Глава 24

Несколько дней в термидоре

Начиная со II года, слово "термидор" безвозвратно ассоциировалось с одним человеком и с одним из главных эпизодов Революции. Даже если Робеспьер только одним из пяти членов Конвента, арестованных 9 термидора (27 июля 1794), даже если он только один из ста семи казнённых за "заговор", прежде всего, именно с его именем связывается событие. Не обсуждают ли "падение Робеспьера", как говорят о "падении Людовика XVI"? Летом 1794 г. провозглашённое свержение диктатуры, кажется, перекликается со свержением королевской власти. Робеспьер будто бы стал новым Капетом. Странность интерпретации подчёркивалось множество раз; она не соответствует фактам. Революционное правительство – это коллегиальная организация общественного спасения; во Франции нет диктатора, а есть Конвент и его правительственные Комитеты, даже если один народный представитель пользуется исключительной популярностью. На тот момент, когда член Конвента был арестован, он удалился из Комитета общественного спасения уже много недель назад… Но с фактами считаются меньше, чем с тем, как их воспринимают. Многие современники считали, что Робеспьер был "диктатором" из-за его ведущей роли в Комитете, его авторитета в Якобинском клубе и его исключительного влияния на общественное мнение. Это убеждение возникло не исключительно после 9 термидора, через посмертное осуждение, ставшее чёрной легендой, - даже если оно, несомненно, существовало.

В недели, предшествующие лету 1794 г., и, особенно, начиная с закона 22 прериаля, Робеспьер ощущает шаткость своего политического положения и неоднократно пытается оправдаться от брошенных ему обвинений. Он знает, что у его противников слово "диктатор" означает не осуществление античной магистратуры, за которой история признавала достоинства, а банальную, зловещую и беззаконную тиранию. В первые дни термидора, в то время, как роялисты продолжают видеть в нём Равальяка или Робера Дамьена, республиканцы обвиняют его в том, что он стал не Цинциннатом, а Писистратом, Суллой или Кромвелем. Отождествляя его с тиранами греческой, римской или английской истории, они отказывают ему во всякой добродетели. В глазах некоторых монтаньяров из Собрания, парижских санкюлотов, якобинцев, он перестаёт быть Неподкупным. В течение долгого времени он был "чудовищем" для контрреволюционеров; теперь он стал им и для некоторых республиканцев.

Последние речи

Однако, в первые дни термидора партия ещё далеко не разыграна. 22 июля (4 термидора) вокруг зелёного стола Комитета общественного спасения царит успокаивающий тон. После решения о создании последних комиссий, предназначенных, чтобы классифицировать подозрительных для применения вантозских декретов, Комитет доверяет Бареру доклад о клевете заграницы против "самых пылких патриотов". Это жест в сторону Робеспьера, которого, к тому же, настоятельно приглашали на заседание на следующий день. 23 июля (5 термидора) собрание правительственных Комитетов открывается в тяжёлой и скованной атмосфере. Сен-Жюст говорит; он призывает к примирению, ценой непростого преодоления различий. Робеспьер здесь, он осторожен; он, вероятно, недооценивает силу своих оппонентов. Он берёт слово только для того, чтобы обратиться с упрёками к Вадье, Амару, Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенну… Он слышит, как последний отвечает ему: "Мы твои друзья, мы всегда шли вместе". Речь Сен-Жюста о ситуации в Республике должна закрепить это новое начинание.

23 июля (5 термидора) Барер старается внушить спокойствие. Заграница, утверждает он в Конвенте, хотела бы "заставить верить, что существует разделение, непонимание в правительстве, и неожиданная перемена в революционных принципах"; ничего подобного. Два дня спустя он становится ещё более умиротворяющим. Те, кто призывает к новому 31 мая, всего лишь наследники эбертистов, и уже "один народный представитель, пользующийся патриотической репутацией, заслуженной пятью годами трудов, и своими непоколебимыми принципами независимости и свободы, с жаром опроверг контрреволюционные высказывания, которые я только что перед вами разоблачил" (здесь можно узнать Робеспьера). Барер уверяет, что после победы над внешним врагом, следует покончить с внутренним. Далёкий от того, чтобы объявить о выходе из террора, он предлагает продолжить усилия "разграничивая чистых людей и мошенников-клеветников, прибегая к помощи лучшей полиции, над которой мы работаем, ускоряя судебные приговоры заключённым и своевременно наказывая контрреволюционеров, а также просвещая народ о его истинных защитниках, как и о его истинных интересах". Республика торжествует повсюду, заключает он, а революционное правительство проявляет бдительность вплоть до заключения мира.

У Барера желание примирения искреннее; но придерживаются ли Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенн такой же позиции? Робеспьер в этом сомневается. Он также не доверяет депутатам, которые распространяют слухи о проскрипциях. Он уже озвучивал их имена и, у Якобинцев, 24 июля (6 термидора), он ограничивается выступлением с некоторыми тревожными акцентами. После того, как он разоблачил угрозы трибун против Конвента, после того, как он отбросил всякую идею восстания против Собрания, он восклицает: "Настал момент поразить последние головы гидры; фракции не должны больше надеяться на милость". Но что это за фракции? Он это объясняет двумя днями позже. Именно он разрывает перемирие.

