Глава 13

Защитник Конституции

В 1789 г. депутаты Генеральных штатов покинули свои "провинции"; в октябре они же, бывшие члены Учредительного собрания, возвращаются в свои "департаменты". Отмеченные за свою деятельность, многие из них начинают осуществлять административные и судебные функции, которые они исполняли во время выборов 1790 и 1791 гг.: вот они, главы департамента или дистрикта; вот они, судьи, рассматривающие дела[129]; вот они также общественные обвинители, как Дютру де Борнье во Вьене или Робеспьер в Париже. Последний должен приступить к своим обязанностям в уголовном суде, который собираются учредить; это выбор избирателей. Это также его собственный выбор. Однако для большей части членов Учредительного собрания отказ от жизни законодателя не становится отказом от политики; они администраторы или судьи, но они также граждане, всецело граждане. Они продолжают свою политическую борьбу по-иному. В Париже, поблизости от клуба Якобинцев, спасению которого он способствовал, недалеко от зала Манежа, где он следил за некоторыми заседаниями Законодательного собрания, Робеспьер хочет стать "защитником Конституции", если использовать название газеты, которую он издаёт, начиная с весны 1792 г.

Защищать Конституцию, объясняет Робеспьер, значит, прежде всего, сохранить в ней дух, закреплённый в Декларации прав человека и гражданина; но речь идёт также об уважении к тексту – по крайней мере в течение почти одного года. Такое стремление может удивить. Не боролся ли Робеспьер постоянно, но тщетно, чтобы сделать политическое равенство и доступ ко всем общественным должностям конституционными принципами? Критичный по отношению к своим коллегам, членам Учредительного собрания, не продолжал ли он обличать их слабость, коррумпированность и несовершенство их работы? В январе 1792 г. он спрашивает себя: "Конституция, которую мы называем дочерью Декларации прав, так ли уж она похожа на свою мать?" Ни его принципы, ни его мнение о Конституции не изменились. Прагматик, он всё же рассматривает её, как гарантию и оружие; гарантию для сохранения достигнутого, оружие, чтобы выйти за его пределы.

Гражданские венки

Прошло более двух лет, как Робеспьер не видел свою сестру, своих друзей, свой город. Раз Собрание разошлось, он намерен взять перерыв, повидаться со своими близкими и вкусить популярность, приобретённую в северных землях. Прежде, чем возобновить борьбу, он направляется в Аррас. Петион не участвовал в путешествии, вопреки тому, как об этом часто писали (начиная с Пруаяра); он должен отправиться в Лондон с бывшим членом Учредительного собрания Вуаделем, и остаться там на несколько недель. Тем не менее, его тень сопровождает Робеспьера; на каждой остановке, на каждом празднестве, которое отмечает его возвращение в родной край, имена Неподкупного и добродетельного Петиона соседствуют друг с другом в восхвалениях. Их прославляют, их чествуют, даже если они далеки от единодушия.

Член Учредительного собрания возвращается через Бапом, где за несколько дней, парижская Национальная гвардия прогнала неприсягнувшего священника и заставила муниципалитет издать постановление об упразднении ещё оставшихся на виду гербов. В среду 14 октября Шарлотта, Огюстен и м-м Бюиссар ждут его там. Когда они замечают его в идущем из Парижа экипаже, встреча полна воодушевления… Робеспьер обнимает своих близких; его бурно приветствуют местные патриоты и гвардия Парижа и Уазы, которые дарят ему "гражданский венок"; муниципалитет и директория дистрикта, патриотизм которых Робеспьер считает сомнительным, также приходят его поприветствовать. В тот же самый день, по завершении братского банкета, он продолжает свой путь. Двадцать два километра отделяют его от его города, где уже подумали о возможности чествовать его заранее, за несколько дней. И вот теперь он действительно здесь; в восемь часов вечера он приближается к пригороду.

Торжественная встреча была подготовлена главным образом клубом Друзей Конституции. Она напоминает, в более скромном и народном виде, традиционный "въезд", предназначавшийся для государей и важных персон монархии и церкви; аррасцы придумывают его "патриотическую" версию. Множество граждан выходят из города, чтобы шествовать впереди кортежа. Экипаж Робеспьера пребывает; его сопровождают гвардейцы, которых он встретил в Бапоме, так же, как и отряд аррасской Национальной гвардии. Сразу же после вступления в стены города, аплодисменты, приветственные возгласы, крики: "Да здравствует нация, Робеспьер и Петион!" смешиваются с военной музыкой. Радостные сцены, которыми был отмечен выход из Учредительного собрания, кажется, повторяются: его касаются, его обнимают, бросают цветы на землю, вручают ему гражданский венок; второй ему преподносят для его друга Петиона. На дороге, которая ведёт к его жилищу, поблизости от театра, в домах устроена иллюминация. Однако муниципальные власти едва ли оценивают этот порыв положительно; воспоминания о выборах 1789 г. и о позиции члена Учредительного собрания ещё живы… Ироничный "Оратёр дю пёпль" ("Народный оратор") отмечает, что, желая оставаться "на высоте Революции", муниципалитет запретил себе идти "раболепствовать" перед Робеспьером, попытался убедить население, что оно не должно никакой благодарности отдельной личности, и как только рвение поутихло, поспешил погасить фонарики.

