он ощущает себя уполномоченным; для него, Законодательное собрание потеряло доверие, а Коммуна более способна законно выражать желания народа, вновь овладевшего суверенитетом. Её роль, пишет он, заключается в том, чтобы обеспечивать "общественное спасение и свободу"; для этого она нуждается "во всех полномочиях, которые народ ей передал в момент, когда он был вынужден возобновить осуществление своих прав". Это ещё одна причина для противостояния с Бриссо и мотив ссоры с Петионом.

Робеспьер всецело господствовал в Коммуне, как его в этом обвиняли? Несколько недель спустя, ещё полный гнева, Луве рассказывает о сцене, которая разворачивалась там 12 августа: "Входит какой-то человек, и вдруг в собрании происходит большое движение. Смотрю и едва верю глазам своим… То был он, то был Робеспьер. Он шёл занять место среди нас. Нет, я ошибаюсь, он шёл занять место уже в президиуме. С того времени он уже не признавал равенства"[171]. Следует ли верить другу Бриссо? Следует ли согласиться с Робеспьером, который объясняет, что приблизился к президиуму для проверки своих полномочий? Петион, со своей стороны, также разоблачает "влияние" Робеспьера. Он едва ли более беспристрастен, чем Луве, но как этому не поверить, даже если также помнить о влиянии Бийо-Варенна, Тальена и Колло д'Эрбуа? В августе Робеспьер активно участвует в работе над постановлениями Коммуны и составляет некоторые из них. Неоднократно также именно он предстаёт перед законодателями, чтобы заставить принять её чаяния: откажитесь от реорганизации парижского департамента, ибо "после великого деяния, которым народ-суверен только что отвоевал свою свободу и вашу собственную, не может существовать промежуточного звена между народом и вами" (12 августа); отомстите за народ, придав его врагов суду "комиссаров, набранных в каждой секции" (15 августа); согласитесь, чтобы новый департамент занимался только взносами (22 августа). Это "воля народа".

Робеспьер не хочет иной ответственности. Он убеждён, что именно в Коммуне поставлено на карту будущее Революции. Когда он не находится там, то он часто посещает свою секцию, чтобы также стать в случае необходимости её глашатаем; именно от своего имени 14 августа он предлагает Собранию воздвигнуть вместо королевской статуи на Вандомской площади "пирамиду в честь граждан, погибших 10-го, сражаясь за свободу". Его рассматривают в контексте другой возможной деятельности. Дантон, теперь министр юстиции, зовёт его в судебный совет, учреждённый под его властью: "Это будет только три раза в неделю и в течение некоторого времени с утра, когда мы будем собираться", - пишет он Робеспьеру; тот отклоняет это предложение. Избиратели выдвигают его в президиум чрезвычайного трибунала, говорится "от 17 августа", обязанного преследовать "заговорщиков", побеждённых 10 августа; он также отказывается. Но, начиная с первых дней сентября, новая задача отдаляет его от Ратуши. Нужно избрать Конвент.

Народ – это выход

Уже на следующий день после 10 августа Робеспьер спрашивает себя, какой выход найти из кризиса, как выйти из него, чтобы начать работу над Конституцией, как выиграть войну. Стоит ли возлагать все свои надежды на Конвент? Робеспьер надеется и уповает на это; конечно, он предпочёл бы, чтобы Конвент был избран прямыми выборами, посредством первичных собраний, а не "избирательными собраниями", объединяющими только "выборщиков" (второй степени). Но главное, чтобы цензовые различия, упразднения которых он требовал в период Учредительного собрания, исчезли, и чтобы избранные воплощали дух Революции. Выход также заключается в республике? До сих пор Робеспьер опасался этого слова, так как, по его мнению, оно может ввести в заблуждение и привести к режиму менее свободному, чем монархия: военная диктатура, так называемая федеративная республика – он едва ли высоко оценивает американскую Конституцию. До сентября Робеспьер остаётся осторожным; он довольствуется требованием конца королевской власти и, в особенности, уважения к народному суверенитету.

Для Робеспьера абсолютным выходом не является Конвент или республика; он прежде всего в народе. После вызвавших разочарование Учредительного и Законодательного собраний, он хочет, чтобы следующий режим неукоснительно уважал нового суверена. Конечно, он старается быть не таким строгим, как Жан-Жак: "Руссо сказал, что нация перестает быть свободной с того момента, когда она выбрала своих представителей. Я далек от того, чтобы принять этот принцип без оговорки"[172] – пишет он в июне 1792 г. Он соглашается на представительную систему, но считает, что народ сохраняет право следить за работой своих "уполномоченных", которых он может при необходимости уволить. Он недвусмысленно объясняет это 29 июля 1792 г., и повторяет следующей весной. Он мыслит Собрание подконтрольным народу, а народ никогда не уступающим его воле.