8 термидора (26 июля), после отсутствия в течение многих декад, Робеспьер поднимается на трибуну Конвента. В этот день человек, который говорит, не является ни членом Конвента, ни якобинским оратором; он – один представитель из многих, который выражается от своего собственного имени. Нам известны версии его речи, появившиеся в печати, а также посмертное издание, подготовленное по его заметкам. В XIX в. историк Амель также смог обратиться к копии рукописи, в которой обнаружилось несколько неопубликованных фраз. Вероятно, это две первые страницы того текста, который недавно поступил в Национальные архивы. Последуем за ними, чтобы процитировать начало выступления: "Граждане, пусть другие рисуют вам приятные для вас картины, я же хочу высказать вам полезные истины. Я не имею представления о нелепых страхах, распространяемых предательством, но я хочу погасить, если это возможно, факелы раздоров лишь силой правды. Я собираюсь разоблачить злоупотребления, которые ведут родину к разрушению, и которые только ваша порядочность может пресечь; я собираюсь защитить перед вами оскорблённую власть и попранную свободу. Если я скажу вам кое-что о преследованиях, объектом которых я являюсь, вы нисколько не вмените мне это в преступление; вы совершенно не походите на тиранов, с которыми вы боретесь"[334]. Оратор серьёзен, атмосфера тяжёлая, аплодисменты редки.

Прежде всего, именно к разговору о себе он хочет таким образом прийти; он слишком хорошо понимает, как часто в течение многих недель его беспрестанно настигают повторяющиеся обвинения в тирании, диктатуре. Летом 1791 г., осенью 1792 г. несколько пылких речей позволяют их отклонить; а теперь? Для эффективности риторики, он начинает с "мы" (Комитет) и продолжает с "я". Вот "мы": "Каковы же суровые деяния, в которых нас упрекают? Кто их жертвы? Эбер, Ронсен, Шабо, Дантон, Лакруа, Фабр д'Эглантин и несколько других их сообщников. Нас упрекают в наказании этих людей? Никто не осмелится защищать их. […] Разве это мы бросили в тюрьмы патриотов и внесли ужас в сердца людей всех состояний? Это сделали чудовища, которых мы обвинили. […] Верно ли, что распространяли гнусные списки, в которых названы жертвами несколько членов Конвента и которые будто бы были делом рук Комитета общественного спасения, а затем и моих рук?"[335]. Происходит соскальзывание к "я".

Робеспьер говорит о себе. Как, удивляется он, можно обвинять его, его одного, а не Комитет общественного спасения, в желании посягнуть на национальное представительство, в стремлении к верховной власти? Он даёт объяснения, оправдывается, не поддаваясь попытке автобиографии, много раз встречавшейся. Он не напоминает о своём жизненном пути, а разоблачает противоречивые обвинения, которые, все, заканчиваются неизбежным заключением: он диктатор. Но в чём его упрекают? – спрашивает он. В преследовании семидесяти трёх заключённых жирондистов или в их защите? В том, что он крайний или в том, что он умеренный? "Они называют меня тираном, - негодует он... Если бы я был им, они бы ползали у моих ног, я бы осыпал их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления и они были бы благодарны мне! Если бы я был им, то монархи, которых мы победили, не только не доносили бы на меня (какой нежный интерес проявляют они к нашей свободе!), а предлагали бы мне свою преступную поддержку; я вступил бы с ними в сделку"[336].

После этих слов Робеспьер думал вставить сильную формулировку, подтверждающую его общественную добродетель и его готовность к самопожертвованию. Он пишет её, потом вычёркивает. Он повторяет её немного дальше: "Кто я такой, кого обвиняют? Раб свободы, живой мученик республики, жертва и враг преступления"[337]. Он продолжает, снова переходит от "я" к "мы", затем опять говорит о себе: "В частности, начали доказывать, что Революционный трибунал — это кровавый трибунал, созданный только мною, и что я полностью овладел правом убивать всех порядочных людей и даже всех мошенников, ибо хотели создать мне врагов всякого рода. […] Каждому депутату, возвращающемуся из миссии в департаментах, говорили, что один я спровоцировал их вызов. […] Всё делал я, все требовал я, все приказывал я, нельзя ведь забыть мой титул диктатора"[338].

И, таким образом, речь продолжается, то убедительная, то сумбурная; то разочарованная, то боевая и ироничная; зачастую повторяющаяся. В течение двух часов Робеспьер защищается, напоминает о своей мечте о "добродетельной республике", о своей убеждённости, что революционное правительство остаётся необходимым, что борьба не окончена.

То тут, то там привлекают внимание живые обвинения: вот служащие Комитета общественной безопасности, согласно ему, бывшие дворяне и скрытые роялисты, умножающие злоупотребления против друзей родины и оправдывающиеся одним: "Этого хочет Робеспьер"[339]. Вот Камбон, Малларме и Рамель, поимённо обвинённые: "В управлении финансами контрреволюция"[340]. В последние минуты речи Робеспьер усиливает свои атаки: "Скажем, следовательно, что против свободы общества существует заговор; что своей силой он обязан преступной коалиции, интригующей в самом Конвенте; что эта коалиция имеет сообщников в Комитете общественной безопасности и во всех бюро этого Комитета, где они господствуют; что враги республики противопоставили этот Комитет Комитету общественного спасения и таким образом установили два правительства; что в этот заговор входят члены Комитета общественного спасения; что созданная таким образом коалиция стремится погубить патриотов и родину"[341]. Виновные среди нас, говорит он, среди вас, и вплоть до правительственных комитетов: накажем, обновим, очистим, сокрушим – вот глаголы, которые он использует.

Депутаты в Собрании обмениваются беспокойными взглядами. Робеспьер не требует обвинительного декрета, это верно, но обвинения резкие. Он назвал Камбона, Малларме, Рамеля; кто следующие?

Атака застаёт врасплох и удивляет, как это показывает полная неразбериха в реакциях; ни один ответ не был согласован. Удивительно, но именно Лекуантр, враг Робеспьера, требует напечатать речь. Но Бурдон из Уазы (другой враг) полагает, что следует сначала отослать её в правительственные комитеты для рассмотрения. Завязывается спор. Барер поддерживает напечатание, а Кутон заходит дальше, предлагая рассылку во все коммуны. Принято! Но спор возобновляется, вспыхивает с новой силой, вырывается на свободу; критики воспламеняются. Вадье, Камбон, Бийо-Варенн чувствуют нависшую над ними угрозу и не могут молчать. Панис протестует: "Я упрекаю Робеспьера в том, что он изгоняет якобинцев, как ему заблагорассудится. Я хочу, чтобы он не имел большего влияния, чем любой другой; я хочу, чтобы он сказал, не подверг ли он в проскрипции наши головы, чтобы он сказал, есть ли моя в списке, который он составил". Шарлье продолжает: "Назовите тех, кого вы обвиняете!" Ему много аплодируют. В конце концов, Собрание подтверждает напечатание, но отказывается от рассылки в коммуны.

