Неспособное объединить всех депутатов вокруг общей политики, свержение Жиронды спровоцировало новые разногласия, вскоре обострённые давлением санкюлотов, путём революционного правительства и толчком дехристианизации. В декабре 1793 и январе 1794 г., в то время, как военные и судебные репрессии достигают апогея на Западе, на Юге и в долине Роны, многие задаются вопросом, до какого предела наказывать внутренних врагов и до какого предела распространить Революцию. Далёкие от того, чтобы касаться только представителей, дебаты отзываются в клубах и прессе, особенно в столице; они противопоставляют республиканцев другим республиканцам, разрушают единство Горы и погружают Конвент в растерянность.
В феврале Демулен, Дантон и столь многие другие ещё заседают. Когда политическая напряжённость усиливается, они слышат поразительное определение, которое Робеспьер даёт революционному правительству: это "деспотизм свободы". Формулировка беспримерная, даже если многие депутаты оценивают в ней прагматизм; она отвечает проблемам момента. Робеспьер предлагает новую и положительную версию "деспотизма", до сих пор описываемого, как режим без закона, без справедливости, который считался полноправным образом правления (Монтескье) или прискорбным искажением монархии (Вольтер). Как и в прошлом декабре, он намерен оправдать исключительные политические средства, но напоминая, сколь необходимо руководствоваться принципами, применяя их. Он говорит как политик и юрист.
В первые дни февраля Робеспьер держится на заднем плане в Якобинском клубе и в Конвенте. В то время, как депутаты отменяют рабство (4 февраля-16 плювиоза II года), законность которого он отвергал множество раз, он завершает работу над своим докладом о принципах политической морали, которая должна вести Собрание во внутреннем управлении Республикой. В напряжённой обстановке это именно он, от имени Комитета, снова уточняет цель Революции и средства для её достижения. Он превосходит всех в такого рода упражнениях; его коллеги по Комитету это знают. Больше, чем просто продолжение его речи о теории революционного правительства (25 декабря), его доклад – это ответ на противоположные аргументы эбертистов и снисходительных. Он вписывается в текущий момент и предлагает другое определение и другое оправдание политики, проводимой под названием "террор".
5 февраля 1794 г. (17 плювиоза), после уверенного доклада Барера о Северной армии, Робеспьер поднимается на трибуну Конвента. Он начинает чтение настоящего политического трактата, который ещё явственнее, чем в декабре, даёт определение вещам; его речь – это также программа, указывающая путь, которым нужно следовать, напоминание о подводных камнях и призыв к единству. Из всех речей Робеспьера, эта одна из самых известных, вследствие удивительного сближения добродетели и террора. Однако очень часто авторы анализировали её, придавая слову "террор" значение, которое ему приписывают сегодня. Можно предложить другое прочтение, более внимательное к контексту, но также к чувствительности эпохи и культурным отсылкам начала 1790-х гг. – которыми Робеспьер вдохновляется, или с которыми он порывает. Монтескье должен занимать здесь первое место.
Речь Робеспьера – это, прежде всего, похвальное слово существующей в мечтах, но находящейся в пределах досягаемости, республике: "Какова цель, к которой мы стремимся? – спрашивает он. - Это мирное пользование свободой и равенством, господство той вечной справедливости, законы которой высечены не на мраморе и не на камне, а в сердцах всех людей, даже в сердце раба, который забыл о них, и в сердце тирана, который их отрицает"[283]. Именно новый мир, который нужно построить, во всех отношениях противоположен миру, который умирает: "Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ, народом великодушным, сильным, счастливым, т. е. все пороки и все нелепости монархии заменить всеми добродетелями и чудесами республики"[284].
Но республика Робеспьера не является больше республикой авторов века. "Какого рода правительство может осуществить эти чудеса?– спрашивает он себя. - Только демократическое или республиканское — эти два слова синонимы, не смотря на заблуждение вульгарного языка, ибо аристократия это правление, не являющееся в большей степени республикой, чем монархией"[285]. Переход к новому режиму изменил его восприятие правительств; Робеспьер подтверждает свой отказ от монархии и порывает с Монтескье, который ассоциирует республику с демократией, но, безусловно, также с аристократией. И всё же, именно со словами знаменитого судьи он продолжает утверждать, что добродетель (общественная) - это "принцип" республики, и что она "является не чем иным, как любовью к родине и ее законам"[286].