В то время, как Коммуна намерена подготовить работу Конвента, Робеспьер обеспокоен растущей враждебностью депутатов по отношению к этому учреждению. Они упрекают её за её постановления и настойчивые требования к Собранию; Коммуна якобы держит это последнее в повиновении. Некоторые, близкие к зародившейся Жиронде, разоблачают диктатуру Парижа и рассчитывают на собрание членов Конвента в провинции. Условия дебатов, которые должны были стать напряжённее в первые месяцы Конвента, заданы. Именно чтобы помешать этим атакам, 1 сентября Робеспьер представляет Коммуне полный обеспокоенности проект обращения к секциям: "Ваши опасности нисколько не ушли; ваши враги пробудились; ваши представители, которым беспрестанно препятствует их злой умысел, не могут их смирить без вашей поддержки". Эти "представители" не депутаты, а скорее члены Коммуны; именно они, утверждает оратор, представляют восставшего суверена. Здесь принципы соединяются с политическим прагматизмом; чтобы спасти революцию 10 августа, полагает Робеспьер, нужно спасти Коммуну, защитить законность её постановлений, так как она осуществила "за немногие дни" большую часть желаний народа, тщетно формулируемых до сих пор. Чтобы противостоять законодателям, рассчитывающим её распустить, он предлагает членам Коммуны передать свои полномочия в руки тех, кто их им доверил. И только им решать, должны ли эти полномочия существовать и дальше.

Но это уже не будет нужно, поскольку закручивается водоворот событий… Это канун "сентябрьских убийств" – если использовать общепринятое выражение. В своём обращении, как и прежде, Робеспьер не призывал народ к ужасной мести. Его позиция проста: он отказывается от новой амнистии, он требует сурового суда над всеми внутренними врагами, и особенно над ответственными за провал Конституции 1791 г., побеждёнными 10 августа и над теми, кого он называет "предателями". Трибунал 17 августа был учреждён с этим намерением. Робеспьер также поддерживал политику Коммуны, которая в последние дни августа приняла постановления об обысках, разоружении и арестах подозрительных.

Между тем, со 2 по 6 сентября от тысячи ста до тысячи четырёхсот мужчин и женщин исторгнуто из парижских тюрем, осуждено импровизированными народными трибуналами, а затем наскоро казнено. Несмотря на весь ужас и неконтролируемоесть события, оно не избегает анализа. По крайней мере, частично произошедшее объясняется цепочкой эмоций, которыми отмечены его истоки: негодованием из-за взятия Лонгви, облегченного военной изменой; экзальтацией траурного праздника 27 августа, в честь патриотов, погибших 10 августа, но также на Марсовом поле, в Нанси, в Ниме и т. д.; гневом из-за оправдательного приговора министру Монморену, вынесенного трибуналом 17 августа, который, кажется, не выполняет своей роли; страхом перед "Варфоломеевской ночью для патриотов", когда разнёсся слух о заговоре с целью освободить заключённых, подготовить прибытие вражеских армий, восстановить старый порядок… 2 сентября даже Собрание негодует и напугано; в стенах Манежа звучит голос министра Дантона: "Набат гудит, но это не сигнал тревоги, это угроза врагам Отечества (аплодисменты). Чтобы победить их, господа, нужна смелость, еще смелость, всегда смелость, и Франция будет спасена! (аплодисменты возобновляются)"[173].

А личная ответственность? Звучат напоминания о настойчивых призывах к возмездию Марата, несвоевременном переводе неприсягнувших священников в Аббатство, инициированном Наблюдательным комитетом Коммуны, о бездействии министра юстиции Дантона, который, вероятно, считал, что насилие невозможно сдержать, о бездействии или пособничестве членов муниципалитета… А Робеспьер? Безусловно, он не призывал к убийству; однако, согласно Петиону, его слова и его роль в Коммуне способствовали трагедии. Он об этом пишет в ноябре 1792 г., в тот момент, когда он окончательно отдалился от своего друга: "У меня было объяснение с Робеспьером, оно было очень живым. Я всегда высказывал ему в лицо упрёки, которые дружба смягчала в его отсутствие: я сказал ему, Робеспьер, вы делаете много зла; ваши обвинения, ваши сигналы тревоги, ваша ненависть, ваша подозрительность подстрекают народ". Мадам Ролан идёт ещё дальше; с 5 сентября полностью приписывая главную ответственность за убийства министру юстиции, она намечает обвинение в деспотическом триумвирате, вскоре повторённое некоторыми бриссотинцами: "Мы находимся под ножом Робеспьера и Марата, - пишет она; [...] Дантон исподтишка возглавляет эту орду"[174]. За этими обвинениями становится очевидным возрастающее и безвозвратное разделение патриотического движения.

