%

Вот именно здесь все и начинается, на стадионе «Лэрдалсхаллен», в воскресенье семнадцатого сентября. Так это и останется в ее памяти — как начало, точка отсчета, словно тот момент, когда она настраивает фокус на фотоаппарате, и прямо у нее на глазах все серое и размытое внезапно обретает ясные очертания — то, что находилось там все время, но именно теперь стало очевидным и четким. Вот именно так она это представляет себе, когда впервые видит Кайю.

Дождь лил день и ночь, и накануне тоже не переставал. Она вышла немного прогуляться, потому что не может сидеть дома, с фотоаппаратом в рюкзаке, она и не достанет его, пальцы замерзли, да и фотографировать нечего — только сырость и серость вокруг.

Потом она заходит в спортивный комплекс, садится в мокрых кроссовках на верхней трибуне, кладет руку в гипсе на колено, он уже не так давит в локте, кое-где торчат нитки, и она выдергивает несколько из них. За девочками, которые бегают на дорожках, она не следит, потому что сегодня все еще самый обычный день, она еще не знает о существовании Кайи и о том, что одна из девочек прямо перед ней и есть Кайя.

По дороге на стадион она столкнулась с Гардом. Он был на каком-то мероприятии со своей дочерью. На девочке резиновые сапоги, под прозрачным дождевиком виднеется красный гимнастический костюм, она совала соломинку от коробочки с соком в дырку, где должны быть передние зубы, — туда и обратно, а другой рукой тянула за собой отца. Но Гард притормозил. «Что ты здесь делаешь, Люкке,[2] — спрашивает он, — просто стоишь под дождем?» Она ответила «да» или «нет» — ничего не сказала, просто коротко кивнула, может быть, чуть приподняла плечо; между тем в дверях появилась спина его жены, которая тянула за собой детскую коляску, женщина остановилась и принялась вытаскивать дождевик из нижнего отделения коляски, а когда наклонилась, между джинсовой курткой и поясом брюк показалась бледная полоска кожи.

«Это ты — Люкке?» — спросила она на вечеринке по случаю окончания лета, когда Гард пригласил свой родной восьмой класс пожарить мясо на гриле в саду; тогда его жена стояла у калитки и приветствовала всех входивших учеников, ее рука была теплой и мягкой. «О тебе я наслышана», — сказала она и улыбнулась. Люкке отняла руку, и жена Гарда быстро провела ладонью по животу, он уже тогда был большим, и сказала: «Это же ты так классно фотографируешь?» Но тут она слукавила, не о фотографиях она была наслышана.

«Лиза умеет делать колесо и кувырок», — сообщил Гард и бросил взгляд на дочь. Девочка высосала сок через дыру в ряду передних зубов и сказала: «Ну и вымокли же твои боты». Она показала на кроссовки Люкке. Та промолчала. Лиза, вероятно, не знала, что почти всегда было именно так — Люкке ничего не отвечала. Дочь Гарда отпустила отцовскую руку, побежала к луже и принялась в ней топать. «Как дела с сочинением? — спросил Гард, у него изо рта пахло поджаренным луком. — Ты уже взялась за него, Люкке?» У него была привычка слишком часто называть ее по имени. Лиза шлепала по луже, смеялась и топотала по воде, она не промокла, на ней были сапожки, достававшие почти до колен, ноги выглядели тонкими и бледными.

Гард продолжал: «Часто легче подобрать слова, когда записываешь их на бумаге; у меня, во всяком случае, именно так». Уже прошло больше недели с тех пор, как он задал сочинение по норвежскому — «День, который я никогда не забуду». А у нее таких дней не было. Там, у дверей, его жена натягивала на коляску накидку от дождя. Мальчику было всего несколько недель, Гард приносил в школу множество фотографий, и голос у него теплел, когда он рассказывал о рождении малыша, о слабом крике, который внезапно заполнил родильный зал. «Стало получше? — спросил Гард, понизив голос. — Сразу скажи, если трудно, — добавил он, — если тебе это неприятно, просто скажи, и все, ладно?»