Даже если общественная добродетель предполагает добродетели частные, не следует приписывать ей измерение, которого она здесь лишена; ни на одном этапе, стоит ли об этом напоминать, Робеспьер не предлагает какую-либо пуританскую программу в духе Кромвеля. Всё, о чём он говорит, это "то, что вызывает любовь к родине, очищает нравы, возвышает души, направляет страсти человеческого сердца к общественным интересам,— должно быть принято и установлено вами"[287]. Он говорит прежде всего о политической добродетели, об общественной морали. Он восхваляет её в течение долгого времени и, весной 1792 г., перед самым упразднением королевской власти, он предложил поддерживать её с помощью национальных праздников. Напомним также, что он добивался, во время дебатов о новом республиканском календаре, чтобы первые дополнительные дни были посвящены "добродетели", а не "гению" ("Катон был достойнее Цезаря"). Несколько месяцев спустя, в июле 1794 г., он, тем не менее, сожалеет, что иногда был плохо понят: некоторые, объясняет он у Якобинцев, "в лучшем случае услышали в этом слове [добродетель] верность некоторым частным и семейным обязанностям", тогда как речь шла "о священном и возвышенном долге всякого человека и всякого гражданина по отношению к родине и человечеству".
Что касается отсылки к террору, появляющейся в продолжении речи, она полностью обретает свой смысл посредством напоминания о Монтескье. Здесь "террор" не тот, что начинается с заглавной буквы, как ему часто приписывают. Упоминая о нём, Робеспьер не говорит ни о политике, ни о системе; он превращает слово в политический принцип.
Робеспьер объясняет, что, пока Революция не завершена, революционное правительство было образовано, чтобы заложить основы демократии; Франция имеет "народное правительство в революционный период"[288]. "В этом положении, - говорит он,- главным правилом вашей политики должно быть управление народом посредством разума, а врагов народа надо держать в страхе"[289]. Членам Конвента знаком "Дух законов" (1748), они знают, что Монтескье писал, что принципом республиканского правительства является добродетель; монархического, честь; деспотического, страх (террор, говорит Робеспьер). Когда оратор проводит сравнение деспотизма и революционного правительства, они понимают, что он хочет сказать: революционное правительство покоится одновременно на добродетели, потому что оно республиканское по существу, и на терроре, потому что оно деспотическое по необходимости. Это "деспотизм свободы", полностью отличающийся от деспотизма, определяемого Монтескье. "Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. […] Говорят, что террор это сила деспотического правительства. Разве ваше правительство похоже на деспотизм? Да, подобно тому, как меч, сверкающий в руках героев свободы, похож на меч, которым вооружены сателлиты тирании. То, что деспот управляет своими забитыми подданными террором, он прав как деспот; подавите врагов свободы террором и вы будете правы как основатели республики. Революционное правление — это деспотизм свободы против тирании"[290].
Террор революционного правительства не является порождением произвола и беззаконным террором деспота, который обрушивается на его подданных; здесь, уточняет он, он – это "быстрая, строгая, - непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели"[291], которая поражает не граждан, а их врагов. Выступление продолжается напоминанием об этой войне свободы, которую Робеспьер намерен вести одновременно против внешних и внутренних врагов: "в республике нет граждан, кроме республиканцев. Роялисты, заговорщики — это лишь иностранцы для нее, или вернее — враги. Разве эта ужасная война, которую свобода ведет против тирании, делима? Враги внутри страны не являются разве союзниками внешних врагов?"[292].
До него никто не объяснял политику Конвента и Комитета общественного спасения, настолько связывая её с политическими теориями, и никто так недвусмысленно не пытался придать законность слову "террор", изменяя его употребление. Для Робеспьера, оно – это не требование "террора в порядок" дня, и ещё менее движущая сила деспотизма, которую обвиняют другие. Определяя второй политический принцип, послушный добродетели, он соединяет слово "террор" с "революционным правительством", но также и с собственной личностью. Безусловно, постепенное отождествление одного человека и "Террора"[293] зиждится на фактах, но, вероятно, также и на этом превращении понятия в "принцип".