Как в этом контексте подойти к поведению Робеспьера перед лицом сентябрьских убийств? После изучения свидетельств, возможны два взаимодополняющих прочтения. Если Робеспьер не хотел этого события, если он не поощрял его, то он никогда и не выступал против него публично. Верно, что он высказывался не по горячим следам, а в последующие недели и месяцы, по случаю дебатов о главных вопросах; итак, для него речь идёт о том, чтобы или оправдать свою деятельность в течение лета 1792 г., или обвинить Жиронду. В своём ответе Луве (5 ноября), как фаталист, он описывает убийства как "народное правосудие", которое невозможно было регулировать общественным властям; если справедливо оплакать жертв, утверждает он, следует сохранить "несколько слёз для бедствий, более горестных". В феврале 1793 г., он на этот раз представляет убийства неизбежным следствием 10 августа, трагическим осуществлением народного суверенитета; он это повторяет и в апреле. Перед лицом жирондистов, Робеспьер, как и Дантон, Кутон и Демулен, утверждает, что невозможно разграничить различные составляющие восстания; осудить одну из них, значило бы, по его мнению, поставить его под сомнение целиком, значило бы поставить под вопрос падение монархии и даже саму идею революции.

Однако это холодное политическое прочтение убийств не показывает нам полного анализа событий, проведённого Робеспьером. Так его сестра Шарлотта присутствовала при бурной беседе Робеспьера и Петиона на следующий день после убийств, беседе, в которой, вероятно, второй критиковал беспрестанные разоблачения своего друга. "Я присутствовала при их свидании и слышала, как мой брат упрекал Петиона в том, что последний не употребил своей власти для предотвращения прискорбных эксцессов 2-3 сентября. Петион, казалось, был обижен этим упреком и сухо ответил: «Я могу вам сказать лишь то, что никакие человеческие силы не были в состоянии им помешать»"[175]. Медик Субербьель, со своей стороны, рассказывал Луи Блану, что Робеспьер "никогда не говорил ему о сентябрьских днях иначе, как с ужасом". Всегда есть политик и есть человек.

Ещё до того, как начинаются убийства, Робеспьер не участвует больше только в заседаниях Коммуны. С 26 по 31 августа он председательствует в первичном собрании секции Вандом, где 27 августа содействует принятию способа организации будущего парижского избирательного собрания, который ему удаётся заставить принять в последующие дни: голосование вслух, под взглядами публики; обсуждение в зале Якобинского клуба, проходящее под гражданским контролем; утверждение избранных членов Конвента секциями, "способом, которым большинство может отвергнуть тех, кто мог бы возмутить доверие народа". По итогам сессии, он один из двенадцати назначенных "выборщиков", наравне с его квартирным хозяином, Морисом Дюпле. Робеспьер всецело посвящает себя своей новой миссии, начиная с 3 сентября. Чтобы получить ожидаемые результаты, он начинает проводить исключение из избирательного собрания всех, кто участвовал в деятельности "антигражданского клуба". Речь не идёт об обсуждении и о выражении себя в полностью открытом и свободном голосовании; для него, война и политическая исключительность 10 августа должны позволить голосовать только патриотам.

После того, как полномочия проверены, Собрание располагается в Якобинском клубе и избирает председателя, Колло д'Эрбуа, вице-председателя, Робеспьера, затем восемь секретарей, среди которых Карра и Марат. 5 сентября начинаются выборы; одного тура достаточно, чтобы определить первого из восьмидесяти депутатов от Парижа, тремястами тридцатью восемью голосами из пятисот двадцати пяти голосовавших. Это Робеспьер. Мэр Петион, согласно депутату Франсуа Роберу, будто бы был обижен, получив только сто тридцать шесть голосов, и оказавшись, таким образом, на второй роли; на следующий день он уведомляет Собрание, что только что был избран от Эр-э-Луар и согласен со своим назначением. "Вам больше понравилось быть избранным третьим от Шартра, чем вторым от Парижа", - бросит ему несколько недель спустя Робеспьер. Эти двое расходятся ещё немного дальше друг от друга. 6-го выборы возобновляются; второй избранный, Дантона, третий, Колло д'Эрбуа. 7-го это Манюэль, сторонник Петиона, затем Бийо-Варенн… Выборы долгие, утомительные; они противопоставляют сторонников и противников Бриссо, но в целом они дают результаты, благоприятные для Робеспьера и его друзей.

