%

Когда, в какой момент все начинается, вот это самое — что она вынуждена подбирать слова, преодолевать сопротивление, чтобы произнести их вслух, и в конце концов молчание кажется самым безопасным выбором? «В три или четыре года ты была ужасная болтушка, — говорит Юна, — все уши могла прожужжать, теперь-то в это нелегко поверить, но именно так и было, да и теперь в тебе это есть».

Она начала учиться в средней школе. Во время переклички, когда звучит ее имя, кто-то хихикает, это просто шутка. Об этом они скажут ей уже позже, что ее имя — это просто прикол, но все же в первый день она говорит «да», она такая же, как все, и то же во время урока, когда все представлялись. Гард вынужден просить ее говорить громче, он произносит: «Ты не могла бы говорить погромче, Люкке, так, чтобы все слышали?» Возможно, она говорит очень тихо и мало, но она произносит слова, как все, и никто не станет утверждать, что в ней есть что-то ненормальное.

Но все же, когда это начинается, откуда это возникает? Может, из-за косых взглядов? Они тайком переглядываются, когда думают, что она не замечает эти их разговоры, которые внезапно прекращаются, стоит ей только войти в класс, обновления снап-чата или инстаграма из класса на цокольном этаже или из рощи, прогулки, праздники, мероприятия, на которые ее не зовут и о которых она узнаёт, уже когда они заканчиваются. Неужели все это вместе заставляет ее постоянно быть начеку, лишает уверенности, и она больше не может чувствовать себя свободной, не может отпустить слова, и их постоянно нужно взвешивать и анализировать, пока уже не станет слишком поздно — тема меняется, разговор заканчивается, и она даже не успевает в него вступить.

«Средняя школа — это тебе не развеселая вечеринка, — говорит Юна, — но ведь все и так неплохо, разве трудно немного больше улыбаться». И она пытается улыбаться. Она прокрадывается в класс и думает, что все и так неплохо, что с начала первого года в средней школе прошло всего несколько недель, еще не сложились порядки, правила, компании, невысказанное единодушие по поводу того, кто с кем вместе, а с кем порознь.

Потом этот случай с братом Малин, и так вышло, именно ей пришлось сообщать об этом. Потом она будет думать, что все могло обернуться иначе, если бы в ту пятницу прошлой осенью отец Малин столкнулся бы перед школой не с ней, а с кем-то другим.

Он стоял на парковке. Кожа на лице словно сползла вниз, щеки свисали тяжелыми складками, весь он казался каким-то серым. У них был урок физкультуры. Она попыталась помыться под душем как можно быстрее, но все же не успела: когда она, схватив полотенце с вешалки, стыдливо обернулась им, со скамейки раздалось тихое хихиканье.

«Где Малин? — спросил ее отец. — Вы же подружки с Малин, разве нет? И где она теперь?» Его голос, она не представляла себе, как он звучит в обычной ситуации, но понимала, что едва ли именно так, как теперь — глухо, нечетко. Она ответила: «У нас была физкультура».

И больше ничего; не сказала, что ей надо к зубному — легкий холодок где-то там, в челюсти; Юна записала ее к врачу и послала СМС Гарду, а у других оставалось еще три урока: сдвоенный урок норвежского и последним — искусство и рукоделие, и если ей повезет, стоматолог будет лечить ей зуб, пока не закончатся все уроки. Сказать можно было гораздо больше, но она упомянула только про физкультуру и показала на здание школы, его нетрудно было увидеть — одна широкая дверь, не ошибешься. Но отец Малин сказал: «Отведешь меня», и это не было вопросом.

Она шагала в полуметре от отца Малин. Слышала его дыхание за спиной и пыталась не думать, что же не так. Они вошли в широкую дверь. На полу в коридоре лежали спортивные штаны, коричневые с белой цифрой семь, напечатанной на одной штанине, и ни один из них ничего про это не сказал. Она остановилась перед дверью раздевалки для девочек, махнула рукой, хотела развернуться и уйти. Но ведь он не мог попасть внутрь. Она поняла это. Открыла дверь и прямо перед тем, как дверь закрылась за ней, увидела, как он согнулся вперед, боковым зрением заметила скользящее движение — голова упала, руки уперлись в бедра, клокочущий стон вырвался из груди, даже по звуку было понятно, как ему больно.

В раздевалке пахло лаком для волос. Почти все девочки вышли на перемену, но Малин осталась; она стояла, повернувшись спиной, и танцевала. На деревянной скамье перед ней сидели Теа, Тюва и Анна Луиза и смеялись, потому что Малин вертелась и кривлялась, веселилась от души, и этот день все еще был для нее ничем не примечательным, девчонки на скамейке все еще икали от смеха, когда одна из них — Тюва — повернула голову, бросила взгляд за спину Малин и увидела стоящую в дверях Люкке.