Его жена, стоявшая у дверей, выпрямилась, ее волосы разлетелись по плечам, и тут она заметила Люкке. Женщина словно обрадовалась, подняла руку и покатила к ним коляску. Люкке махнула в сторону спортзала и произнесла: «Пойду посмотрю матч. Мы кое с кем из класса договорились встретиться». На лице Гарда появилось изумление — надо же, она хоть что-то сказала.

«Эй, привет! — воскликнула его жена, подойдя к ним. — А не та ли это девочка, что гуляет под дождем?» На этом беседа иссякла, и когда Люкке направилась к дверям, в ее кроссовках громко захлюпало.

Люкке сидит на трибуне, зубы стучат, пальцем она ковыряет гипс. Юна говорит не трогать его, сердится из-за гипса и ворчит: «Какого черта тебе вообще понадобилось на этой крыше?» Внизу на поле разминаются команды. Люкке знает в лицо большинство девочек в Лэрдале, несмотря на то что они на два года старше. Команда противников в бело-серой форме. Она не следит за тем, что происходит, пока комментатор не начинает выкрикивать в микрофон имена игроков.

«Кайя Маннинен», — гремит над спортивной ареной. Люкке отводит взгляд от гипса. Девочка с длинными, забранными в хвост светлыми волосами поднимает руку и машет в сторону трибун. На ряду перед Люкке сидят три девочки, они машут в ответ и ликуют, и так каждый раз, когда комментатор называет имена игроков, восторженно кричат. Но взгляд Люкке прикован только к одной из девочек на поле — с номером двенадцать на спине. Судья дает свисток, и домашний матч начинается. Команды бросаются за мячом практически в ту же секунду. Бело-голубые ведут, перебрасывают мяч друг другу, неспешно, словно время — на их стороне. Потом они внезапно блокируют мяч у линии, а там уже наготове она, номер двенадцать, поворачивается, бросается вперед в падении, и мяч пролетает между ног голкипера. Девочки на трибуне перед Люкке вскакивают со своих мест в порыве ликования. На одной из них голубая спортивная куртка, на спине красуется надпись «Спортивное общество Вик». Когда Люкке встает с места, в кроссовках по-прежнему хлюпает вода. Комментатор в микрофон объявляет счет: ноль — один, забила номер двенадцать — Кайя Маннинен. По ногам пробегает дрожь — от кончиков пальцев в промокших насквозь кроссовках до позвоночника; Люкке слегка касается спины девушки в голубой спортивной куртке и произносит: «Извини, как ее зовут, ту, что забила гол, номер двенадцать?» — «Ты Кайю имеешь в виду?» — уточняет девушка, у нее во рту большая красная жевательная резинка, сладко пахнет клубникой. «Да, она, как ее фамилия?» — переспрашивает Люкке. «Маннинен», — отзывается девушка и пальцами вытягивает изо рта жвачку, запах клубники усиливается. «Ее отец наполовину финн или что-то вроде того», — наконец сообщает она, быстро улыбается и отворачивается.

Отец — это уже другое дело, это самое главное. Чистая случайность, что Люкке о нем узнала. В апреле, за два дня до ее четырнадцатого дня рождения. Что же она разыскивала в буфете в гостиной? Салфетки? Писчую бумагу? Вазу для цветов? Она не может вспомнить, только это — как она застыла, держа в руке зеленую пластиковую папку, перехваченную резинкой, — эту папку, хранившуюся на нижней полке буфета, Люкке прежде никогда не видела. Документы и свидетельства. Письмо о судебном решении по поводу алиментов на основании проведенного ДНК-теста. Свидетельство о рождении, в котором записано чужое имя, не ее и не Юны, мужское.

Она всегда знала, что у нее нет отца. Юна как-то сказала: «Отца у тебя нет, точка». Так было всегда, и Люкке не одна такая, она что, разве скучала по отцу? Разве можно скучать по тому, кого не знаешь и никогда не видела? Однажды, за много лет до того случая, она смотрела по телевизору документальный фильм — про молодую мать, которая родила ребенка от неизвестного донора. Она сидела с новорожденным на руках, с маленьким мальчиком, слезы радости катились по ее щекам, и она говорила: «Пусть у него нет отца, но он будет знать, что он бесконечно любимый и желанный». Люкке тогда подумала: «Именно так и есть. Это прекрасно». Хотя Юна никогда не плакала вот так и не произносила ничего подобного. Юна говорит: «Неудивительно, что у тебя нет друзей, раз ты вечно сидишь такая понурая и тихая». Или задирает свитер и показывает белые полосы, расчертившие кожу на ее животе. Шутка ли — прибавить двадцать пять килограммов за девять месяцев, замечает она, и эти полосы останутся на ее коже навсегда. И еще когда Люкке исполнилось восемь или девять, она сказала: «Я слишком молода для такого большого ребенка, не называй меня мамой, называй по имени».