В субботу 15 октября праздничный дух сохраняется. Члены Национальной гвардии Уазы пользуются своим походом, чтобы устроить общественный праздник; они танцуют, затягивают патриотические песни, затем возвращаются к жилищу члена Учредительного собрания, "поддерживая атмосферу приветственных возгласов, крайне неприятную для уха фейяна", - рассказывает Робеспьер. На следующий день чествование великого человека продолжается у Друзей Конституции. В своей "Журналь женераль дю департеман дю Па-де-Кале" ("Главной газете департамента Па-де-Кале") вдова Маршан очень критично пишет, что после получения нового гражданского венка, бывший депутат взял слово, чтобы говорить "только о том, что он сделал и о том, что он хотел бы сделать", никогда не упоминая о преданности короля Конституции. Робеспьер становится камнем преткновения; более, чем другие, он воплощает накал, под воздействием которого раскалывается общество.

Однако в кругу патриотов его слава, его популярность и его политический вес уже исключительны; он неподкупный депутат, упорный защитник народа, якобинец, который спас клубы во время кризиса 1791 г. Таков он в Аррасе; таков он и в Бетюне, где он надеялся быть избранным судьёй дистрикта в 1790 г., так же, как и в Лилле. Чтобы понять Робеспьера образца 1791 г., нужно подчеркнуть силу этого повального увлечения; оно не всеобщее, но немногие члены Учредительного собрания получали такие живые и горячие знаки признания. В воскресенье 23 октября его прибытие в Бетюн также организовано там, как официальный въезд. Конечно, инициатива не была поддержана муниципалитетом, на том основании, что Робеспьер "больше не занимает должность"; но для него это не имеет значения. Шесть человек ждут его в трёх лье от города, где они его поздравляют и сажают в экипаж, украшенный цветами и ветвями дуба. На подступах к крепостным стенам, кортеж был усилен всадниками и трубачом 13-го полка, а затем вооруженной Национальной гвардией. Робеспьера встречают как героя: "Женщины на его пути, - рассказывает один воодушевлённый журналист, - показывали его своим детям, и слёзы умиления струились по их лицам". После ужина, устроенного в его честь, он вернулся в клуб и получил… гражданский венок, при отсутствии членов муниципалитета, дистрикта и суда, которое было замечено. Он остаётся в городе на три дня, прежде чем вернуться в Аррас, а потом задержаться "в одной из ближайших деревень"[130].

Прошёл почти месяц, в течение которого перемещения и деятельность Робеспьера перестают интересовать прессу; перед своей поездкой в Лилль, он, кажется, не посещал другие клубы, например, в Сент-Омере, Булонь-сюр-Мер или Дуэ. Он находит время, чтобы отдохнуть и увидеться со своей сестрой Шарлоттой, своим братом и их друзьями, среди которых супруги Бюиссар. Прежде, чем уехать обратно в столицу, он возвращается в Лилль, где его встречают более сдержанно. Прибыв в четверг 24 ноября, он в тот же день присутствует на чрезвычайном заседании клуба, с которым он состоял в переписке в период Учредительного собрания. Размещённый рядом с председателем, членом Учредительного собрания Нольфом, он произносит речь, которой бурно аплодируют, затем получает, как уточняет реестр… гражданский венок, "заслуженный за множество по праву приобретённых званий". После короткой поездки Робеспьер достигает Арраса, а затем направляется в Париж; в качестве общественного обвинителя именно здесь он должен остановиться в своей резиденции. Ему не суждено больше увидеть свой город.

В Аррасе Робеспьер оставляет свою сестру Шарлотту. Он оставляет также Огюстена, который, как и их друг Гюфруа, хотел бы быть избранным в Законодательное собрание. Если ассамблея избирателей не сделала его депутатом, она, тем не менее, ввела его в совет департамента, в то же самое время, как и молодого юриста из Фревана: Филиппа Леба. Огюстен Робеспьер и юрист сближаются, приходятся по душе друг другу. Первому двадцать восемь лет, второму двадцать шесть; вскоре и один, и второй станут членами Конвента, и их жизни драматически прервутся в июле 1794 г. В данный момент Огюстен ведёт бой в Аррасе. Он борется; он воспламеняется, и он тоже хочет пережить упоение блестящих триумфов и славных поражений. Рассказывая о своём победном противостоянии с главным прокурором-синдиком и членами директории и её совета, он сравнивает его со знаменитым заседанием Якобинского клуба в декабре 1790 г.: "Ты помнишь день, когда Мирабо влез на стол и, собрав вокруг себя якобинских депутатов, стал говорить, с целью заставить тебя замолчать по вопросу об организации национальной гвардии. […]"[131]. Он следует по стопам своего старшего брата.

Подъезжая обратно к Парижу, куда он прибывает 28 ноября 1791 г., Максимилиан Робеспьер не полностью покидает свой город. Даже если должностные лица враждебны ему, он может рассчитывать на своих близких, которые проявляют бдительность и информируют его: это члены административного совета Леба и Робеспьер "младший", прокурор-синдик дистрикта Гюфруа, мировой судья Бюиссар. Он может также опереться на якобинцев Арраса, Лилля, Бетюна и многих городов Па-де-Кале, Нора и других департаментов: эти "Друзья Конституции" тоже проявляют бдительность.