Робеспьер больше не мыслит сравнений революционного правительства с античной диктатурой. Разве эта идея не слишком сильно связана с обвинениями, которые ему адресовали снова и снова, и которые он должен постоянно отклонять? Однако в зале Конвента он видит портрет Цинцинната, этого диктатора, спасшего Римскую республику, прежде чем снова вернуться возделывать свои поля… Но Робеспьер никогда не произносит его имени, и не верит в режим, который тот воплощает. Разве он не перечитывал главу, которую Руссо посвящает диктатуре в своём "Общественном договоре"? Она заставляет бездействовать законы, когда опасность огромна, а ведь, за исключением Конституции, законы не созданы; она – это абсолютная власть одного человека, а он верит в коллегиальное правительство, поддерживает ежемесячное обновление доверия к правительственным комитетам, отказывается приостановить деятельность Конвента. По его мнению, революция достойна нового режима, доселе неизвестного.
Культивируйте добродетель, предлагает он, и наводите ужас на врагов свободы. В конце своего доклада он повторяет своё обвинение против "умеренных" и "крайних", которых он представляет, как работающих на дезорганизацию правительства разными путями. Между тем, его высказывания необычно туманны… Быть может, он думает, что его предложение объединить террор и добродетель сможет ослабить напряжение между эбертистами и снисходительными? Как бы то ни было, его выступление в Якобинском клубе, два дня спустя, 7 февраля (19 плювиоза) показывает, что он хочет ограничить возможные посягательства на национальное представительство. С трибуны клуба Брише требует чистки Конвента: он предлагает, чтобы в Революционный трибунал были отосланы последние жирондисты, чтобы были ликвидированы "фракции", и чтобы умеренные и нерешительные, эти "жабы Болота", были исключены из Собрания. Так много людей! Реакция Робеспьера живая. Он выступает против чрезмерных, политически недальновидных предложений, которые могут только дать "фракциям" поддержку Болота. Беспрепятственно он изгоняет Брише из клуба. Ранее он заверяет своих оппонентов: о заговоре он знает; он о нём знает так хорошо, "что через несколько дней последствия коснутся людей".
Робеспьер и Комитет общественного спасения были бы готовы выдвинуть обвинения, но против кого? Проходит несколько дней, он берёт слово в Конвенте 10 февраля (22 плювиоза), затем начинается долгое и тревожное молчание. Оно длится месяц.
В течение долгого конца зимы II года голос Робеспьера мёртв. Проходят дни, недели, а он не появляется снова ни в Якобинском клубе, ни в Собрании, ни в Комитете общественного спасения. Его возвращение в клуб 13 марта 1794 г. (23 вантоза) не проходит незамеченным; его так ждали, за него так боялись. В этот день он появляется одновременно со своим другом Кутоном; тот также отсутствовал из-за болезни. Под горячие аплодисменты трибун они возвращаются к общественной жизни. Что произошло? Изнурённый месяцами непрерывной работы в Конвенте, в Комитете и в Якобинском клубе, Робеспьер заболел.
Как раз через неделю после его последнего выступления в Собрании, слухи распространяются в Париже. 17 февраля (29 плювиоза) народное общество секции Единства, обеспокоенное тем, что узнало о болезни Робеспьера и Кутона, назначает комиссаров, чтобы осведомляться об их здоровье у их домашних; оно "должно быть дорого всем добрым республиканцам". В тот же самый день и в последующие дни другие народные общества предпринимают такой же шаг. У домашнего очага Дюпле его хозяева информируют множество посетителей, не скрывая своих страхов; он так слаб.
Беспокойство охватывает весь Париж. 19-го (1 вантоза) Бакон, агент министра внутренних дел, указывает: "Возле Ботанического сада, очень многочисленная группа беседовала о болезни Робеспьера. Народ кажется таким огорчённым этим, что он говорит, что, если бы Робеспьер умер, всё бы погибло; он единственный, сказала одна женщина, препятствует всем планам злодеев. Только один Бог мог бы ручаться за дни этого неподкупного патриота (все глубоко вздохнули)". В тот же самый день агент Шарамон сообщает о таких же опасениях: "Очень боятся за дни Робеспьера и Кутона, на эту тему приводят уже тысячу домыслов, уже пускают сплетни, что, быть может, они были отравлены. Другие говорят, что это из-за работы огонь перешёл в их кровь; хотят знать в точности, каков род болезни, который удерживает их в постели, ибо это интересует многих истинных друзей республики". Тревога говорит о чрезвычайной популярности Робеспьера, особенно в народных кругах.