А теперь Юна стоит там, в дверях гостиной, и спрашивает: «Чем это ты занимаешься?» Она смотрит на Люкке, на зеленую пластиковую папку, на листы, которые торчат из нее. «У меня есть отец?» — выговаривает Люкке. Так непривычно произносить это слово, но совсем нетрудно, оно само вылетает из приоткрытого рта, как тогда, когда она была маленькой и чистила зубы, а Юна говорила: «Скажи „аааа“!»

Теперь очередь Юны замолчать. Она засовывает листы в зеленую папку, один из них выскальзывает на пол, она подхватывает его так поспешно, что на краешке страницы остаются следы ногтей. «Ты мне врала?» — не отступает Люкке. Юна отвечает: «Это для твоей же пользы, у него своя семья, даже не думай об этом». Она резко захлопывает папку, перетягивает ее резинкой, словно опечатывает. «Давай забудем об этом», — просит Юна, ее лицо идет пятнами, и она направляется в кухню. «И не смей ничего вынюхивать, — прикрикивает она. — Должно быть право на частную жизнь».

Через два дня ей исполнится четырнадцать. Проходит больше часа с того момента, как Юна скрылась в кухне, там что-то грохочет, она возвращается со свежеиспеченными крендельками и бумажными колпачками, которые они использовали, когда Люкке была маленькой и в дом приходили дети. От Юны исходит запах дрожжей и мелиссы, когда она склоняется и прилаживает на голову Люкке бумажную корону. «Подарок будет вечером, — говорит Юна. Она выбрала остроконечный голубой колпак, тонкая резинка под подбородком. — Давай-ка сходим куда-нибудь отпраздновать». В шесть часов они отправляются в гостиницу, столик их уже ждет. У Юны выходной, и их обслуживают ее коллеги. «Принесите еще колы! — кричит Юна и щелкает пальцами. — Мы здесь отмечаем четырнадцатилетие, наступает великая пора!» Коллеги суетятся и делают вид, что подчиняются ее приказам, но они смеются, и Юна тоже хохочет с ними, волосы у нее курчавые, как же она прекрасна. Дядя Франк тоже пришел, в галстуке и при параде, он купил в подарок изящные серебряные часики и футболку с надписью по-английски «Верь в свои селфи». «Если честно, на нее была скидка, — признается дядя Франк, — надеюсь, она тебе нравится, ведь ее уже не обменять».

И теперь наступает очередь Юны, она отыскивает подарок в сумке и выставляет на скатерть красиво обернутую коробку. «С днем рождения, моя дорогая девочка», — произносит Юна. Ее голос срывается на полуслове, а глаза внезапно наполняются слезами. «В чем дело-то?» — недоумевает дядя Франк, переводя взгляд с одной на другую. Юна смеется, но по щекам катятся слезы. «Я становлюсь такой несуразной и сентиментальной, когда дело касается дней рождений», — говорит она, расправляет салфетку и обмахивается ею, словно веером. «Господи Иисусе», — произносит дядя Франк, подмигивает Люкке и закатывает глаза к потолку — сестрица, чего там! Юна достает пачку сигарет и поднимается. «Можешь открыть подарок, — говорит она, — я снаружи понаблюдаю». Юна направляется к двери, короткое платье облегает фигуру, когда она идет по залу ресторана, взгляды многих посетителей обращены на нее. «Ну, давай! — подбадривает дядя Франк. — Я сгораю от нетерпения». Люкке развязывает ленту, разворачивает упаковочную бумагу. Юна нетерпеливо машет с веранды, дядя Франк длинно присвистывает, увидев, что в коробке.