Последней повернулась Малин. На ее лице по-прежнему играла веселая улыбка, но проступило что-то новое — раздражение из-за того, что ее прервали, помешали легкости и свободе в ее теле, и еще недовольство, потому что ей не терпится продолжить. «Ну, что случилось? Чего уставилась?»

Достаточно было показать на дверь. Подойти к ней, распахнуть широко, чтобы Малин все увидела сама без слов Люкке. В любом случае ей не следовало говорить столько, сколько она сказала: «Твой отец там, у входа, он плачет».


Шесть дней подряд вторая с конца парта в ряду у окна стоит пустая. На седьмой день Малин сидит на скамейке перед школой, что-то набирает в своем мобильном телефоне, на ней новая красная куртка из гладкого материала, а из рассказанного, прошептанного на ухо становится понятно: ее брат входил в поворот на большой скорости, мотоцикл вильнул и соскользнул прямо в реку. И еще кое-что: было бы большим облегчением, если бы он умер сразу при падении, ударился бы головой об асфальт, трещина в затылке — и все, но у него оказались заполнены водой легкие. Разбился и утонул, сказала Юна, разве можно представить себе более ужасную смерть? Малин сидит на скамейке, и мимо нее нельзя просто пройти, что-то нужно сказать; Люкке, приближаясь к тому месту, где сидит Малин, пытается подобрать слова, подбирает и отметает в сторону, и ей хочется обойти Малин по другой тропинке или оказаться здесь немного позже. Но вот она подходит и произносит: «Ну, как ты?» Малин поднимает взгляд от телефона. Ее лицо ничего не выражает, потом она щурится, глядя на Люкке, и говорит: «Когда ты убираешь волосы назад, у тебя уродские громадные уши».


В некрологе было написано, что его жизнь «оборвалась внезапно». Когда нынешней осенью шесть недель назад умерла ее бабушка, мама отца, то написали, что она «упокоилась с миром». Люкке обнаруживает это совершенно случайно. На уроке искусства и рукоделия у них замена — молодой парень с бакенбардами, из педагогического института, выглядит по-настоящему воодушевленным, когда объявляет: «Сегодня мы будем делать гипсовые маски».

Это значит, они будут рвать старые газеты, и у нее в руках оказываются некрологи, и там, прямо под пальцами текст: «Агнес Маннинен, родилась в 1926, упокоилась с миром. Всеми любимая, скорбим». И три имени в ряд — трое ее детей, имя Магнара в самом низу, он самый молодой, жену зовут Лив Карин. Люкке пытается представить ее лицо, прическу, цвет волос, фигуру, смех, но это невозможно, есть только ее имя и больше ничего, а под ним, в самом нижнем ряду, где перечислены внуки, значатся пять имен, одно из них — Кайя. «Мы все скорбим». Учитель опирается ладонями на стол, несколько пальцев закрывают часть некролога. «Давайте попробуем сосредоточиться на том, что мы собираемся делать», — говорит он.

Потом, в конце урока, он возвращается, держа в руках маску Люкке — кривой слепок ее собственного лица, правая сторона обвисла, как у больного, которого хватил удар. «Это что, правда лучшее, что ты могла сделать?» — спрашивает он. Она не отвечает, она больная, у которой случился удар, у нее афазия, кто-то хихикает, а Малин наклоняется к учителю: «Нет смысла что-либо говорить, она немая».

Похороны уже на следующий день. Юна еще спит, когда Люкке встает утром, и ей не нужно врать про платье или про то, где ее школьный рюкзак. Она едва не опаздывает, автобус задержался — что-то с системой оплаты билетов, терминал вышел из строя, и в конце концов водитель сказал: «Проезд сегодня бесплатный». Она бежит бегом всю дорогу от остановки автобуса у здания администрации к церкви, платье слишком теплое и длинное. Она отыскивает место где-то сзади, пожилая дама в сером костюме долго пробирается вдоль рада, движения медленные, между колен она держит костыль. Кайя сидит на первом ряду. Забранные в хвост волосы покачиваются над воротником платья. Прошло всего полторы недели с тех пор, как они виделись в первый раз — на стадионе в Лэрдале. На отце костюм, голова склонилась, широкая шея. Люкке не хочет на него смотреть. Священник начинает свою речь о той, которая была ее бабушкой. Целая жизнь сжимается и укладывается в какие-то несколько минут, и все совершенно новое. Священник говорит: «В доме Агнес всякому находилось место — и малым детям, и взрослым, у нее было золотое сердце, думаю, мы все можем с этим согласиться». Одетая в серое дама кивает, достает из рукава носовой платок, и это уж совсем ни к чему. Священник говорит о болезни и привязанности, о силах, которые иссякли в конце концов, о памяти и о любви к Марко Маннинену, которого она встретила в Хельсинки после войны. Он так сильно любил ее, боготворил ее добродушный нрав, ее ослепительно-рыжие волосы.