Тем же вечером Робеспьер хочет прочесть свою речь в Якобинском клубе. Двое из его противников из Комитета общественного спасения, Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенн, также находятся здесь и требуют слова. Их поддерживает депутат Жавог, который бросает: "Мы не хотим властелина у Якобинцев". Если спокойствие и возвращается во время речи, принятой лучше, чем в Конвенте, оно снова нарушается после финальных обвинений; но на этот раз, в чрезвычайном возбуждении, среди криков: "На гильотину!", Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенна выгоняют из зала. Эти вечером Робеспьер одерживает победу.

Но верит ли он в свой успех? Начиная с III года его речь представляют, как "политическое завещание". В Якобинском клубе он будто бы сказал: "Вы выслушали моё предсмертное завещание. Мои враги или, скорее, враги республики, так могущественны и так многочисленны, что я не мог бы обольщаться долгое время избегать их ударов. Никогда я не чувствовал себя более растроганным, говоря с вами; ибо мне кажется, что я с вами прощаюсь"[342]. Были эти слова произнесены или нет, ясно одно: Робеспьер показывает себя полным энергии; он ещё не сдаётся. Эта решительность делает его наступление в Конвенте ещё более странным, так как, в отличие от того, что происходило во время ликвидации эбертистов и снисходительных, обвинение выдвинуто не от имени правительственных Комитетов, а только им одним; и им против части комитетов…

Последние дни

9 термидора (27 июля) Робеспьер полагается на доклад Сен-Жюста. Он не планировал никакого "заговора", как его в этом обвиняли; но он знает, что заседание решающее. Противостоит ему серьёзная решимость, но не подготовленный, составленный, безошибочный заговор. Конечно, имеются недовольные, готовые действовать. Есть Фуше и Тальен, мобилизующие и агитирующие Собрание в течение многих недель. Есть Камбон, Малларме и Рамель, прямо обвинённые накануне. Есть Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенн, с которыми грубо обошлись у Якобинцев, обозлённые на Сен-Жюста, как и Карно, так как пылкий член Конвента не представил им заранее свой доклад… Тем не менее, доминирует импровизация.

В этот день Собрание – это театр; драматурги не ошибались по этому поводу, и множество раз выводили на сцену драму. Колло д'Эрбуа председательствует. Около полудня он даёт слово Сен-Жюсту, чтобы представить доклад от имени правительственных Комитетов. Молодой депутат начинает: "Я не принадлежу ни к какой фракции, я буду бороться с любой из них. […] Ваши Комитеты общей безопасности и общественного спасения поручили мне представить вам доклад о причинах серьезного волнения, которым было охвачено в последнее время общественное мнение. Хотели сообщения, что в правительстве раскол. Нет, это не так. Я буду говорить о нескольких лицах, побуждаемых завистью, которые пытались усилить свое влияние, чтобы достичь своих целей. Эти люди содействовали тому, чтобы мне был поручен доклад, о котором я говорю. Они полагали, что я поддамся человеческому желанию добиться всеобщего примирения…"[343]

История повторяется; как и Робеспьер накануне, Сен-Жюст начинает обличительную речь. Но на этот раз, посреди взволнованной аудитории, поднимается один человек и грубо прерывает оратора; это Тальен. Он удивляется и спрашивает, почему член правительства снова притязает на то, чтобы выступать от своего собственного имени. "Собираются усугубить беды родины, - говорит он, - я же собираюсь потребовать здесь, чтобы занавес был наконец полностью сорван". Раздаются аплодисменты, оставляя Сен-Жюста безгласным. Брешь пробита. Бийо-Варенн врывается в неё и возмущается заседанием в Якобинском клубе 8 термидора, где, уверяет он, "открыто разрабатывался план вырезать Национальный конвент". "Ужасное волнение" пробегает по залу. Бийо продолжает; он разоблачает заговор, первым актом которого является речь Сен-Жюста, затем принимается за Робеспьера: он покинул Комитет общественного спасения, когда он увидел, что не может там больше доминировать, "он избавил от эшафота одного негодяя", это "тиран". Всё это кажется сумбурным и противоречивым, но Собрание присоединяется и поднимается, как один человек.

Удовлетворённый председатель отказывает в слове всем, кто не разделяет его мнения; Леба, который проявляет настойчивость, сурово призван к порядку. Робеспьер не может больше высказаться; если верить Бийо-Варенну, у него всё же была готовая речь, которую он много раз доставал из кармана. Он у подножия трибуны, взволнованный, оскорблённый, бессильный. Тальен снова говорит; он обвиняет Робеспьера, затем Анрио, командующего Национальной гвардией, затем Дюма, председателя Революционного трибунала, и некоторых других. Бийо-Варенн и Вадье заходят дальше. Собрание постановляет арестовать Дюма, Анрио, Буланже, Дюфресса, Лавалетта, и т. д. Робеспьер требует слова; "Нет, долой тирана!"