В последующие дни, в то время, как вызывает досаду нехватка хлеба, мяса, масла и овощей, санкюлоты успокаивают себя: Робеспьеру будто бы стало лучше, он будто бы даже вышел из дома (20 февраля-2 вантоза). Очень быстро намёки на депутата стираются из полицейских рапортов и прессы. И всё же, проходит более двух недель, прежде, чем он снова появляется в Якобинском клубе и в Собрании. 13 марта (23 вантоза), день его возвращения в клуб, это также день, когда он возобновляет свою работу в Комитете общественного спасения.
Почему такой долгий период выздоровления? Объясняют ли всё болезнь, усталость? Его популярность чрезвычайна, но она имеет оборотную сторону, также чрезвычайную. Многие боготворят его, многие его ненавидят. Не могло ли быть у Робеспьера подлинной усталости перед лицом обвинений, которые возобновлялись против него? Речь идёт здесь не об атаках контрреволюционеров, которыми он гордится, а об атаках "крайних" и врагов религии. В Якобинском клубе он должен оправдываться: "Было бы еще хорошо, если бы я был умеренным, фельяном, как об этом говорят в кафе"[294] (26 декабря-6 нивоза). Он негодует: "Из-за того, что я осуществлял в Комитете общественного спасения одну двенадцатую часть власти, меня называют диктатором" (10 января 1794 г.-21 нивоза II года). Всего за несколько дней до его болезни, его обвиняют в разгар заседания клуба. Сэнтекс, недовольный исключением Брише за его предложение чистки Конвента, удивляется, что клуб не взял время на размышление, затем предъявляет обвинение: "Я замечаю, к тому же, что с некоторого времени оно [Якобинское общество] позволяет себе господствовать при помощи деспотизма общественного мнения, тогда как только принципы должны управлять его решениями". Кем мог быть неизвестный Сэнтекс? Робеспьер клеймит его титулом интригана и добивается его исключения без обсуждений (7 февраля-19 плювиоза).
Однако, можно ли сомневаться, что эти атаки достигали своей цели, тревожили его? Затрагивая его, они подрывают его авторитет и его политические выборы, которые он защищает. Также, можно ли сомневаться в том, что его беспокоила перспектива борьбы против "новой фракции"? До какого предела нужно будет нанести удар?
Начиная с конца января, Робеспьер приготовил тезисы обвинительной речи. Во многих пунктах заметки напоминают его выступление в Якобинском клубе за 8 января (19 нивоза), во время которого он ещё раз оправдал своего друга Демулена. Здесь мы вновь находим всё то же обвинение в адрес фракций, которые стремятся к модерантизму и к эксцессам, иногда с одинаковыми формулировками; здесь мы вновь находим всё то же желание пощадить одновременно Эбера, слева, и Дантона с Демуленом, справа. Как и в начале января, атака сосредотачивается на Фабре д'Эглантине и его друзьях, скомпрометированных скандалом с Ост-Индской компанией. Однако речь идёт не о том, чтобы начать процесс об алчности и воровстве, а о том, чтобы поразить тех, кто нападает на политику Комитета общественного спасения. И Робеспьер называет имена: Дюбуа-Крансе, Мерлен из Тионвилля, Бурдон из Уазы, Филиппо, оба Гупийо, Марибон-Монто, Фабр д'Эглантин; это процесс о снисходительности, без того, чтобы затронуть Демулена, всё же критикуемого в докладе, и особенно Дантона, полностью обойдённого стороной. Обличительная речь осталась в состоянии черновика.
У Дюпле Робеспьер наблюдает и задаёт себе вопросы. В клубе Кордельеров Эбер негодует по поводу колебаний поразить снисходительных и обвиняет "усыпителей" из Комитета общественного спасения. Как согласиться с таким обвинением? В данный момент Робеспьер имеет в своём распоряжении речь Сен-Жюста, который рассматривал в Конвенте вопрос о подозрительных (26 февраля 1794 г.-8 вантоза II года). Он проповедовал твёрдость и обвинял "сторонников снисходительности". Доклад закончился декретом, уполномочивающим Комитет общественной безопасности освободить "арестованных патриотов", и предписывающим наложение секвестра на имущества врагов Революции. Пять дней спустя Сен-Жюст возвращается на трибуну и добивается, чтобы конфискованные имущества были распределены между "малоимущими патриотами". Это знаменитые вантозские декреты, которые намерены поощрить республиканский дух, "сделать народ счастливым", облегчить нищету путём перераспределения имуществ признанных подозрительными врагов, но также успокоить санкюлотов; Конвент думает о них.