8 сентября Собрание должно определить шестого избранного. На этот раз, по завершении первого тура, большинство голосов разделилось между Камилем Демуленом (четыреста пятьдесят голосов) и Керсеном (двести тридцать), другом Бриссо. Хотя Демулен располагает значительным преимуществом, Робеспьер беспокоится о выборах, и о тех, кто вскоре будут следующими; чтобы направить выбор, он предлагает, чтобы Собрание употребляло "по крайней мере час по утрам на обсуждение тех, кто достоин голосования". Керсен побеждён, на это раз и в следующих турах; ни он, ни кто-либо из видных деятелей бриссотницев, не избран в Париже: Бриссо, Кондорсе, Луве или Верньо назначены от других мест. Избирательное собрание посылает в Конвент ядро будущей Горы: Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенна, Дантона, Марата, Демулена, Лавиконтри, Лежандра, Сержана, Паниса… Затем голоса были проверены по меньшей мере некоторыми секциями в соответствии с обязательствами избирательного собрания; только некоторыми. Несколько недель спустя, ход парижских выборов возбуждает живую полемику, параллельно с попыткой обвинить Робеспьера, Дантона и Марата…

В течение этого времени Огюстен Робеспьер подготавливает выборы в Аррасе, затем в Кале, где собралось предвыборное собрание его департамента; со своими друзьями, свидетельствует Жозеф Лебон, они старались, "как черти". Это не было безуспешным: разве первым из одиннадцати избранных не был Максимилиан Робеспьер, в одном туре выборов и четырьмястами двенадцатью голосами из семисот двадцати одного? Напряжённость между Робеспьером и аррасскими властями едва ли снизила его популярность: "Убеждённое, что все департаменты будут состязаться в славе отдать должное добродетелям этого неподкупного гражданина, - читаем мы в протоколе, - Собрание единодушно постановило, что оно пошлёт ему курьера, чтобы уведомить его о справедливости, которую только что воздали ему его сограждане". Но вновь избранный выбирает Париж. Собрание Па-де-Кале также избрало Карно, законодателя и бывшего члена Розати; Гюфруа, который раньше заседал рядом с Робспьером в епископском зале; и ещё молодого Филиппа Леба, жизнь которого вскоре будет так тесно связана с домом Дюпле. Огюстен Робеспьер не мог избираться здесь – он собирается представлять Париж, как и его брат. Для тех, кто не признал 10 августа, а они были многочисленны, собрание Кале было скандальным: "Роберспьеры [sic] и другие выборщики из окрестностей добирались пешком, - отмечает адвокат Гарнье, - с сумкой на спине, с огромной палкой в руке и на ходу вопя против королевской семьи, против духовенства и дворянства". Они держали Собрание в "постоянном исступлении", продолжает он, открыто враждебном королевской власти, символы которой были разбиты по всему городу.

21 сентября 1792 г. около четырехсот членов Конвента, представляющих Париж, располагаются в Манеже, вместо Законодательного собрания; они представляют немногим более половины избранных и среди них много бывших законодателей, враждебных монархии. Одна из их первых мер – это декрет, согласно которому "королевская власть отменена во Франции". Накануне, 20 сентября, Робеспьер ответил "присутствует" во время поимённой переклички и отправился в архивы Собрания, чтобы записаться в большой реестр представителей. В тот же день звуки "Ça ira" и крики "Да здравствует нация" победно раздаются на холме Вальми; вскоре они повторятся в Ницце, Майнце, Жемаппе… Неделю спустя его брат Огюстен в свою очередь записывается в Конвент; он также представляет столицу, где, однако, согласно Петиону, его "не знал и десяток людей"; задетый за живое, Максимилиан Робеспьер отвечает ему, что "его знают парижские патриоты и якобинцы, которые были свидетелями его гражданских доблестей". 10 августа окончательно привело к противостоянию бывших друзей…

За пределами разделения, нужно уйти от королевской власти перед тем, как полностью прийти к республике. По мнению Робеспьера, выборов, а затем созыва Конвента для этого недостаточно.

Загрузка...