Посреди обвинений, Барер произносит ключевую фразу дня: "Огромные репутации и равные люди не могут существовать совместно". Он обличает не столько диктатуру, в политическом смысле этого термина, сколько диктатуру общественного мнения. Он повторяет это в тот же день: заговор, сплетённый "узурпаторами общественного мнения", только что потерпел неудачу. Он повторяет это на следующий день: "Когда один человек деспотически захватывает волю, решения и самые многочисленные движения, самое знаменитое народное общество, он незаметно становится властителем общественного мнения". Но многие не довольствуются этим. Они полагают, что, чтобы сразить Робеспьера, преступление должно быть более тяжким; это должно быть преступление Кромвеля (Камбон), тирана (Тальен), коронованного тирана (Вадье)… В последующие недели неопределённость обвинений проявляется в колебаниях наблюдателей; некоторые считают, что Робеспьер был тираном; другие, что он хотел им стать.

Трагическая развязка, множество раз описанная, очаровала искренностью открывающейся в ней приверженности долгу. Не имея возможности ответить, Робеспьер бросает, как вызов: "Я требую, чтобы меня послали на смерть". Да, декрет об аресте, отвечает Луше. Тотчас же Огюстен требует разделить его судьбу: "Я также виновен, как и мой брат; я хотел делать добро для моей страны; я хочу также погибнуть от руки преступления". Посреди всеобщего смятения, в свою очередь обвинены Кутон и Сен-Жюст. Депутаты, поднимаются, аплодируют и кричат: "Да здравствует свобода! Да здравствует республика!" Молодой представитель, член Комитета общественной безопасности, отказывается разделить это беспокойное воодушевление и также требует своего ареста; его узнают, это Леба, супруг одной из дочерей Дюпле. В свой черёд арестован и он. Пятеро депутатов выведены из Конвента.

Всё завершается под выражение единения и энтузиазма; когда председатель объявляет победу Собрания, когда он провозглашает: "Никогда, нет, никогда у французского народа не будет тирана", "нет, нет!" слышится со скамей, а также с трибун. Результат подтверждает всё возраставшую изоляцию Робеспьера и изменение баланса, которое отметило предшествующие недели; он был обеспечен при помощи определяющего вмешательства монтаньяров, которые были хозяевами дня. Более того, как не удивиться, что трибуны никак не защитили Робеспьера и его друзей? Куда перешли эти люди, эти женщины, которые так часто его поддерживали? Где "его публика"? Всё же, накануне якобинцы ощущали приближение конфликта… Мало вероятно, чтобы у Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенна или Тальена были средства отфильтровать вход на трибуны. Тогда почему якобинцы не смогли мобилизоваться? Принесли ли повторяющиеся обвинения в тирании свои плоды, сделав так, что ответственность за продовольственные проблемы и за пролитую кровь даже в самом народе ассоциировалась с одним человеком? Это возможно. Робеспьер ощущает эту покинутость, этот Конвент и эти враждебные трибуны.

После формальностей в Комитете общественной безопасности, пятеро членов Конвента были посланы в разные места; в нестабильном Париже напрашивается осторожность. Для Робеспьера это тюрьма Люксембург. Однако, смотритель отказывается его принять… Около семи или восьми часов вечера Робеспьера отводят в мэрию, на площади Орфевр, где его встречают с жаром; он свободен, если он этого пожелает. Когда делегаты Коммуны приходят сказать ему о восстании и приглашают к нему присоединиться, он всё же отказывается. Думал ли он, что слишком поздно? Желал ли он, прежде чем действовать, благоразумно изучить политическую ситуацию? Сомневался ли он в легитимности нового 31 мая? Неуверенность длится недолго. Он уступает новому приглашению и присоединяется к "Мэзон-Коммюн" (Ратуше) с воинственными словами: "Народ только что спас меня от рук фракции, желавшей меня погубить". С Сен-Жюстом и Огюстеном, который берётся за перо, Робеспьер подписывает воззвание к Кутону: "Все патриоты изгнаны, народ весь поднялся, было бы изменой не направиться в Коммуну, где мы сейчас находимся". Кутон позволяет себя убедить и присоединяется к ним после полуночи; Леба также присутствует.

Коммуна призвала Париж к сопротивлению и, у подножия Ратуши, канониры, жандармы, национальные гвардейцы и санкюлоты дежурят под властью Анрио. Но время очень позднее. Ничего не происходит. Никакого точного приказа в то время, как распространяются слухи об объявлении вне закона, которое увеличивает сомнение в легитимности Коммуны. В течение ночи войска расходятся; каждый присоединяется к своему домашнему очагу или к своей секции. Странное восстание…

Тем временем, Конвент подготовил ответный удар. Он декретировал, что мэр Леско-Флёрио, муниципальные чиновники и нотабли Коммуны, "участвовавшие в мятеже и принявшие в своё лоно лиц, которых постановлено арестовать, объявлены вне закона". Он делает то же самое в отношении пятерых депутатов, провозглашённых "мятежниками". Конвент также мобилизовал вооружённую силу, отданную под командование народного представителя Барраса. Ночью большинство секций склоняется на их сторону. Люди здесь, чтобы защитить свои подступы, а другие маршируют к Ратуше, где в комнате наверху, исполнительный комитет тщетно пытается вызвать восстание в Париже.

Решимость Коммуны тверда? Не цитировали ли столько раз это любопытное и неоконченное воззвание к гражданам квартала Робеспьера, хранящееся сегодня в музее Карнавале: "Мужайтесь, патриоты секции Пик. Свобода торжествует. Повсюду народ выказывает себя достойным своего характера. Пункт сбора в Коммуне, где храбрый Анрио [sic][344] будет действовать в соответствии с приказами исполнительного комитета, созданного для спасения родины"? Подписалось множество членов Комитета восстания: Легран, Луве, Пэйян, Леребур; Робеспьер пишет только две первые буквы своего имени… Согласно Матьезу, письмо всё же прибыло в секцию Пик; но тогда почему эта подпись не окончена? Как считает Мишле, оно не покидало Ратушу и показывает сомнения в легитимности, отказ разрешить восстание; но почему в таком случае Робеспьер подписал другие призывающие к борьбе тексты? Амель, со своей стороны, полагает, что подпись была прервана из-за входа войск Конвента, и видит собственную кровь депутата в пятнах внизу листа. Туман тайны очень сложно развеять… Другие, уже процитированные, документы всё же устраняют всякое сомнение в поддержке Робеспьером плана сопротивления. Он надеется на народное восстание.