Тем не менее, в Собрании, в клубах и в прессе ничто не может успокоить распри. Война фракций уже здесь. Когда Робеспьер возвращается, он решает положить этому конец силой. Но… до какого предела ударить?
В середине марта 1794 г. был ли у Комитета общественного спасения и Комитета общественной безопасности точно установленный план действий? Очевидна их враждебность по отношению к ответственным среди кордельеров, которые теперь угрожают народным восстанием; чтобы избежать возмущения, поддержать порядок в Париже, защитить комитеты, поддержать осуществляемую политику, они полагают, что не имеют другого выбора, кроме, как арестовать этих лидеров. Но какова их позиция по отношению к другим "фракциям"? Наступление, которое растянется на три недели и последний великий момент которого, гибель Дантона, поразит очевидцев, позволяет предположить, что план включает в себя долю импровизации.
То, что первый этап противостояния разворачивается в день возвращения Робеспьера к публичной жизни, безусловно, не случайно; для того, чтобы действовать и предотвратить восстание, осуждаемое как незаконное, Комитет общественного спасения ждал его выздоровления, а также излечения Кутона и окончания миссии Бийо-Варенна в Пор-Мало (Сен-Мало). Присутствует ли Робеспьер в Конвенте 13 марта (23 вантоза), когда Сен-Жюст представляет свой доклад о "заговоре, руководимом из-за границы"? Если и присутствует, то слушает, не реагируя; он одобряет окончательный декрет, который предлагает Революционному трибуналу быстро арестовать и судить "виновников и сообщников заговора, сплетённого против французского народа и его свободы", затем составляет список преступлений, превращающих виновных в них в "предателей родины" и "врагов народа". В данный момент никаких имён не даётся. Вечером в Якобинском клубе Робеспьер больше не говорит об этом, но выражает свою солидарность с Комитетом: "Никогда свобода не была подвергнута стольким оскорблениям, а также подлым и опасным заговорам. Дай Бог, чтобы мои физические силы стали равны силам моральным; я смог бы сегодня разоблачить предателей и призвать на все головы виновных национальное отмщение!"
Колебания не продолжаются. Ночью задержаны лидеры эбертистов: Эбер (знаменитый Отец Дюшен), Моморо, и Венсан, и Ронсен… Несколько дней спустя арест национального агента Шометта, а затем его замена Пэйяном, позволяет Комитету общественного спасения восстановить контроль над Коммуной. В Париже после недоверия в течение первых часов, удивления в течение первых дней, клуб Кордельеров, секции и простой люд соглашаются с задержанием: "Кто мог бы подумать, - возмущается одна женщина, - что Эбер был негодяем, как и Петион?" Перед тем, как Революционный трибунал осудил их, Комитет предусмотрительно распространяет доказательства заговора: даже если страх заговора реален, обвинения обострялись, чтобы сделать преступление одиозным и свести на нет всякий протест. Что касается Робеспьера, он призывает к единству: "Пусть все добрые патриоты, пусть все те, кто несёт в своих сердцах росток патриотизма докажут, что они любят свободу, объединившись с нами, чтобы её спасти" (15 марта-25 вантоза); Конвент аплодирует. Робеспьер прибавляет: "Все фракции должны погибнуть одновременно". Новые аплодисменты. Наступление не закончено.
На следующий день, 16 марта (26 вантоза), настоящая овация встречает Амара в Конвенте. От имени правительственных комитетов, он собирается представить новый доклад об "иностранной фракции", который на этот раз приводит к отправке в Революционный трибунал Шабо, Базира, Делоне д'Анжера, Жюльена из Тулузы и Фабра д'Эглантина; понадобилось три часа, чтобы прийти к заключению. Прежде всего, именно против этого "заговора" Робеспьер с января готовил свой черновик доклада; в марте он снова посвятил ему несколько заметок, которые также остались незавершёнными. Он прекрасно знает дело и мыслит его, ещё больше, чем предыдущее, действительно связанным с заговором, приготовленным в Лондоне. К тому же, он находит, что Амар не пошёл достаточно далеко, и без обиняков говорит ему об этом: "Я должен выразить свое удивление по поводу того, что докладчик плохо уловил дух, в котором он должен был сделать доклад; я удивлен тому, что он забыл самый важный вопрос — разоблачить перед всей вселенной систему диффамации, принятой тиранией против свободы и являющейся преступлением против добродетели. Да, надо открыто сказать здесь: преступления некоторых наших коллег — это дело иностранцев; но главный плод, который они собирались сорвать, — это не гибель этих лиц, а гибель французской республики; она произошла бы, если бы у народа отняли доверие к своим представителям"[295]. Амар внесёт исправления.