Зеркальный фотоаппарат. Люкке целую зиму не могла пройти мимо витрины торгового центра, останавливалась и глазела на дорогущую камеру, но Юна говорила: «Ты что, не видишь, сколько она стоит? У тебя же есть камера в мобильном телефоне, верно?» Дядя Франк свистит. «Я и не знал, что твоей матери прибавили зарплату», — смеется он. Люкке берет камеру, это уже слишком, она направляет объектив на окно и смотрит, ловит фигуру Юны, видит струйку дыма, которую та выпускает изо рта, вытягивая бледные губы и быстро проводя пальцами под глазами, там, где размазалась тушь. «И сколько такая стоит? Тысячи четыре-пять?» — интересуется дядя Франк.

Потом приходит черед мороженого, рассыпаются искрами бенгальские огни, все поют — коллеги Юны, посетители за другими столиками. Люкке не может произнести ни слова. Она думает о фотоаппарате и еще о нем, о своем отце. Теперь он есть. Прямо сейчас, в своем доме, со своими детьми — вот он где. Или перед ее домом с подарком, ведь нет ничего особенного в том, что отцы дарят подарки своим детям; тринадцать шансов он уже упустил, может быть, в этом году он наконец решится?

Но когда они подходят к дому, у дверей никого нет. Не лежит оставленный подарок на лестнице, пусто в почтовом ящике — туда она тоже заглянула. Юна копается в сумке в поисках ключей. «Мне хотелось увидеть на твоем лице побольше эмоций, когда ты открывала мой подарок», — говорит она. И все же она смеется, она счастлива, и ключи выпадают из ее руки, она пошатывается на высоких каблуках. «Господи ты боже мой, — фыркает Юна, — кажется, меня немного развезло».


Она находит его уже на следующий день. Широкое лицо, высокий лоб, густые волосы, взгляд устремлен вперед и немного в сторону. Трудно сказать, похожи ли они между собой, фотография на странице автобусной компании в Согне черно-белая, и Люкке не удается угадать цвет его волос. Но он выглядит сильным, именно таким, каким и должен быть отец. Под фотографией написано: «Один из наших самых опытных водителей, финский согндалец, который живет в Вике».

Вот так он становится ближе. Всего лишь два парома и час езды на машине. Или по лэрдалскому тоннелю, если ехать через гору. И еще вот это — финский. На выходных она отправляется в библиотеку к Гунн Мерете. Когда Люкке входит, та сидит посреди возвышающихся стопок с книгами, поднимает голову и улыбается. Она улыбается постоянно, а уж если заводит разговор, он сводится к обычной болтовне, бесконечной и ни к чему не обязывающей, когда фразы повисают в воздухе, не требуя ответов. «Видишь ли, — говорит Гунн Мерете, — сегодня у меня нет ни минутки свободного времени». Она смеется и кивает в сторону высоченной стопки книг, которая занимает почти весь письменный стол, — это новые книги, их надо внести в каталог. Но вопрос Люкке она выслушивает с неподдельным удивлением. «А у вас есть здесь книги о Финляндии?» — спрашивает Люкке тихо, но в то же время совершенно отчетливо.

Она часами просиживает перед картой. Исследует страну, водя по ней пальцем, очерчивая голубые капельки озер, читает названия городов — Коккола, Каскинен, Лаппеенранта, Виррат, разбирает по складам географические названия, шепчет их себе под нос, может быть, он именно из этого местечка. Она изучает историю, вся мировая история в один миг приобрела особый смысл, потому что теперь это ее народ и ее корни: Крестовый поход в двенадцатом веке, Великое княжество в составе Российской империи в девятнадцатом, зимняя война — героическая и страшная, финские солдаты с обмороженными ногами, которые помогают друг другу срезать одежду, чтобы спастись от обморожения, — тупой нож вонзается в плоть, кровь и кости, и еще единение, которое возникает между людьми из одной страны.

Но ей нужно время. Ей требуется направление, план. Ей нужно что-то такое, что она могла бы показать ему, когда она его отыщет, когда она скажет: «Вот и я, твоя дочь». Она должна предъявить ему что-то большее, чем просто себя, долговязую молчунью. Она должна потратить время, подготовиться, сформировать себя, стать кем-то другим, кого ему обязательно захочется обнять, кем-то, по кому он, сам того не зная, очень скучал.