"Генерал Буря"

Если Робеспьер возвращается в Париж, следует напомнить, что это, прежде всего, потому, что у него есть миссия, которую предстоит выполнить; как и многие бывшие члены Учредительного собрания, он должен способствовать установлению "нового порядка". Но в ожидании, пока будет учреждён уголовный трибунал весной 1792 г., он имеет достаточно времени; он проводит его, посещая трибуны Законодательного собрания, участвуя также в работе Друзей Конституции, читает, пишет… Его вовлеченность такова, что он фактически забывает о своей должности судьи. Для обозревателей с осени 1791 г., как и для историков, Робеспьер, прежде всего, якобинский оратор. Начиная с лета и разрыва с фейянами, начиная с его борьбы за сохранение клуба, за возвращение "потерянных" патриотов и за предотвращение того, чтобы провинциальные общества отказывались от их аффилиации, он силён более, чем когда-либо. В "Рокамболе", открыто враждебном "якокинцам"[132], Робеспьер – "генерал Буря", "генералиссимус банды, её создатель, её бог и дож in fieri[133] Республики".

В настоящее время его авторитет едва ли оспаривается, даже если другие деятели постепенно заставляют себя принять. 2 октября 1791 г., когда он собирается отправиться в Аррас, якобинцы назначают его вице-председателем, под началом талантливого публициста, теперь депутата Законодательного собрания: Жака Пьера Бриссо. Робеспьер ценит его; в своём "Патриот франсе" ("Французском патриоте"), журналист, который на четыре года старше его, всегда доброжелательно комментирует его борьбу. По возвращении из путешествия в Артуа, популярность Робеспьера остаётся в клубе безупречной; в вечер его прибытия в Париж (28 ноября), перед тем, как пойти обедать у Петиона, он с жаром встречен здесь Колло д'Эрбуа, председателем заседания, который уступает ему своё кресло. Робеспьер остаётся одним из героев дня, как и его "дорогой Петион", ставший мэром Парижа после единоборства с Лафайетом. Исход этой борьбы радует Робеспьера: "Это торжество патриотизма и безукоризненной честности над интригами и тиранией"[134].

Избрание Петиона, возрождение якобинцев, знаки уважения, полученные из Парижа, Бапома, Арраса, Бетюна или Лилля в течение октября ободряют его, наравне с первыми заседаниями Законодательного собрания; оно "значительно превосходит предыдущее Собрание"[135], пишет он своему другу Бюиссару. В конце ноября он полагает, что название фейянов стало теперь предметом насмешек, что д'Андре, Барнав или Дюпор вызывают презрение и что "министерская партия" разоблачена. Человек оправляется от разочарований весны и лета; вопреки эмигрантам, вопреки неприсягнувшим священникам, силу которых он не склонен недооценивать, он хочет для себя успокоения и успокоительного.

Постоянно бывающий в Якобинском клубе, Робеспьер часто берёт здесь слово. В конце нынешнего, 1791 г., его слушают. Он говорит о своей вере в Законодательное собрание и намерен сделать клуб благоразумным защитником Конституции. Как и два года спустя, во время всплеска так называемой "дехристианизации", он возражает тем, кто ставит на обсуждение приверженность к религии: не следует оскорблять верования (к которым он чувствителен); следует избегать облегчения работы неприсягнувших священников, которые сами по себе, согласно ему, могли бы "вернуть деспотизм"[136]. Робеспьер также следит, чтобы не препятствовали работе новых депутатов, и заверяли их в политической роли клуба; в уважении к институтам, объясняет он, он является ничем иным, как местом обмена и резонатором общественного мнения. Он не создаёт общественное мнение, он является его эхом. Однако факты вскоре противоречат утверждениям.

Верно, что в течение осени 1791 г. политическая атмосфера ужесточается и постоянно больше и больше противопоставляет депутатов и Людовика XVI. Законодательное собрание предлагает старшему из братьев короля, французскому принцу (будущему Людовику XVIII) вернуться в страну в течение двух месяцев, если он хочет сохранить своё право на регентство (31 октября); оно требует от всех эмигрантов возвращения под угрозой признания их виновными в заговоре (9 ноября). Королевское вето. Собрание опасается неприсягнувших священников, которых оно урезало в правах и над которыми установило наблюдение, с ожидаемой поддержкой советов департаментов (29 ноября); но директория парижского департамента добивается нового вето. Согласно "Революсьон де Пари" ("Парижским революциям"), петиция департамента – это провокация, призыв к противопоставлению Парижа и провинции, к созданию королевской партии и партии Собрания. Якобинцы того же мнения. Для Робеспьера, подобная инициатива сигнализирует о заговоре против свободы; она – работа "той секты, которая поднимается из лона Революции, чтобы остановить прогресс с помощью самой макиавеллевской системы" (8 декабря). Он не называет ничьих имён, но все присутствующие его понимают; Робеспьер обвиняет бывших коллег-депутатов, теперь имеющих посты в парижском департаменте: Демёнье, Ларошфуко, Талейрана, Бриуа де Бомеца. Прикладывая все силы, он с ними боролся в период Учредительного собрания, которого больше нет; он с ними борется снова.