Мог бы Конвент остановиться на этом? Если Робеспьер и задавал себе этот вопрос, то быстро его отклонил. "Едва мы ударили по одной фракции, как отдельные лица, как другая фракция хочет воспользоваться этим, и думает, что именно ради неё мы действуем"[296], - жалуется он в Конвенте, начиная с 20 марта (30 вантоза). Несколькими минутами ранее Кутон пообещал: "Пришло время сказать всё, и на днях Комитет общественного спасения назовёт вам лиц, которые составляют большинство умеренных, в планы которых входит воспользоваться настоящими событиями". На следующий день Робеспьер подтверждает в Якобинском клубе: существует ещё одна фракция; "момент разоблачить её придёт; этот момент недалёк"[297]. Таким образом, не всё ещё решено. После этого выступления Робеспьер замолкает. В течение десяти дней он не берёт больше слово ни в Якобинском клубе, ни в Конвенте, но остаётся активным в Комитете общественного спасения. Он не болен, но молчалив; в первые месяцы 1794 г. эти периоды частичного уклонения от проявлений инициативы часто предшествуют трудным решениям…
В правительственных комитетах живые дебаты. Больше всего выступали против Дантона и его сторонников Амар, Вуллан, Бийо-Варенн и Колло д'Эрбуа. Но именно Сен-Жюсту был доверен доклад против них. Он работает над ним, не покладая рук; после того, как доклад был подготовлен, он доверяет первую редакцию Робеспьеру, который оставляет к нему примечания и предлагает длинные добавления. Черновик принадлежал одному книжному торговцу XIX в., который осуществил его издание, впоследствии дополненное и снабжённое комментариями Альбера Матьеза. Как и доклад Сен-Жюста, заметки Робеспьера касаются не только Дантона, и даже не только дантонистов; речь идёт о том, чтобы связать этот "заговор" с предыдущими, с заговором Шометта и Эбера, с заговором Фабра д'Эглантина и Шабо. Однако именно Дантон вызывает больше всего комментариев. Основываясь на личных воспоминаниях, Робеспьер набрасывает список его ошибок: слишком долгая верность Барнаву и Ламетам в период Учредительного собрания, его поддержка на выборах Филиппа Эгалите в период Конвента, его колебания при голосовании за смерть короля, затем при исключении жирондистов, его регулярная снисходительность к виновным… Он разоблачает фальшивую репутацию. Разве нет также доказательств его безнравственности? "Слово добродетель вызывало смех Дантона; - пишет он, - нет более прочной добродетели, говорил он шутя, чем добродетель, которую он проявлял каждую ночь со своей женой"[298]; "Другим правилом Дантона было то, что надо пользоваться мошенниками"[299].
Жёсткие слова не показывают развязки конфликта, схожего с конфликтом, противопоставившим Робеспьера Лафайету или Бриссо. Между Робеспьером и Дантоном до середины зимы 1793-1794 гг., безусловно, существовали оформившиеся разногласия, но не убийственные фразы или резкие обвинения. Упрёки Робеспьера превращаются в обвинения в преступлениях, когда Комитеты решают устранить трибуна, чтобы восстановить единство Горы. Именно после описанных событий эти две личности остаются навсегда двумя противоположными фигурами, двумя лицами Революции, которые будут воспроизводить и противопоставлять литература, театр, кино, даже история.