Всё завершается в ночь с 9 на 10 термидора. Вход сил Конвента в Ратушу вызывает смятение: Сен-Жюст арестован, Леба кончает с собой выстрелом из пистолета, Огюстен Робеспьер выпрыгивает из окна, как и Анрио, либо чтобы убежать, либо чтобы умереть, тогда как Кутон, вытащенный из своего инвалидного кресла, спущенный с лестницы, тяжело ранен. А Робеспьер? Пуля попала ему в левую щёку и раздробила челюсть. Ночью восставшие поверили в попытку самоубийства ("Робеспьер застрелился!"), и этот тезис был представлен Барером и Куртуа Конвенту. Но как не удивиться, что он не вставил пистолет в рот? Существует и другая версия, также вызывающая вопросы. Утром 10 термидора Леонар Бурдон представляет Собранию жандарма Мерда (он предпочитает называть себя Меда), который будто бы разоружил Робеспьера и Кутона. Несколько лет спустя этот человек рассказывал, что, согласившись на секретный приказ, он проник в залу исполнительного комитета и узнал Робеспьера, сидевшего в кресле; Мерда бросился к нему, угрожая ему своей саблей и приказывая ему сдаться. Из-за его сопротивления, жандарм якобы выхватил пистолет, прицелился в грудь и… попал в челюсть. Ещё раз, источники не позволяют отдать предпочтение одной версии над другой, ни поддержать третью, более позднюю, которая предполагает, что Робеспьер ранил себя в ходе завязавшейся борьбы.

Какой бы вариант не выбирали авторы 1790-х гг., они сходятся в желании подчеркнуть высокомерие или трусость "тирана" перед лицом несчастья. Если они упоминают попытку самоубийства, то не для того, чтобы поставить её в один ряд с действиями Брута или Катона, как некоторые республиканцы XIX века; в 1797 г. в своей "Тайной истории" Паже пишет: "Робеспьер, который утром, когда постановили его арестовать, размахивал перочинным ножом в руках, которым он не осмелился себя проткнуть, либо из трусости, либо потому что он ещё надеялся восторжествовать, выстрелил в себя из пистолета, и этот выстрел только наказал его в орган речи, которым он злоупотреблял". Во второй традиции недостойное поведение "диктатора" ещё проще описать: "Робеспьер, столь же трусливый, сколь и жестокий, - пишет Дезэссар, - спрятался в одном из залов Мэзон-Коммюн. Его нашли там бледным и дрожащим, прижавшимся к стене. Один жандарм, заметив его, произвёл в него два выстрела из пистолета, один из которых сломал ему челюсть" (1797). Рассказы об аресте, а затем о казни Робеспьера уже обременены проблемами памяти.

Раненного, как и его брат Огюстен, как Кутон и Анрио, Робеспьера отводят в бюро Комитета общественного спасения, где хирург перевязывает ему рану. Он ждёт, вместе с другими, под удивлёнными взглядами; таким образом, его видят ослабевшим, беспомощным, молчаливым… Его видят ещё живым, но уже осуждённым, уже агонизирующим. Затем его отводят в Консьержери. Утром Конвент приказывает, чтобы гильотина была перевезена с площади Свергнутого трона на площадь Революции, где погиб Людовик XVI, и чтобы казнь состоялась в тот же день. После полудня, сразу после того, как личность виновных установлена, Революционный трибунал уведомляет их о декретах об объявлении вне закона. Эти декреты осуждают их без прений; процесса не будет. Первым вводят Робеспьера, вторым Кутона, затем следуют двадцать других, среди которых Сен-Жюст и Робеспьер младший. По завершении заседания Трибунал передаёт их исполнителю приговоров по уголовным делам.

Три телеги выезжают со двора Дворца правосудия. Во многих рассказах страдания осуждённых, и особенно страдания Робеспьера, соразмерны их преступлениям. Всходя на эшафот, рассказывает Дезэссар, "это не был более тиран якобинцев, или дерзкий властитель Конвента; это был несчастный, лицо которого было наполовину закрыто грязным и окровавленным куском белой материи. Было заметно, что его черты были ужасно изуродованы[345]. […] Либо из-за того, что он был сокрушён страданиями, которые причиняли ему его раны, или из-за того, что его душа разрывалась от угрызений совести, причиняемых воспоминанием о его злодеяниях, он держал глаза опущенными и почти закрытыми". На площади Революции его положили на землю, и он ждёт своей очереди; и вот, Робеспьер поднимается на эшафот, палач срывает его повязку и заканчивает свою работу. Он не забывает показать его голову толпе.

Останки казнённых были перенесены на ныне исчезнувшее кладбище Эранси, недалеко от парка Монсо, где они должны были быть похоронены в общей могиле.

В своих "Мемуарах" м-м Тюссо утверждает, что подошла к телам, взяла голову Робеспьера и сняла с неё слепок. В 1794 г. она была ещё молода и её звали Мари Гросхольц; она обучалась скульптуре у своего дяди Куртиуса, знаменитого благодаря своему музею восковых фигур. Начиная с Гектора Флейшмана (1911), её свидетельство едва ли воспринималось всерьёз. Однако в 2013 г. именно на основе приписываемой её авторству маски Филипп Шарлье и Филипп Фрош провели воссоздание лица члена Конвента и ретроспективный анализ его патологий. Этот случай наделал много шума, даже если многие историки и медики встретили новость со скептицизмом или раздражением.