Петиции департамента якобинцы противопоставляют "обращение", принятое 9 декабря. Напечатанное, разосланное в аффилированные общества, оно принадлежит перу резкого, категоричного, бескомпромиссного Робеспьера, каким он был во время самых оживлённых битв Учредительного собрания. Негодуя, что администрация вызывает "королевское вето против декрета, которое Национальное собрание издало, чтобы покончить с религиозными волнениями", он разоблачает атаку против Собрания, порядка и свободы. На этот раз он называет имена: Бомец, Демёнье, Талейран… Также в этот раз он намекает на их путь в качестве членов Учредительного собрания, который он осуждает, как всецело посвящённый службе исполнительной власти. Тем не менее, не склонный недооценивать переменчивый международный контекст, он отказывается верить в силу этих приверженцев "деспотизма и аристократии", этих двух врагов, обличаемых с 1789 г.: "Трепещите, предатели, - пишет он, - народы сильнее тиранов".

"Самый опасный ход – это объявление войны"

Начиная с бегства короля, разрастание эмиграции поддерживает и усиливает навязчивый страх войны; разве бывшие офицеры не собираются в австрийских Нидерландах и в курфюршествах Трир, Кёльн и Майнц? Они вооружаются и говорят о готовности к битве… К тому же, в Пильницкой декларации Австрия и Пруссия выразили свою враждебность по отношению к французской Конституции. Неопределённость усиливается и приводит к дебатам в Законодательном собрании, которое сталкивается со своим первым большим вызовом, а также в прессе и в клубах; Робеспьер в них участвует и играет в них главную роль, которую почёркивали множество раз. Перед лицом патриотов, проповедующих превентивную войну, он из тех, кто решительно вступает в полемику, которая превращается в поединок между ним и Бриссо. В случае с этими обсуждениями, следует остерегаться видеть в Робеспьере теоретика пацифизма; он не отказывается от войны полностью, но только от такой, которую ему объявят. Верный позициям, защищаемым в Учредительном собрании в мае и декабре 1790 г., он отказывается от конфликта, желаемого и направляемого исполнительной властью, который мог бы погубить Революцию. Однако Робеспьер уже не совсем тот, что прежде; если он продолжает предпочитать мир и, если он продолжает думать, что сила вооружённой нации может отпугнуть её внешних врагов, он также даёт определение другой возможной войне, войне "народной".

В Якобинском клубе дебаты намечались с октября; Робеспьер принимает в них участие в вечер своего возвращения в Париж, 28 ноября 1791 г. Во время дискуссии о проекте декрета, призывающего к роспуску объединения эмигрантов на нечётких границах Империи, он предлагает, чтобы то же самое требование было адресовано государю австрийских Нидерландов, Леопольду, угрожая ему войной. Однако сразу же оратор уточняет, что одного устрашения было бы достаточно. Это далеко от предложения о вступлении в войну, как усматривал здесь Жерар Вальтер. Согласно Робеспьеру, энергия Франции должна внушить всё это враждебным государям. 9 декабря его мнение осталось прежним; здесь у него нет радикальных изменений, но есть большая осторожность в формулировке. Карра, который предлагает наступление, чтобы сорвать приготовления к войне и возможный сговор между двором и внешними врагами, Робеспьер отвечает, что нужно придерживаться оборонительной тактики, так как иностранные державы имеют в большей степени "намерение нас напугать, чем атаковать". Как патриотизм французов, спрашивает он себя, армии граждан-солдат, убеждённость народных глашатаев не были бы способны заставить их окаменеть от ужаса? В последующие дни приверженцы (Карра, Реаль) и противники (Робеспьер, Дюбуа-Крансе) военного нападения продолжают без лишней резкости обмениваться аргументами.

После назначения Нарбона в военное министерство, Робеспьер становится более подозрительным, более жёстким. Объявлять войну, утверждает он в импровизированной речи 11 декабря 1791 г. это "самый опасный ход": это значит отвечать ожиданиям исполнительной власти и перестать проявлять осторожность, это значит дать карт-бланш королю и его министрам, это значит связать руки народу. Недоверчивый, оратор советует подождать с решением; если на Францию нападают, король изменяет, народ сможет овладеть суверенитетом и победить. Выход заключается не в нападении. На следующий день он уточняет свою мысль: нападение передало бы ведение войны в руки агентов исполнительной власти, оно позволило бы внутренним и внешним врагам объединить их усилия против Конституции. Иностранная угроза не что иное, как средство отвлечения, объясняет он; война не что иное, как обман, который спровоцирует королевское вето на закон против эмигрантов: "Вместо принятия мудрого декрета, хотят начать фальшивую войну, которая может привести к капитуляции".

Даже подхваченные прессой, дебаты якобинцев остаются относительно незаметными, так как именно в Собрании происходит главный обмен мнениями. Всё меняется с выходом на сцену Бриссо 16 декабря. Бесспорно, что этот выход является ответом на настойчивые приглашения Дантона к обсуждению, и что журналист и депутат Бриссо – незаурядный оратор. После долгого отсутствия он возвращается, чтобы навязать идею войны; Революция и слава нации, уверяет он, завоёвываются в Кобленце. "Исполнительная власть собирается объявить войну, она исполняет свой долг, а вы должны её поддержать, когда она исполняет свой долг, и, если она вам изменит, народ здесь, вам нечего бояться". Волна энтузиазма увлекает часть якобинцев; они аплодируют и голосуют за напечатание речи, несмотря на сдержанность Робеспьера, который требует отложить решение до завершения дискуссии. Спустя два дня его возражения в свою очередь удостаиваются чести быть напечатанным. Если другие ораторы, такие, как сторонник войны Рёдерер и её противник Демулен, берут слово, то именно обмен мнений между Бриссо и Робеспьером, его резкость, его неожиданный поворот и сила аргументов привлекают внимание. Для наблюдателей основное обсуждение разворачивается у Якобинцев, и оно постепенно сводится к противостоянию между двумя исключительными личностями. 30 декабря Бриссо возражает Робеспьеру; 2 января 1792 г., а затем снова 11 января Робеспьер ему отвечает. Каждый раз речи издаются и распространяются клубом, а также в прессе воспроизводятся обширные выдержки.