Долгое время Робеспьер хотел защитить Дантона. В декабре 1793 г., когда Неподкупный отстаивает его у Якобинцев, тот кажется незаменимым, чтобы сопротивляться натиску крайних революционеров. В Комитете общественного спасения, когда Бийо-Варенн обвиняет трибуна в первый раз, Робеспьер упрекает его в желании "погубить лучших патриотов". Также возможно, что, к концу марта, он пытался сблизить Дантона с комитетами. Он знает образ последнего в глазах общественного мнения, его значимость, его голос, его реплики. Энергия Дантона была и остаётся легендарной. Член Конвента Бодо рассказывает: "Людовик XVIII сказал, говоря о Дантоне: "Это колосс, который один мог бы совершить революцию!" Так что было бы, если бы вы его увидели?" – добавляет мемуарист. Среди публики, в течение зимы II года, Робеспьера и Дантона иногда называли "колоннами Революции" или "свободы". К тому же, взаимное уважение одно время сближало их, как оно связывало, гораздо более тесно, Робеспьера с Демуленом. Долгое время он хотел пощадить и одного, и другого. Возобновление атак против правительства, нестерпимое в период войны и революции политическое разделение, а также давление коллег по комитетам, всё же его убеждают.
В ночь с 30 на 31 марта 1794 г. (с 10 на 11 жерминаля), под ударом оказываются четыре члена Конвента: Дантон, Филиппо, Делакруа и Демулен. Как и семнадцать членов обоих правительственных Комитетов, Робеспьер подписал приказ об аресте, составленный Амаром; редко столько имён фигурировали под общим постановлением Комитетов.
На следующий день Лежандр обеспокоен этой новостью: пусть приведут задержанных к решётке Конвента, требует он, пусть он решает, уместно ли обвинение. Он даёт волю эмоциям: "Граждане, я заявляю об этом, я считаю Дантона таким же чистым, как я, и я не думаю, что кто бы то ни было сможет меня упрекнуть в действии, которое оскорбляет самую придирчивую порядочность". Атмосфера напряжённая. После нескольких выступлений Робеспьер хочет закрыть дискуссию: суровый, он напоминает Собранию, что это не первая "героическая жертва"[300]; обвинитель, он упрекает Лежандра в молчании об аресте Делакруа, которого сложнее защитить; угрожая, он бросает: "Мы увидим сегодня, сумеет ли Конвент разбить мнимый, давно уже сгнивший идол"[301]. Барер поддерживает его, затем в зал входит Сен-Жюст. Он поднимается на трибуну и представляет свой доклад, так тщательно снабжённый пометками, изученный и отредактированный Робеспьером. Он заканчивается фатальным обвинительным декретом против четырёх депутатов, а также Эро-Сешеля, бывшего члена Комитета общественного спасения. Он принят, уточняет "Монитёр универсель" ("Универсальный вестник"), "единодушно и под самые живые аплодисменты". Единодушие вынужденное: у Дантона столько друзей, власть Комитетов (и Робеспьера) так сложно оспорить…
В деле Дантона Революционный трибунал показал исключительную быстроту. Уже процесс жирондистов, при поддержке Робеспьера, предоставил возможность судьям позволить объявить себя достаточно осведомлёнными после трёх дней слушаний; на этот раз Конвент позволяет трибуналу закрыть дебаты обвиняемых, которые оскорбляют национальное правосудие. Трибуна боятся. 5 апреля 1794 г. (16 жерминаля) Дантон, Демулен, Филиппо, Делакруа, Эро-Сешель и другие были доставлены на эшафот. "Робеспьер" Ромена Роллана открывается трагической сценой. У Дюпле, драматург рисует Робеспьера мертвенно-бледным, взволнованным грохотом телеги, которая приближается и проезжает мимо дома; он не может удержаться, чтобы не остаться здесь и не услышать призывы о помощи своего друга Камиля, оскорбления и ужасные предсказания Дантона: "Убийца", "Я первый схожу в могилу. Ты последуешь за мной..."[302]. Мишле, в свою очередь, описывает Робеспьера побледневшим при звуке голоса, вскоре исчезнувшего.