Дама в сером ерзает на скамейке. Костыль скользит вниз по ноге. Неужели она смотрит на Люкке? На ее огненно-рыжие волосы? Священник говорит: «Как мы все знаем, Марко, к сожалению, рано ушел от нас, но он оставил трех прекрасных детей и пятерых не менее замечательных внуков. Для Агнес это все постепенно растворилось, и теперь свет погас, но мы, сидящие здесь, можем сохранить воспоминания и позволить им жить в наших сердцах».

Она чувствует, что не может дышать. Дама поднимает платок, быстро проводит им пару раз по лицу, промокает под глазами. О какой потере шла речь — с ее стороны? Кем была Агнес для нее — соседкой, дальней родственницей, не очень близкой подругой с тех времен, когда еще не ушла память? Она не может дышать. Солнце светит в высокие окна, огненные волосы Люкке пылают, тлеют, и всего лишь вопрос времени — когда они вспыхнут и загорятся. Священник продолжает: «Я прошу выйти вперед всех внуков». И она встает. Ее пошатывает, она вцепляется в спинку впереди стоящей скамейки, сборник псалмов падает на пол, какой-то мужчина, сидящий в переднем ряду, оборачивается и смотрит на нее. Вперед к алтарю выходят пятеро и встают у гроба, у всех в руках красные розы на длинных стеблях. «Последнее „прощай“ — нашей любимой бабушке», — говорит священник, он читает надпись на ленте одного из венков, которыми укрыт гроб, и она даже не знает, правильное ли это слово — бабушка. Пожилая дама встает, опираясь на костыль, и смотрит на нее. «Все в порядке?» — шепчет она. «Мы никогда тебя не забудем, — продолжает читать священник, — спасибо за все, благодарность от твоих пятерых внуков». И потом имена: Мина, Марен, Кайя, Ларс и Эндре. Тихое шуршание раздается снизу слева. «Хочешь?» — шепчет пожилая дама, в руках у нее пакетик леденцов, обертка шуршит между ее дрожащими пальцами. Мужчина впереди снова оглядывается через плечо. Теперь они могут положить свои розы к бабушкиному гробу, говорит священник.


Потом Кайя взяла ее за руку. Люкке и не думала подходить и выражать соболезнования, но после того, как гроб опустили в землю, толпа подхватила ее и увлекла туда, где стояла Кайя, и остановила прямо перед ней. Кайя протянула вперед руку, правую, и ей ничего не оставалось, как сделать то же самое. Кайя посмотрела на гипс, помедлила, потом подняла левую руку вместо правой и быстро улыбнулась. Сказать что-то было невозможно, но Кайя посмотрела ей прямо в глаза, спокойно и мягко, и наконец проговорила: «Спасибо».

Потом ее взгляд скользнул дальше, к следующему в очереди, потому что это была просто очередь, текущая река из соболезнующих. Пожилой человек подошел к Кайе сзади и сказал: «Да, это внучка Агнес, это я по глазам вижу; ведь это же ты — дочка Магнара?» А Кайя ответила: «Да, я». Потому что именно она была дочерью, определенная форма, единственное число.

На обратном пути пошел дождь. Терминал заработал, Люкке заплатила за проезд, нашла место и стала через окно смотреть на фьорд. Она думала, как много людей погибло в нем: кто-то утонул, кого-то выбросило на берег на отливе. Люкке совершенно забыла о времени. Когда она вернулась домой, Юна мыла посуду и только спросила: «Разве ты не к трем сегодня должна вернуться?» Ложь придумалась сама собой, и это было несложно: позвонили из детского сада: дочка Гарда внезапно заболела, по всей видимости ветрянка. Было не так уж трудно описать это или представить: как он бросил все, что держал в руках, — мел, губку, стопку черновиков — и выбежал из класса. «Да, больные дети — это непросто, — заметила Юна, — особенно когда ты один». Она ничего не сказала о длинном черном платье, но позже, когда Люкке стояла перед зеркалом в ванной, рассматривала свои глаза и, наклонившись вперед, таращила их, Юна засмеялась и сказала: «Не думала, что ты такая кривляка».

Загрузка...