Конечно, речь не идёт о том, чтобы отрицать существование восковых фигур, изображающих Робеспьера; они существовали, и были выставлены в музее Куртиуса в Париже, затем в музее Тюссо в Лондоне, где одна из них всё ещё находится. Речь идёт о другой вещи, о посмертной маске, гипсовые копии которой сохранились в различных частных и публичных коллекциях; к тому же, этот объект постоянно активно используется, начиная с 1871 г., в каталоге литейщика Лоренци, который воспроизводит его по заказу в гипсе, резине, камне, бронзе или керамике. Несомненно, маска старинного происхождения, и мы обнаруживаем её у композитора Тюрбри с 1830-х гг. К тому же, возможно, что объект начинает свой путь с момента продажи коллекций Доминика Вивана Денона (1826), каталог которых упоминает маску Робеспьера, вместе с другой… Кромвеля. Тем не менее, до начала XX века объект никогда не связывали с м-м Тюссо.

Указание авторства знаменитой племянницы Куртиуса, к тому же, едва ли способствует его аутентификации. Разве её странные и смехотворные сочинения не полны несуразностей? Вот короткая выборка. Мари Гросхольц уверяет, что после 14 июля она посетила Бастилию; на лестнице она будто бы поскользнулась и была подхвачена самим Робеспьером, который, читаем мы в "Мемуарах", "тогда галантно заметил, что было бы большой жалостью, чтобы столь юная и прелестная патриотка сломала себе шею, да ещё и в столь ужасном месте". Немного ранее, ей будто бы представили самого давнего и самого знаменитого узника Бастилии, графа де Лорже, "для того, чтобы она сняла слепок с его головы, которым она потом дополнила свою коллекцию, и который всё ещё в ней находится". К сожалению, графа де Лорже никогда не существовало; это миф, хорошо известный историкам! Подверженная влиянию некоторых термидорианских легенд, автор также рисует портрет "развратного" Робеспьера, алчного до присвоения чужого и готового посылать невинных на гильотину, чтобы отобрать их имущество в пользу своих любовниц. Наконец, последняя важная информация: м-м Тюссо уточняет, что её слепок был сделан на кладбище Мадлен… А ведь Робеспьер и другие казнённые 10 термидора были похоронены на Эранси!

Более того, как поверить, что Мари Гросхольц или любой другой человек мог бы приблизиться к трупу, взять отрубленную и израненную голову, сделать с неё слепок? В то время, как правительство желает, чтобы тело исчезло под негашеной известью, в то время, как оно боится создания памятных мест, мог ли палач разрешить подобное? К тому же, многие детали маски Тюрбри должны были бы удивить. Доклад санитарных инспекторов, осмотревших Робеспьера за несколько часов до его казни, уточняет, что они "прежде всего, заметили отёк по всему лицу, наиболее значительный слева (раненная сторона); также имелась эрозия кожи и кровоизлияние под глазом с той же самой стороны". И ничего из этого не было бы заметно на маске? Никакого отёка, никакой деформации, никакого ясно обозначенного места ранения? На самом деле, маска фальшивая; она больше сообщает нам об увлечении Робеспьером в XIX веке, чем о самом Робеспьере; она принимает участие в создании легенды.

Здесь могла бы начаться история мифа

Недели и месяцы, последовавшие за 9 термидора, с полным правом представляли, как странный период написания истории Революции. Для членов Конвента речь шла о том, чтобы придать смысл событию, которое они спровоцировали, придать ему законность, связав его со свержением королевской власти, изгнанием жирондистов, главными этапами борьбы фракций; речь шла также о том, чтобы избежать насилия, подобного весеннему, и вскоре выйти из террора, сбросив на других всю ответственность за времена чрезвычайного положения, ныне осуждаемые. Существует термидорианский рассказ о последних месяцах и "падении" Робеспьера. Но может ли быть этого комментария достаточно? Не рискует ли разоблачение чёрной легенды термидорианского происхождения показаться в большей степени защитой побеждённого, чем объяснением? К тому же, напоминание о её создании post mortem[346] не позволяет понять, почему она закрепилась так широко; отсюда также не становится понятнее, почему из многочисленных обвинений, выдвинутых против Робеспьера летом 1794 г., только обвинение, касающееся его ответственности за насилие II года, прочно закрепилось и почему, даже по сей день, оно кажется само собой разумеющимся. Если бы эта идея основывалась только на пропаганде победителей 9 термидора, разве была бы она такой незыблемой?

В действительности, термидор не вызвал развенчания образа Робеспьера, он его усугубил и завершил, он внушил его большинству. Робеспьера-Брута или Катона, готового пожертвовать собой ради общественных интересов, отныне заменяет Робеспьер-Цезарь, Кромвель или Перикл, отобравший свободу ради удовлетворения своего честолюбия. Безусловно, превращение зависит, по большей части, от термидорианской пропаганды, но оно было обеспечено жизненным путём Робеспьера и часто деформированным восприятием его власти в лоне Конвента, Комитета общественного спасения или в Якобинском клубе. Более того, как справедливо отметил Марк Булуазо, оно также объясняется атаками, начатыми против Робеспьера в предшествующие годы. Многие обвинения, утверждённые термидором, распространялись в течение долгих месяцев, и, таким образом, многие современники были готовы их услышать и поверить им.

Немедленные интерпретации события всё же не отсылают однозначно к предшествующим обвинениям в адрес Робеспьера; они вписываются в момент. Объяснение правительственных комитетов дано Барером. Вечером 9 термидора, в то время, как остаётся некторая неопределённость, он разоблачает "заговор", сплетённый "узурпаторами общественного мнения". На следующий день он дополняет свой анализ. Обозначая троих лидеров, Робеспьера, Кутона и Сен-Жюста (триумвират), он останавливается на ответственности первого: "Таким образом, вот опасности, которым гордыня, дух господства и яд деспотизма подвергают свободу! Одному единственному человеку не удалось разорвать родину, одной личности не удалось разжечь огонь гражданской войны и заставить увянуть свободу […]". Поскольку он властвовал над общественным мнением, поскольку он контролировал основные винтики правительства, утверждает Барер, Робеспьер был деспотом. 29 июля (11 термидора), он добавляет, что Робеспьер не смог бы доминировать без своих сообщников; он оставил за собой Париж, тогда как Кутон и Робеспьер младший будто бы господствовали на Юге, а Сен-Жюст на Севере.