Член Конвента не требовал активно ареста Дантона и своего друга Камиля, но он согласился на него, усилил обвинительный акт, поддержал удобное обвинение в заговоре и в измене. Перед вердиктом трибунала, Люсиль Демулен берётся за перо, чтобы умолять его. Она упрекает его в безразличии: "Это ты осмеливаешься обвинять нас в контрреволюционных планах, в измене родине? Ты, кто уже извлёк столько выгоды из наших усилий, сделанных исключительно ради неё. Камиль видел, как родилась твоя гордость, он предчувствовал путь, которым ты хотел следовать; но он напоминал себе о вашей старинной дружбе, а также, далёкий, как от бесчувственности твоего Сен-Жюста, так и от его низкой ревности, он отступал перед идеей обвинить друга по коллежу, товарища его трудов. Эта рука, которая пожимала твою, досрочно отбросила перо, когда она не смогла больше его держать, чтобы хвалить тебя. И это ты посылаешь его на смерть!" Она также напоминает ему об их дружбе: "Разве ты забыл об узах, о которых Камиль никогда не вспоминал без умиления? Ты, связавший клятвы нашего союза, ты, соединивший наши руки в своих, который улыбался моему сыну и которого его детские ручонки ласкали столько раз, разве ты смог бы отклонить мою мольбу, презреть мои слёзы, попрать правосудие? Ибо ты сам это знаешь, мы недостойны судьбы, какую нам уготовили; и ты можешь её изменить. Если она нас поразит, это потому, что ты прикажешь!" Но что в том толку? Письмо осталось неоконченным.
Накануне казни Камиля, Робеспьер – одна из восьми подписей на постановлении об аресте Люсиль Демулен, обвинённой в свою очередь в заговоре; она судима, осуждена, казнена. Её мать, как до того и её дочь, хочет умолять Робеспьера. Когда начинается процесс, она пишет: "О, Робеспьер, ещё есть время, спасите самое невинное из созданий, спасите несчастную жену Камиля от смерти! Это мать в отчаянии обращается к вам, моя дочь готова пасть под тяжестью самой бесчестной клеветы. Именно сегодня её будут судить, скажите судьям, чтобы они отложили свой приговор, скажите им, чтобы они пощадили невинность, чистоту и всю совокупность добродетелей". Дошло ли до него письмо?
Несмотря на драму, Робеспьер демонстрирует свою непреклонность. Однажды приняв решение, он считает арест Дантона и Демулена необходимым для восстановления единства и авторитета правительства; по его мнению, лишь одна дорога ведёт к победе и к осуществлению общего интереса. В обстановке Революции и войны, внутренней и внешней, он считает раскол политически преступным. В самый вечер казни, далёкий от того, чтобы оставаться затворником у Дюпле, он в Якобинском клубе и требует, чтобы говорили о "заговоре". Всё ещё незакончено, уверяет он: "Сорвав планы заговорщиков, мы ещё не достигли цели, к которой мы стремимся. Пока будет существовать лига тиранов, составляющая заговоры против Франции, свобода будет подвергаться великим опасностям. Эта мысль должна поддерживать ваше правосудие и нашу бдительность, и обязывать нас не отказываться от великих мер, которые мы должны принять".
В течение почти двух недель, до принятия закона об общей полиции, предложенного Сен-Жюстом, в середине апреля 1794 г., Робеспьер регулярно участвует в дебатах в Якобинском клубе и в Конвенте. 18 апреля (29 жерминаля) он поддерживает Кутона, который избавляет тех, кто ранее приобрёл дворянские должности, от того, чтобы их считали дворянами – многие члены Конвента, которых это прямо касается, успокаиваются. В последующие дни начинается новый период молчания; он длится три недели. В этих повторяющихся затишьях многие видели признак ухудшающегося здоровья, до такой степени, что оно ослабляет интеллектуальные способности, ведёт к ошибкам, крайностям, краху. То, что человек переживает моменты усталости, не вызывает сомнений; и всё же, молчание не обязательно значит отсутствие, а ещё менее болезнь. В данном случае, Робеспьер продолжает посещать Комитет общественного спасения и подписывает там множество постановлений. К тому же, его молчанию приходит конец вместе с чтением его большой речи об отношении религиозных и моральных идей к республиканским принципам, 7 мая (18 флореаля). Хотя он и постоянно бывает в Комитете, он находит время, чтобы перечитывать Руссо, размышлять, писать.
Революция продолжается. В лоне Комитета общественного спасения, более могущественного, чем когда-либо, Робеспьер, бесспорно, первый из одиннадцати по популярности, по авторитету; в Конвенте ни один голос не может отныне соперничать с его. Но можно ли было сразить Дантона, эту "колонну свободы", не лишив прочности всё здание? Робеспьер и правительственные Комитеты в это верят.