Но потом еще и это — с автобусом; прошло уже два дня после того, как она упала с крыши и ей наложили гипс; он тянет ее руку к земле, как чужеродный элемент, от которого хочется избавиться, освободиться. Гард догоняет ее на велосипеде, когда она идет из школы. «Привет, — говорит он. — Можно к тебе присоединиться?» Но это невозможно — Малин и все они стоят у ворот, глазеют на нее, склоняются головами друг к другу и о чем-то шепчутся, и что в ней такого, что они настолько не могут ее выносить, почему они так ее ненавидят? Конечно, дело и в имени, и в ее долговязой нескладной фигуре, — когда она стоит под душем после физкультуры, они показывают на нее пальцами, а еще во всклокоченных рыжих волосах, ее молчаливости — прежде всего в этом, но не сегодня, сегодня им повезло, что она держит рот на замке.

«Хорошо еще, что рука правая, — говорит Гард, — потому что ты же левша, да?» Он улыбается, к багажнику его велосипеда прикручено детское сиденье, засыпанное крошками, скорее всего от печенья. Он уже два раза спросил ее о том, что все-таки произошло на крыше. Сначала вчера, когда она вошла в класс в гипсе, а после первого урока он отозвал ее в сторонку и сказал: «Ни за что не поверю, что ты взобралась на крышу и просто споткнулась на ровном месте».

А второй раз сегодня во время встречи, на которую позвали еще и социального педагога — она новенькая и такая молодая и не выговаривает «с», а ее, как назло, зовут Сюзанна. Она склонилась через стол, на шее между грудей — цепочка с крестиком. «Мне очень, просто невероятно сложно, когда из тебя и слова не вытянешь. Ведь диалог — это если говорят двое, так?» — и все эти слова с шепелявым «с», которое режет слух. «Селективный мутизм», — заключила социальный педагог, присвистывая на «с», потому что, произнося этот звук, упирала кончик языка в верхние передние зубы. Гард поднял руки. «Я считаю, что здесь нам нужно действовать осторожно, — произнес он, — и не ставить окончательных диагнозов».

«Это, можно сказать, удача, — говорит Гард, — вот именно в твоем случае это удача, что пострадала правая рука». Он слезает с велосипеда и катит его сбоку от нее. А там, за его спиной, — Малин и все они у ворот, стоят, сбившись в тесную группу, вытянув шеи, и исходят ненавистью. И тут подходит автобус, движущийся белый маяк, плывущий спасательный круг, Люкке поднимает руку в гипсе, автобус включает сигнал поворота, и когда она залезает внутрь, прямо за рулем сидит он, ее отец.

На бейдже, прикрепленном к рубашке, так и написано: «Магнар Маннинен». «Да?» — вопросительно произносит он, ее отец; это вопрос. Широкое лицо; высокий лоб, и теперь он смотрит прямо на нее. «И докуда тебе ехать?» — спрашивает он, и она отыскивает купюру в пятьдесят крон. «В Вик», — отвечает она, потому что там живет он сам и туда он ее увезет.

Они едут. Мимо Гарда и потом уже мимо ее дома, велосипеда, который стоит прислоненный к сараю, потому что не может же она кататься в гипсе, да и без гипса у нее не очень-то получается, что-то с равновесием — она с трудом удерживает руль прямо. Его руки лежат на огромном руле, а ведь именно они, эти руки, должны были придерживать велосипед за раму багажника, когда она училась кататься. Это они должны были подбрасывать ее к потолку, а она в это время заливалась бы смехом; одной рукой он должен был поддерживать ее под животом, когда она училась плавать, но ведь еще не слишком поздно, еще может быть столько всего.

Когда они заезжают на первый паром, он заходит внутрь и покупает кофе, она наблюдает за тем, как он пьет, стоя на палубе перед автобусом, оглядывая фьорд через иллюминатор. Шея у него широкая, а у нее тоненькая, но это неважно. Они съезжают на берег в Вангснесе и направляются в Вик, вот там он и живет, в одном из этих домиков проходит его жизнь, там его семья, о которой говорила Юна, он проводит здесь все дни, но Люкке не выходит из автобуса, потому что тот следует дальше — пассажиры сменяют друг друга, а она просто едет. На сиденье позади него усаживается какая-то женщина, болтает о погоде, об оползне в горах в прошлом году, о внуке, который пошел в школу; он коротко отвечает, не слишком погружается в беседу, и она наконец сдается, находит в сумке журнал. И Люкке приходит в голову, что, возможно, именно это их и объединяет — молчание, и они могли бы быть вместе, не произнося все эти слова.