Концентрация атак на одном человеке происходит неслучайно. Даже объявленный вне закона, даже мёртвый, Робеспьер вызывает беспокойство; живой, он был мифом, и рискует им остаться. В речах в Собрании, в переписке членов Конвента, крайняя необходимость – его дискредитация и оправдание его казни. Так в своём "Обращении к согражданам" Тибодо сосредоточивает своё повествование на Робеспьере ("Тирана больше нет"), разоблачает узурпированную им славу и акцентирует внимание на сохраняющихся опасностях: "Горе тем, кто мог бы колебаться хоть мгновенье воссоединиться с национальным представительством! Горе тем, кто мог бы сравнивать одного человека и родину!" Депутат Мазад держит такую же речь: "Не привязывайтесь ни к какому человеку. Не любите, боготворя, ничего, кроме принципов и родины". Для них, его популярность остаётся опасной; Мерлен из Дуэ, Ру, Портье из Уазы и Лекуантр думают так же.

Для большей убедительности некоторые повторяют и развивают выдумку о королевских амбициях Робеспьера, впервые намеченную летом 1791 г., а затем Луве в начальный период Конвента. Этот слух распространяется на улицах Парижа в ночь с 9 на 10 термидора, в различных формах; он продолжает циркулировать в течение многих месяцев… Некоторые полагают, что Робеспьер хотел стать королём; другие, что он пытался похитить детей Людовика XVI из Тампля и рассматривал возможность женитьбы на юной Марии Терезии Шарлотте. 10 термидора Барер поддерживает это подозрение: "Быть может, вы этому не поверите; на столе в Мэзон-Коммюн, где проходило контрреволюционное заседание, была новая печать, на которой в качестве отпечатка было не что иное, как цветок лилии; и уже, в ночи, две личности явились в Тампль, чтобы требовать его обитателей". Несколько дней спустя Баррас сравнивает 9 термидора с неудавшейся реставрацией; он пользуется этим, чтобы разоблачить "наложниц" Робеспьера и места "для развлечений", которые он, Кутон и Сен-Жюст будто бы приберегали для себя недалеко от Парижа. Король Робеспьер стал похотливым "султаном", восточным деспотом (14 августа-27 термидора).

Тем временем, слух приукрашивается. Мы вновь находим его в прессе, в памфлетах, в личных сочинениях. "Лё Журналь дё Перле" долго обсуждает его, и прибавляет, что Робеспьер часто ездил в дом принцессы де Шиме в Исси, где он готовил свои заговоры и организовывал оргии. Таким образом, это противоречит образу Робеспьера, равнодушного к женщинам, интроверта, которого воспринимали как разрываемого подавленной гомосексуальностью. Обличение Робеспьера-короля обнаруживается в Руане, где появляется пасквиль, озаглавленный "Ужасный заговор, созданный, чтобы привести Робеспьера к королевской власти"; в Париже "Новые и интересные подробности ужасного заговора Робеспьера и его сообщников" заявляют, со своей стороны, что дочь "тирана Капета" надела траур 12 термидора. Также в Париже буржуа Селестен Гитар отмечает в своём личном дневнике, что Робеспьер "хотел провозгласить себя королём в Лионе и в других департаментах, и жениться на дочери Капета". В последующие месяцы, когда обвинение сглаживается, его след всё ещё просвечивает в выражении "правление Робеспьера", которое становится общепринятым.

Циркулируют и два других обвинения. Первое, брошенное у Якобинцев Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенном, это обвинение в измене. "Иностранные державы, - уверяют они, - вступили в союз с Робеспьером и хотят вести переговоры только с ним" (11 термидора-29 июля). Некоторые верят в это, и, примерно в конце декабря 1794 г., протокол допроса членов семьи Дюпле содержит странные и повторяющиеся вопросы: Мориса Дюпле спрашивают, не поддерживал ли Робеспьер переписку с испанцами, не принимал ли он регулярно англичан; его племянника Симона, спрашивают, "не приходили ли часто к Робеспьеру англичане и другие иностранцы".

Другое обвинение перекладывает на народного представителя ответственность за судебные репрессии. Когда закон 22 прериаля был отменён (1 августа-14 термидора), именно Робеспьеру приписывают план уничтожения десятков тысяч граждан. С конца августа памфлетисты также упоминают его подручных, "робеспьеровцев" или "робеспьеристов", это "охвостье" Робеспьера, которое вызывает беспокойство. Обвинения скапливаются; в большой список парижская полиция тщательно записывает личности предполагаемых сообщников, имена их разоблачителей, лидеров обвинения и доказательства против обвиняемых. За несколько дней чернеют тридцать девять страниц. Ещё несколько месяцев, и атака достигает некоторых участников 9 термидора: Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа, Барера… Они должны оправдываться в свою очередь. Тем не менее, в памфлетах и на гравюрах Робеспьер в большей степени, чем другие, остаётся кровопийцей, одержимым гильотиной, готовым принести в жертву всех своих современников. Вот он, изображённый выжимающим сердце над чашей, которую он готовится поднести ко рту. Вот он, гильотинировавший палача, который только что опустошил Францию. В 1797 г., на этот раз, его представляют гордо показывающим Смерти закон о подозрительных – разработке которого он всё же чужд – и закон 22 прериаля; другие деятели репрессий сопровождают его в этом похоронном марше (Кутон, Марат, Эбер, Шометт, Фукье-Тенвиль, Карье, Лебон…), но только он один опирается на косу.

