%

Ночью ей снится он, заключенный с затравленным взглядом. Ингеборга просыпается без десяти пять и больше не может уснуть. Уже столько времени прошло, а она все никак не привыкнет. Каждый вечер, ложась спать, она надеется, что ей удастся заснуть спокойно и на всю ночь, вплоть до той минуты, когда она проснется отдохнувшей на следующее утро. Перед собой она видит лицо Ивана Лесковича. Его же вчера оставили в больнице? В таком случае они трясутся теперь над ним и сторожат, эти люди из полиции; может быть, они приковали его к постели наручниками или дежурят у его кровати и следят, как бы он не сиганул в окно или не выскочил из комнаты?

Ингеборга закрывает глаза и пытается сосредоточиться на ровном спокойном дыхании. Но ей тревожно, она понимает, что все без толку, потому откидывает одеяло в сторону и садится на той самой кровати, в которой спала еще будучи ребенком или, во всяком случае, подростком, — тогда ее сон был безмятежным и крепким. Хуже всего было в первые дни. Вплоть до похорон она спала не больше нескольких минут подряд, а когда просыпалась, была уверена в том, что ей все приснилось, кошмар, из которого ей, к счастью, удалось вырваться, или просыпалась от собственных слез. И то, и другое было нестерпимо. Элизабет предлагала выписать ей снотворное. «Представь, что это костыли, — сказала она, — иногда нам нужно что-то такое, что поддержало бы нас до тех пор, пока мы не сможем идти дальше самостоятельно, без посторонней помощи». Но Ингеборга отказалась, она считала, что все пройдет, образуется само собой, но этого не случилось, даже когда она вернулась домой через три недели после того, как стало лучше; напротив, она просто не смогла больше плакать.

Когда Ингеборга открывает окно, в комнате становится прохладнее. Отсюда она едва может разглядеть реку, которая тонкой белой полосой змеится по склону горы. Эту реку называют Коровьей: по преданию, с ее крутых берегов скатывались коровы. Ингеборга приставала к отцу, чтобы он рассказывал, здесь у окна или вечером, присев на краешек кровати, а она постепенно засыпала, и папа в который раз начинал — о том, как груда камней внезапно сорвалась со склона горы и устремилась к фьорду, о крошечных селениях, которые долгое время стояли оторванными от остального мира, и о коровах, которые неуклюже катились вниз со склона. Но ей все было мало, и она нетерпеливо канючила: «Расскажи еще раз, папа, расскажи про оползень, про водопад и про коров!» А мама, проходя мимо открытой двери по дороге в ванную или собираясь на встречу с подругами, бросала: «Ты же слышала это тысячу раз, Ингеборга».

А может, это было совсем не так. Возможно, она была несправедлива к матери и ее собственные воспоминания оказывались искаженными и обманчивыми. Возможно даже, что мать была права — Ингеборга случайно услышала, как на следующий вечер после похорон, сидя под тепловой лампой на террасе с бокалом вина в руке, мать сказала своей сестре: «Ингеборга из тех, кто запоминает только то, что хочет запомнить».

На улице непроглядная темнота. Ингеборга стоит у распахнутого окна и чувствует, насколько она замерзла и устала, и, может, есть в этом что-то утешительное — она все еще в состоянии чувствовать. Вчера ей написал научный руководитель и спросил, как дела; Ингеборга перестала читать, когда дошла до строчки: «Мы ведь поговорим о том, как строить работу дальше?» Она мысленно вернулась в прошлое. На вешалке в углу висит шапочка выпускника, на стене у письменного стола — плакат с Крисом Брауном. Однажды они с Анитой написали ему по-английски письмо, что будут любить его всю жизнь, но ответа так и не получили.