В течение ноября мысль Робеспьера обрисовывалась и оттачивалась; она подпитывается аргументами его противников, чтобы противопоставить два вида войны. Первый, объясняет он 18 декабря, это желанный для двора, министерства и добрых граждан, "более склонных предаваться патриотическому энтузиазму, чем искушенных в размышлениях о движущих силах революций и об интригах дворов"[137]. Это западня, которая позволила бы объединиться внутренним и внешним врагам. Её успех, роковой для свободы, принял бы форму, желаемую военачальниками: "Если это Цезари или Кромвели, они сами захватывают власть. Если это бесхарактерные куртизаны, ничтожные для добра, но опасные, когда они хотят зла, они складывают свою власть к ногам своего хозяина и помогают ему вернуть себе свою произвольную власть, с тем, чтобы стать его первыми лакеями"[138]. Яснее, чем в своих предыдущих текстах, он добавляет: "Ибо моя система направлена не к тому, чтобы попросту дожидаться войны, а к тому, чтобы ее подавить"[139]. Нужно опасаться министерств, так как "недоверчивость" – это достоинство; нужно бороться со всеми внутренними врагами, производить оружие и раздавать его Национальной гвардии и народу. Тем не менее, Робеспьер не выказывает враждебности к любому конфликту: "Я тоже хочу войны, но такой, какой требуют интересы нации: обуздаем наших внутренних врагов, а затем пойдем на наших внешних врагов, если они еще тогда будут"[140]. И всё же, он полностью отвергает мечту об освободительной войне: "Что касается меня, я не могу не заметить медлительности, с которой совершается прогресс свободы во Франции, и признаюсь, что я еще отнюдь не верю в освобождение народов, забитых и закованных в цепи деспотизма"[141].

Все неотступные тревоги Робеспьера сформулированы здесь: страх измены двора и министров, объединения внутренних и внешних врагов, вооружённого сопротивления свободных народов, возможности диктатуры генерала-победителя. 2 января 1792 г. они превращаются в сильные фразы: "Истинный Кобленц [sic][142] во Франции"; "Приведите в порядок дела у себя, прежде чем нести свободу другим!"; "Никто не любит вооружённых миссионеров"… Только одна война могла бы быть допустимой, уточняет он 11 января: ведущаяся людьми 14 июля, повстанцами Конта-Венессена, восставшими из-за закона о военном положении и солдатами-патриотами, она могла бы быть возглавлена генералом, верным народному делу, далёким от маневров двора, министерств и бывших, которые контролируют армию. "Но что это! – прерывает он сам себя, - вот все ораторы войны, которые меня останавливают; вот г-н Бриссо, который говорит мне, что нужно следовать приказам г-на маркиза де Лафайета… что именно исполнительной власти надлежит привести нацию к победе и к свободе. […] Если именно на войну двора, министров, практиков, интриганов, нам нужно согласиться, совершенно не веря во всеобщую свободу, я не верю даже в вашу". За пределами аргументов бывший адвокат использовал возвышенный pathos, который тронул сердца якобинцев; Камиль Демулен пишет своему отцу, что он "заставил разразиться слезами не только женские трибуны, но и половину собрания".

Далёкий от того, чтобы играть только на pathos, Робеспьер становится резче по прошествии заседания. Сближая Бриссо с Лафайетом, ответственным за расстрел на Марсовом поле, он хочет дискредитировать своего противника. Этого он снова хочет добиться 18 января, осудив хвалебное письмо, посвящённое Лафайету, которое появилось в "Лё Патриот франсе" ("Французском патриоте"), газете Бриссо. Удивлённый, последний уверяет, что не знает об этом. На следующий день его периодическое издание объясняется по этому поводу; письмо было воспроизведено в "Монитёр юниверсель" ("Универсальном вестнике") и не хвалит генерала… Но удар нанесён. "Великий раскол только что произошёл у якобинцев", - комментирует "Журналь женераль де ля Франс" ("Главная французская газета").

Почему столько резкости и столько упорства? К чему эти сто четыре страницы речи, произнесённые Робеспьером и напечатанные всего за три недели, и к чему эти личные атаки против Бриссо? Ответ, прежде всего, содержится в теме спора, которая значит для Робеспьера мир, свободу и завершение Революции; Демулен, Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Доппе или Панис на его стороне. Но нет ли здесь чего-либо другого? Можно ли пренебречь теми свидетельствами, которые предполагают вражду ego[143] или противоборство за контроль над общественным мнением? "Трудно разделить народный скипетр", - саркастически замечает "Гардьен де ля Конститусьон" ("Хранитель Конституции"). На самом деле Робеспьер атакует Бриссо, а Бриссо Робеспьера, как если бы другие участники спора не имели значения. В этом поединке поставлен на карту моральный авторитет этих двух главных ролей.