Без сомнения, успеху этих построений способствовали шаги члена Конвента: его постоянный призыв наказать виновных, его определение террора-принципа (5 февраля 1794-17 плювиоза II года), его суровость в лоне Комитета общественного спасения, его поддержка закона 22 прериаля… Отождествление Робеспьера с террором оказалось столь успешным, потому что явление, кажется, заканчивается с его казнью. Не писали ли так до очень недавнего времени? Не пишут ли так всё ещё? 9 термидора положило конец террору! Разве вещи могут быть такими простыми? Если это событие вызывает обновление Комитетов, открытие тюрем и постепенное ослабление репрессий, оно не отменяет ни закона о подозрительных, ни правосудия чрезвычайной ситуации или революционного правительства. Изменение постепенно и, в сентябре и декабре 1794 г., в освобождённом Валансьене, представитель Лакост ещё может заменять приходы секциями и сурово судить сообщников захватчика и эмигрантов; за несколько месяцев валансьенская комиссия вынесла постановления о семидесяти казнях. Недостаточно провозгласить, как термидорианские победители, что "справедливость" заняла место "террора", чтобы этот последний исчез…

Тем не менее, как и во время арестов Эбера и Дантона, страна, кажется, соглашается с официальной интерпретацией; вероятно, вспоминают обвинения Робеспьера в диктатуре, циркулировавшие летом 1791 г., летом 1792 г., а затем многократно повторявшиеся в следующие месяцы. Десятки поздравительных адресов ежедневно прибывают в бюро председателя Конвента, как если бы популярности Неподкупного никогда не существовало. Здесь мы находим обвинения триумвирата (Лилль), "фракции честолюбивых и тиранических людей" (Сарсель), но особенно Робеспьера: "Граждане представители, приветствуемые народным обществом Страсбурга, новый Кромвель [sic][347] заседал среди вас! Робеспьер, под маской лицемерной популярности, осмелился притязать на абсолютную власть! Без сомнения, его уже нет, этого дерзкого врага свободы!" Немногие несогласные голоса дают себя услышать. Можно только лишь упомянуть тех троих недовольных, которые нападают на распевающего "куплеты против тирана Робеспьера"; они были арестованы (31 июля-13 термидора). Можно упомянуть ещё одного разочарованного, генерала Бонапарта; тронутый смертью Огюстена, он убеждён, что братья Робеспьеры были уничтожены, потому что они намеривались завершить Революцию.

И всё же, сомнение закрадывается очень быстро. Отклики события более сложные, чем позволяет думать единство реакции. "Курье франсэ де Филадельфи" ("Французский курьер Филадельфии") задаётся вопросом: "Погиб ли Робеспьер из-за усилий партии, которую он считал виновной, и которую хотел наказать? Пал он жертвой своего честолюбия? Стремился ли он к диктатуре, как об этом в течение долгого времени заявляли его враги, которые, быть может, были сами врагами Франции?" Становятся возможными любые рассказы; повторяются любые воспоминания о событии, человеке, его жизненном пути, с момента их возникновения в 1790 г. Для Тальена, Робеспьер усилил свою абсолютную, незаконную и бесконечную власть при помощи "системы террора" (1794); Жозеф де Местр, всё же враждебный к Революции, со своей стороны полагает, что революционное правительство и "режим террора" не были созданием Робеспьера, Колло д'Эрбуа или Барера, а были плодом обстоятельств (1797). По мнению Тальена, Робеспьер готовился уничтожить тысячи людей; для Бонапарта, он был казнён за то, что желал комитета милосердия (1797)!

Чем больше событие отдаляется, тем больше размывается образ. И всё же, первые рассказы о жизни Робеспьера удивительно схожи между собой. Их природа ярко проявляется, начиная с названий: "История заговора Максимилиана Робеспьера" Галара де Монжуа (1795); "Жизнь и преступления Робеспьера, прозванного тираном" аббата Пруаяра (1795); "Преступления Робеспьера и его главных сообщников" Дезэссара (1797)… Все выводят на сцену эгоистичного, честолюбивого, жестокого, аморального Робеспьера; "чудовище" с детства. Даже если в 1790-е гг. некоторые защищают память члена Конвента, эти портреты, однако, далеки от того, чтобы убедить всех своих читателей.

Проходят декады, месяцы и годы. При Консульстве дни ещё отсчитываются по республиканскому календарю. 1 вандемьера X года (23 сентября 1801) префект Ружье де Ла Бержери встревожен. Иона, его департамент, обычно мирный; но в этот раз он вынужден оправдываться перед министром Общей полиции, проинформированным о ночном собрании в предместьях Оксера, в день годовщины 10 августа (22 термидора IX года). Да, признаёт префект, "якобинцы" собирались этой ночью. Когда он об этом узнал, он навёл справки у комиссара полиции, который его успокоил. "Пели песни, призывающие к беспорядку", и один из приглашённых крикнул: "Да здравствует Робеспьер!" В то время, как режим намерен завершить Революцию, образ "чудовища", так широко распространившийся, не стёр другого восприятия члена Конвента.

В последующие годы тысячи Робеспьеров возродились под пером историков, романистов, политиков… Его личность, как немногие другие, обладает способностью сосредоточивать на себе споры, разделяющие общество. Он этим обязан силе своих слов, которые напоминают, поколению за поколением, о прошедших битвах или наполняются новым смыслом для битв настоящих. Он этим обязан своим делам, воспоминание о которых возрождает изначальные и всегда живые раны нашего современного общества. Он этим обязан также многочисленным образам, страстям и фантазиям, которые его жизненный путь возбуждал с 1790 г.; прежде чем стать мифом политическим, он был мифом живым.

Загрузка...