В шесть утра она отправляется в ванную. Забыв о времени, она стоит под струями теплой воды и вспоминает, как подростком могла, кривляясь, простаивать под душем часами, пока мать увещевала ее из-за двери: «Ты помнишь, что горячая вода рассчитана на троих, Ингеборга, да, на троих!» На плечиках снаружи душевой кабины висит белая блузка. Ингеборга выстирала ее вчера, когда вернулась с паромной пристани. Кажется, пятна на груди отстирались, но колготки пришлось выкинуть, они порвались на коленях, стрелки пошли вниз.

Она чистит зубы, стараясь не смотреть на свое отражение, но это не так-то просто: над раковиной висит огромное зеркало, к тому же одна из дверей шкафчика — от пола до потолка — тоже зеркальная. Ее установил отец, когда Ингеборга была маленькая — ей хотелось видеть себя во время чистки зубов, но она не доставала до большого зеркала над раковиной, поэтому папа заменил одну дверцу шкафа на зеркало, так что она могла стоять разинув рот и выискивая там Кариуса с Бактериусом.[3] А как-то они с отцом стояли друг напротив друга, открыв рты, и он показал на большую дыру от выпавшего зуба и сказал: «Ты же не хочешь, чтобы у тебя были такие?»


Когда она вернулась домой в конце сентября, мама освободила для нее две полки в одном из шкафов. Она спросила: «Тебе хватит двух полок? Скажи, если надо еще». Тем не менее полки так и остались пустыми. Все вещи Ингеборги уместились в несессере, он стоит на тумбочке у ванны; возможно, это из-за лени или нежелания распаковывать вещи, или отчасти из-за нежелания оставаться здесь надолго. Она открывает зеркальный шкаф и видит две пустые полки. Сверху и снизу — мамины вещи, коробки с украшениями и разными спреями для волос, баночки с антивозрастным кремом и сывороткой для лица, прозрачный мешочек с бигуди, плетеная корзинка с ватными палочками и пластырем и еще бутылочка дезинфицирующего средства, срок годности которого, судя по этикетке, истек в 2012 году.

Вещи отца лежали на нижней полке под раковиной. Он любил пошутить на эту тему — что его пожитки сослали туда, где хранятся рулоны туалетной бумаги, и ему выкроили только одну полку против маминых пяти, шести или даже, возможно, семи. И когда Ингеборга открывает шкаф под раковиной, рулоны с туалетной бумагой все еще на своем месте, вынутые из полиэтиленовой упаковки, в которой они продаются, сложенные аккуратными штабелями в два ряда, а на полке под ними — на папиной полке — нет ничего, кроме журнала по дизайну помещений, спецномер про ванные комнаты. На обложке какая-то женщина с рыжей лентой, повязанной вокруг головы, нежится в просторной ванне с ножками в виде львиных лап, глаза прикрыты, кажется, она улыбается. Нет его расчески, зубной щетки, стакана, в котором он разводил лекарство, если мучился отрыжкой или съел что-нибудь острое, нет лосьона после бритья, который использовался только по особым случаям, и бритвенных станков. Ингеборга идет в коридор, открывает гардероб и вытаскивает корзину отца, верхнюю слева, но и здесь не оказывается его вещей — ни сложенных жилетов с отражателями, ни шарфа в голубую клетку, который все еще хранил его запах, ни одной из множества пар перчаток, — и если не считать лежащего здесь зонтика фирмы «Маримекко» с красными цветами, корзина, можно сказать, пуста. Из родительской спальни — теперь это спальня матери — доносится тихое похрапывание, и, закрывая дверь гардероба, Ингеборга пытается припомнить, что именно она надеялась здесь отыскать.


В десять минут восьмого заходит мать. Она уже приняла душ и накрасилась, и все пространство вокруг нее заполняется ее запахами и звуками: звонкие браслеты на запястье правой руки и «Шанель № 5» — всегда именно эти духи.

— Уже встала? — спрашивает мать и смотрит на Ингеборгу, которая сидит за кухонным столом с чашкой кофе, третьей с тех пор, как проснулась.

— Да, — отзывается Ингеборга, — ты же прекрасно видишь, что встала.

В ее словах слышится голос упрямого подростка, и она добавляет уже более спокойным тоном:

— Кофе в кофейнике.