Автобус поднимается в гору, дорога петляет, и теперь она такой же ребенок, как и многие другие — те, кого отцы берут с собой на работу, это обычное дело; Гард много раз брал с собой дочь, однажды она даже описалась на уроке, и никто не смеялся, хотя струя потекла со стула на пол. В Стуресвингене ему приходится притормаживать, лавировать с большой осторожностью, потому что автобус длинный, он понижает передачу и крутит руль, а она мысленно приближает его как в объективе фотоаппарата, камеры у нее с собой нет, но она делает это мысленно, наводит фокус, пока его лицо не оказывается прямо перед ней, она словно копирует изображение в разных ракурсах, хочет сохранить его для себя на будущее.

В конце концов она засыпает, а когда открывает глаза, они уже в Воссе, на здании железнодорожной станции так и написано — «Восс». Начинает накрапывать дождь. Ее отец включает свет в автобусе, яркий желтый свет. В салоне только она и дама с журналом. «А вы мне поможете с багажом?» — спрашивает дама — в багажном отделении автобуса у нее огромный зеленый чемодан; отец достает его легко, словно для таких, как он, чемодан вообще ничего не весит. «Я дальше еду поездом в Берген», — продолжает дама, она стоит на ступенях автобуса и кивает в сторону станции. Сколько же у нее слов, которые она никак не может держать при себе.

Отец снова заходит в автобус. По его светлой водительской униформе расползлись дождевые капли. «Мы приехали», — говорит он. Она сидит на своем месте и не сводит с него глаз. «Ты плохо слышишь? — спрашивает он. — И кстати, тебе разве не в Вик?» И тогда она начинает плакать. «Господи ты боже мой», — бормочет он, отец, и растерянно отводит глаза, смотрит на часы, у него на запястье тонкий браслет, сделанный из резинки и жемчужин разных цветов, она и сама такие делала, когда была помладше, — один для Юны, один — для дяди Франка. «Ладно, — говорит он, — я не поеду обратно до завтрашнего утра, но через пятьдесят минут будет другой автобус». Она встает с места, спускается по ступенькам, выходит под дождь и идет вниз, в сторону центра, останавливается на тротуаре, подняв вверх большой палец. Сколько времени нужно простоять под дождем, чтобы гипс размок?

Ей не хочется думать о том, что она замерзла, не ела уже семь часов, что скоро разрядится мобильный телефон и что у нее с собой всего лишь одиннадцать крон и этого ни за что не хватит на автобусный билет до дома. Она думает о другом — об Айлане, о фотографии, которую она скачала и, глядя на нее, не могла сдержать слез — Айлан, маленький беженец, выброшенный на берег и лежащий животом на песке, крошечные кроссовки, красная футболка.

Наконец подъезжает автобус, он останавливается даже несмотря на то, что она стоит не на остановке. Шофер открывает дверь, склоняется чуть вперед к рулю, чтобы разглядеть ее у открытой двери. «Тебе далеко ехать?» — спрашивает он и достает для нее с верхней полки одеяло. Он говорит: «Я еду только до Вика, но я позвоню своему коллеге, и мы доставим тебя в Лэрдал». На его бейдже, прикрепленном к шоферской жилетке, написано «Тормуд». Пока они едут обратно, через горы, она думает о том, что это, наверное, какая-то ошибка, они просто обменялись жилетками и это на самом деле Магнар, ее отец. Но когда позже он звонит, когда набирает один за другим три номера, чтобы договориться, куда он доставит ее в Вангснесе, где они снова заезжают на паром, чтобы она села в автобус на другой стороне, он представляется как Тормуд. «Привет, — говорит он в телефонную трубку, — это Тормуд; слушай-ка, у меня тут юная особа, которой нужна помощь, чтобы добраться до дома».