В Учредительном собрании мы уже могли оценить целеустремлённость Робеспьера; его пыл и его красноречие удесятеряются в неопределённых и заведомо безнадёжных битвах. Бриссо, если он этого не понял, узнает это по собственному горькому опыту. Это происходит 20 января 1792 г. в Якобинском клубе. В примирительном тоне он оправдывается, говорит о своём уважении к Робеспьеру и призывает его прекратить борьбу в общих интересах. Ему аплодируют, предлагают напечатать его речь, но, будучи верен своему решению, депутат и журналист отказывается. Тогда, по приглашению Дюзо, Бриссо и Робеспьер обнимаются в знак уважения; аплодисменты удваиваются. Искренние или нет, Горса и Бриссо объявляют в своих газетах о близком примирении… Оно сразу же прекращается; начиная с 25 января Робеспьер произносит новую речь "о войне".

И дебаты не останавливаются на этом. Безусловно, Робеспьер меняет угол атаки; название его выступления от 10 февраля, изданного по распоряжению клуба, не содержит больше слова "война": "Речь […] о средствах спасения государства и свободы". Он хочет говорить о средствах защитить родину, "будет ли война или ее не будет"[144]. Но изменился ли его подход в действительности? Начнём с того, говорит он, что определим для страны в путь навязывания или самозащиты. Впервые со времён Учредительного собрания он повторяет своё желание принять пассивных граждан в Национальную гвардию, вооружить эти войска и уволить армейских офицеров. Он предлагает также призыв французской гвардии и постоянное дежурство парижских секций. Робеспьер продолжает, говоря про вторую совокупность мер, чтобы усилить коллективную энергию нации и вернуть ей не только непобедимость, но и неуязвимость. Потушим очаги гражданской войны, предлагает он, обяжем Собрание выразить вотум недоверия всякому депутату, "который оскорбит принципы национального суверенитета"[145], осудим недобросовестных министров, пригласим депутатов совещаться под взглядами десяти тысяч зрителей, в величественном здании, построенном специально для подобного воздействия; а затем, свяжем солдат, крестьян и горожан с Революцией и защитим деятельность клубов. Увлечённый энтузиазмом, Робеспьер в заключение отбрасывает все колебания: пусть депутаты "возобновят свою энергию, пусть воспользуются нашею, и гражданская война будет подавлена, и, стало быть, и внешняя война станет невозможной"[146]. Его борьба остаётся прежней.

В конце февраля Робеспьер думает добиться решающего успеха, когда он проигрывает Луве со своим проектом циркуляра, утверждающего, что "система войны – это система, которая сильнее всего господствует в обществе" (26 февраля). 21 марта он теперь уже выступает против манифеста о внутренней и внешней ситуации в стране. Но, когда он, пять дней спустя, предлагает альтернативную формулировку, клуб раскалывается и не принимает никакого решения; это верно, что, благословляя смерть императора Леопольда II, как знак провидения, Робеспьер снова начинает верить в мир. Более того, он отказывается радоваться приоритетному назначению королём министров-бриссотинцев. Гаде, друг Бриссо, присутствует на заседании; чтобы противостоять оратору, он принимается за религиозные убеждения последнего и упрекает его в ссылке на Провидение. Несмотря на то, что католики разделены, что верования иногда являются препятствием для Революции, Робеспьер всё же возражает, что он поддерживает "эти вечные принципы, которые дают человеку опору в его слабости, чтобы устремиться к добродетели". На этом поле боя он не может убедить; проходит ещё несколько дней, и он отказывается от своего циркуляра.

Его настойчивость рискует надоесть. К тому же, настоящие дебаты, те, которые принимаются в расчёт и влекут за собой решение, происходят не в Якобинском клубе, а в Национальном собрании. И там Бриссо и его друзья одерживают победу. В военном министерстве их поддерживает Дюмурье, который приходил к Якобинцам объявить о своём патриотизме, надев колпак свободы. 20 апреля по предложению Людовика XVI, Собрание объявило войну "королю Венгрии и Богемии", будущему императору Францу II. Тогда сделаем войну, говорит в тот же день Робеспьер, "войной не двора и интриганов, […] а народной". Он заканчивает свою речь требованием: отставка Лафайета. Он повторяет это требование до середины лета.

Напомнить о прошлых предательствах

В тот момент, когда король и Собрание провоцируют войну, когда Робеспьер проигрывает свою битву, он поздравляет себя с одной победой… Нет, это сказано недостаточно сильно; он радуется "триумфу, который патриотизм и народ одержали в день 15 апреля 1792 года". Речь идёт не об успешном восстании, не о важном законе, принятом под давлением народа, а о празднике, который выдвигает на первый план непокорных солдат, осуждённых на галеры (каторгу), а затем амнистированных; это праздник, признающий законное право на сопротивление произволу и напоминающий, прямо не говоря об этом, о необходимой осторожности по отношению к судьям, офицерам и исполнительной власти… "Праздник Свободы", который Робеспьер характеризует, как чистый, народный, без отпечатка идолопоклонства, в отличие от праздника Федерации 14 июля 1790 г., который он ненавидит, так как он выводил на первый план Лафайета и Талейрана. 15 апреля 1792 г. – это "день, когда невинность одержала победу над преступлением и клеветой, - пишет он, - свобода над деспотизмом, нищета и бедность над гордостью и аристократией; а народ над всеми его угнетателями". В Якобинском клубе, чтобы сохранить память об этом, он способствует созданию следующей надписи: "15 апреля 1792 г., в IV год свободы, бедность и народ восторжествовали вместе с французской гвардией, солдатами Шато-Вьё [sic] и всеми добрыми гражданами, преследуемыми за дело революции".