Домой она возвращается уже очень поздно. Юна сидит за кухонным столом, перед ней бутылка и светящийся экран ноутбука, она просматривает почту. «Гляди-ка, — говорит она и тычет пальцем в экран, — тревожное сообщение, как будто мне до сих пор было недостаточно тревог». Это от социального педагога. От Сюзанны, которая присвистывает на «с». «Я правда не понимаю, почему ты такая робкая, — говорит Юна, — что тебе стоит быть чуть более инициативной». Она встает посреди кухни и начинает махать руками, описывая большие круги, заполняя собой всю кухню. «Просто немного энергии, — кричит Юна, — двигайся, завоевывай пространство!» Она хватает руки дочери, раскидывает их в стороны, рука в гипсе ударяется о край холодильника, бутылка опрокидывается на скатерть, а локоть пронизывает острая боль. «Черт, — восклицает Юна и отпускает ее руки, — прости».


Все его изображения, которые хранились в сознании, она удаляет. Она перестает читать, и когда однажды Гунн Мерете высовывает голову из-за стопок с книжками и окликает ее, сжимая в руках книгу о Финляндии, Люкке качает головой и уходит. Она режет себе руки. Это тошнотворное чувство опьянения, когда она видит плоть, и красная струя стекает по руке, покрытой веснушками. В ванной она отсчитывает таблетки, выкладывает их в ряд на батарею — пилюли Юны с треугольником — и пытается вычислить, хватит ли этого, чтобы умереть. Она думает о смерти, представляет себе эту жалостливую картину — вот он узнаёт об этом, в дверь входит священник, искаженное страданием лицо отца, когда он просит разрешения войти, и как она, пусть на мгновение, занимает место в его жизни, и еще черный костюм, который ему приходится отыскать в шкафу, чтобы надеть на похороны, его взгляд в зеркале, когда он дрожащими руками завязывает галстук.

«Самое страшное, что может произойти в жизни человека, — это потерять ребенка», — сказала Юна. Это было в прошлом году в магазине, рядом с прилавком с замороженными пиццами — она разговаривала с матерью Тувы. Это случилось после того, как насмерть разбился брат Малин. «Да, как вообще возможно такое пережить?» — вздохнула мать Тувы, и Юна покачала головой: «Невозможно».

Сидя здесь, в спортивном комплексе Лэрдала, в это воскресенье, она думает о смерти, с загипсованной рукой и в промокших кроссовках она пытается думать об Айлане, лежащем животом на песке, у нее самой есть фотография, удивительно похожая на эту, где она тоже лежит на животе в желтых штанишках, туго обтягивающих пухлый подгузник, поджав коленки к груди, — снимок сделали летним днем, когда ей исполнилось два года и она спала в саду под кустами красной смородины. Вот в этом-то и отличие — она спит. Она думает о смерти и о вчерашнем сообщении в снап-чате. «А что, если ты просто повесишься, раз такая уродина?»

И потом прямо перед ней на дорожке появляется она. Сестра, Кайя, совсем не такая, как она сама, — пышные формы, заливистый смех, она из тех, кому хочется дать пас и с кем можно поболтать, и она примет подачу и поддержит беседу, она делится всем легко и без напряжения; все иначе, даже волосы — не рыжие и взлохмаченные, а светлые и гладкие. Но потом она замечает, как Кайя бросает мяч — левой рукой, всегда левой. Юна пишет правой, и бабушка, и дядя Франк, все в их семье правши, все, кроме самой Люкке.

Она осторожно вынимает из рюкзака фотоаппарат, молния на футляре цепляется за гипс, Люкке поднимает камеру и ловит в объектив дорожку на стадионе. Кайю, которая отталкивается за секунду до того, как мяч ударяется в сетку ворот и она сама начинает падать; щелчок спусковой кнопки и голос, звучащий через микрофон, который должен выкрикнуть ее имя, счет и еще раз то же самое.

Идет ли все еще дождь, когда она отправляется домой? Она не знает. Она не понимает, что ей нужно сейчас, — но это не отец. Она постарается занять место, стать более инициативной, она справится с этим, чтобы встретиться с Кайей. И она сдаст сочинение Гарду, потому что вот таким и должен быть этот день. «День, который я никогда не забуду».

Загрузка...