Эта защита граждан и "преследуемых" солдат не нова для Робеспьера; сколько раз он уже требовал призыва и вооружения патриотов-военных, возвратившихся из своих полков? Разве не он также был одним из редких членов Учредительного собрания, осудившим жестокое подавление бунта солдат из Нанси Буйе? В течение месяца швейцарцы из полка в Шатовьё стали трагическим символом этого. Судимые, осуждённые, сосланные на галеры, они не могли быть амнистированы в сентябре 1791 г., так как они были другой национальности. Для Робеспьера и передовых патриотов борьба за их освобождение была долгом. Ныне амнистированных, их встречают как героев парижские якобинцы 9 апреля 1792 г.. Именно в их честь был устроен праздник 15 апреля, к которому, по требованию Робеспьера, присоединили "оклеветанную" французскую гвардию. Робеспьер столько сделал для его организации, что именно его "пламенной душе" (согласно Мерлену из Тионвиля) клуб доверяет редакцию рассказа, который должен удивить потомство.

Праздник Свободы соединяется с другими политическими годовщинами, которых ожидает Робеспьер. В образовательном проекте, начинающем обретать очертания, он представляет воспитание граждан и поддержание общественного духа посредством патриотического театра и "национальных праздников", которые напоминали бы о великих моментах в истории народа. Наряду с 14 июля 1789 г., признанным всеми, он собирается отдавать дань памяти двум событиям, по поводу которых гораздо меньше согласия: подавлению бунта солдат из Нанси (август 1790) и расстрелу на Марсовом поле (июль 1791). Для разоблачения недостойности этих действий, которые он осуждает в течение долгих месяцев, он теперь связывает их с одним человеком, Лафайетом, занимающим всё большее место в его речах. Робеспьер упрекает его в близости к Буйе, делающей его причастным к происшествию в Нанси, и в его прямой ответственности за расправу на Марсовом поле. Он полагает, что чествовать солдат из Шатовьё и граждан, павших 17 июля, значит напомнить о прошлых предательствах и воздать почести народу, который нельзя оклеветать или уничтожить безнаказанно.

У Якобинцев, в тот же самый день, когда приветствовали солдат из Шатовьё (9 апреля 1792), Пьер Франсуа Реаль предлагает другое празднование. Робеспьер мало ценит этого бывшего прокурора, против которого он выступал в дебатах о войне, и ещё меньше ценит его проект траурной церемонии в честь мэра Этампа, Симоно, убитого разгневанным населением за его отказ установить твёрдую цену на зерно и его приказ стрелять по толпе. Робеспьер, напоминая, что он уже способствовал тому, чтобы погибшему мэру было отказано в гражданском венке (28 марта), добивается перехода к порядку дня. Тем не менее, спор не завершён; он с новой силой вспыхивает в Собрании, которое учреждает праздник в память Симоно, погибшего защищая закон. Робеспьер против.

По форме праздники Свободы (15 апреля) и Закона (3 июня) сближает отсутствие религиозного аспекта, но различием между ними становится воинственная и пышная атмосфера второго. К тому же, не столько форма, сколько сама тема праздника в честь Симоно тревожит Робеспьера. Праздник Закона был не чем иным, как обманом, пишет он в своём "Защитнике Конституции": "Я заявляю: Симоно вовсе не был героем, это был гражданин, которого на его родине считали жадным спекулянтом предметами общественного продовольствия, стремившимся проявить против своих сограждан ту ужасную силу, которую гуманность, справедливость и даже закон запрещали применять и в слабой степени; он был виновен раньше, чем стал жертвой"[147]. И даже если он был невиновен, продолжает он, празднование не стало бы от этого в меньшей степени ошибкой, ибо "целью общественных праздников не является опозрить народ". В поддержку своего выступления он публикует петицию, подписанную в частности кюре из Мошана, Пьером Доливье, который напоминает об испытываемых населением трудностях с продовольствием, сожалеет, что Симоно не был этим озабочен и настойчиво просит у Собрания милосердия по отношению к виновным. Не забывайте о народе! Очень немногие оценят это предостережение.

"Если бы он мог немного больше забывать о себе"

В начале мая "Революсьон де Пари" ("Парижские революции") рисуют живой портрет Робеспьера, как личности, вызывающей множество вопросов: он "стал проблемой, - утверждают они, - даже в глазах достаточно большого количества патриотов". Народное признание его изменило. В лоне клуба его гордость стала гордыней, его твёрдость – высокомерием: "Пары фимиама, который здесь возжигали для вас, проникли вам во все поры; бог патриотизма стал человеком, и разделил слабости человечества". Он стал слишком обидчивым, продолжает журналист; он слишком интересуется самим собой: "Если бы он мог немного больше забывать о себе! Сколь печально слышать, как он разоблачает всех от Лафайета до "Кроник" ("Хроники") [газеты Кондорсе]! Защитник свободы выступает в качестве инквизитора общественного мнения, когда это мнение направлено на него самого. Если верить ему, то только он, начиная с 14 июля, постоянно двигался по прямой. Не соглашаться с ним в том, что только он делал всё, что было правильно в ходе Революции, значит не быть хорошим патриотом".

Безусловно, журналист продолжает признавать в Робеспьере принципиального человека, но он сожалеет, что последний не соглашается на дискуссию, живо отвечает своим оппонентам и исключает их при необходимости из круга патриотов. Более того, он упрекает его в том, что тот находит удовольствие в народном уважении… Нет, уверяет он, Робеспьер не единственный, кто достоин Революции: "Каким бы хорошим патриотом вы не проявляли себя до сих пор, верьте, что он ещё больший патриот; те, например, кто им является так же, как вы, и кто этим нисколько не хвалится". В своём "Курье де кятр-ван-труа департаман" ("Курьере восьмидесяти трёх департаментов") бриссотинец Горса заходит ещё дальше: "Мы призываем г-на Робеспьера остерегаться самого себя. Мы его призываем убедить себя, что он не бог, он может иногда ошибаться". Все признают его моральный авторитет. Неподкупный иногда превращается в "народного идола", либо из честолюбия, либо по несчастью, если воспользоваться формулировкой Гаде. Разве некоторые клубы не установили в местах своих заседаний бюсты Петиона и Робеспьера?

В статье из "Революсьон де Пари" ("Парижских революций") одна фраза помогает разгадать подобную критику; она отмечает соблазн автобиографии, уже упомянутый ранее: "Берегитесь, вас не раз удивляли удовольствием говорить о вас или слушать, как о вас говорят". Начиная с его "Совета народу Артуа" (декабрь 1789), в своих произведениях, в своих речах Робеспьер регулярно возвращается к своему пути, набрасывает свой автопортрет, черты которого возрождаются вплоть до аррасских лет. Другие делают то же самое: Бриссо, Ролан, Дантон, но никогда с такой силой и с такой частотой.

В некотором смысле этот метод связан с риторикой, изученной в коллеже, университете и в коллегии адвокатов; с помощью создания своего образа в выгодном свете, он помогает убеждать или защищаться. Выводя себя на сцену, как адвоката "несчастных", затем как "народного" оратора, Робеспьер доказывает своё бескорыстие, свою общественную добродетель. И всё же, его стратегия не только рассудочная. Подобный метод свидетельствует также о чувствительности, напоминающей чувствительность Руссо. В конце этого XVIII столетия, она едва ли была общепринятой и особенно удивляет в политике; стоит ли напоминать, что практика ведения личных дневников ещё очень редка, что автобиографический жанр едва начинает зарождаться? Слушая Робеспьера, журналисты и политики понимают эффективность высказываний, но удивляются их форме; они определяют слабое место, и некоторые направляют свои атаки на то, кем является противник, на его характер, его личность, его чувствительность. Из-за влияния источников, вскоре усиленного историями частной жизни, споры продолжаются, не ослабевая, иногда и до сегодняшнего дня.

Опубликовав тот поразительный портрет в мае 1792 г., "Революсьон де Пари" ("Парижские революции") реагируют прежде всего на ответ Робеспьера на атаки Гаде и Бриссо, напечатанный по распоряжению клуба. Снова он говорил о себе и оправдывался за то, что он является тем, кто он есть. С трибуны Якобинского клуба 27 апреля он обращается к "суду общественного мнения": он напоминает о своей борьбе против эдиктов Ламуаньона (1788), своей трудной избирательной кампании 1789 г., своих постоянных битвах в Учредительном собрании и о своём желании быть услышанным депутатами, а также "нацией и человечеством". Он также объясняет свою отставку с должности общественного обвинителя парижского уголовного суда и своё желание иначе продолжить свою борьбу. Именно по причине этой отставки и последовавшего позже объявления о готовящемся периодическом издании, "Защитник Конституции", он подвергается осуждению.

И всё же, если перечитать тексты Робеспьера, его решения едва ли удивительны. В момент своего вступления в должность общественного обвинителя 15 февраля 1792 г. он выказывал мало энтузиазма; представьте! Уголовный суд приступает к судебным решениям, каждый судья занимает своё место и говорит о своём желании вершить правосудие. Вечером в Якобинском клубе Робеспьер возвращается к роли, которая ему предназначена. С помощью речей, пронизанных академическим духом века, он прежде всего представляется, что неудивительно, как "беспристрастный защитник интересов общества, противник преступления, защитник слабости и невинности". Но вскоре он утверждает: "На своём месте я хочу посвятить целые дни и часть ночей Революции; но, если моих сил и моего здоровья не хватит для этой двойной работы, я заявляю, что я счёл бы себя обязанным выбрать. Есть необходимость более насущная, это долг ещё более великий, чем долг преследовать преступление или защищать невинность на общественной должности, в частных делах, перед юридическим трибуналом; долг защищать дело человечества, свободы, как гражданин и как человек, перед судом вселенной и потомства". Едва вступив в должность, Робеспьер, таким образом, уже думает о своей отставке. Он делает этот шаг два месяца спустя, 10 апреля, за несколько дней до объявления войны.

Он выбирает всецело посвятить себя своей роли оратора и автора, как он об этом заявлял, начиная с февраля. "Если г-н Роберспьер [sic] больше не общественный обвинитель, он обвинитель якобинский", - насмешливо комментирует "Журналь де ля гер" ("Военная газета"). Он часто посещает Якобинский клуб и, у Дюпле, готовит проспект своего "Защитника Конституции".

Загрузка...