— Ну, не просто же так ты добровольно поднялась еще до того, как прозвонил будильник.

Мать улыбается и достает из холодильника соевое молоко; она начала пить соевое молоко, экологический продукт, его теперь завозят и в магазин «Куп» только из-за нее. На завтрак она ест овсяную кашу со свежими ягодами, а раньше утром к столу были бутерброды с салями или козьим сыром.

Кофе в чашке почти остыл, но Ингеборга все равно пьет. Только кофе не помогает, ничего не помогает от недосыпа; кажется, веки закрываются сами собой, колени прижимаются к стулу, руки, обхватившие кофейную чашку над столом, наливаются свинцом.

— Я подумываю поменять тут все на кухне, — говорит мать, наливая молоко в кофе, и кивает на светлые дверцы шкафов.

— Что? — переспрашивает Ингеборга.

— Анна Мари в прошлом году поменяла фасады, — продолжает мать и берет чашку в руки. — Сами внутренние стенки шкафов остались прежними, а фасады она все заменила, и еще рабочие поверхности, так что у кухни получился совсем другой вид.

— Я не нашла в ванной папиных вещей, — меняет тему Ингеборга.

Мать подносит чашку к губам, дует на кофе и смотрит на Ингеборгу поверх чашки. Только когда она вот так вытягивает губы трубочкой, морщины на ее лице становятся заметными.

— И в гардеробе практически нет его вещей, — продолжает Ингеборга. — Надеюсь, ты не трогала его книги.

Браслеты звякают, когда мать ставит чашку на стол.

— Я вот уже не понимаю, чего тебе надо, — говорит мать. — Ты что, считаешь, что я должна была позвонить тебе, прежде чем выбросить его зубную щетку?

— Нет, — отвечает Ингеборга.

— Я же не могу жить в эдаком музее.

Она смотрит на Ингеборгу мягко, но в то же время во взгляде ее читается раздражение, под этим взглядом Ингеборга всегда чувствует себя глупым несмышленышем.

— Да нет, — сдается Ингеборга. — Я же понимаю.

Мать тянется за черной кожаной сумкой — это особый подарок от подруги на пятидесятипятилетие, которое она отметила в прошлом году.

— Я просто имела в виду, что чувствую себя здесь немного странно, — произносит Ингеборга.

— Да, это я понимаю, — отзывается мать. — Девочка моя.

Она быстро улыбается, извлекая из сумочки тюбик губной помады и маленькое блестящее зеркальце, ее улыбка кажется такой открытой, теплой и искренней; Ингеборга смотрит на мать, та подносит зеркальце к лицу и вытягивает губы. Всегда в те минуты, когда Ингеборга сидела вот так же за завтраком перед тарелкой с воздушным рисом или хлебцами с семечками и козьим сыром, размятой малиной из собственного сада, медленно ела и наблюдала за тем, как мать быстрыми движениями наносит помаду — ее губы делались алыми и пухлыми, и вот тогда она видела перед собой именно такую мать, о которой мечтал любой. В детстве Ингеборги подружки не раз признавались ей в том, что, если бы они могли, выбрали бы себе именно такую мать, как у нее.

— А это ты видела? — спрашивает мать и вытаскивает что-то из сумочки.

Это щипцы для волос. У Оды, соседки по общежитию, есть точно такие же, и весной она их использовала каждое утро, прежде чем сесть на велосипед и отправиться в Высшую школу торговли. Она была влюблена в одного парня в школе, и это длилось целую вечность, — ей приходилось вставать на час раньше остальных, чтобы колдовать с этими щипцами над своей прической, и когда однажды внезапно выяснилось, что объект ее влюбленности предпочитает мальчиков, больше всего Оде было жаль всех этих потраченных впустую часов, проведенных с щипцами для волос в руках.

— Тебе обязательно нужно попробовать, — говорит мать.

— Ну, может, — кивает Ингеборга.

— Для растрепанных волос тоже подходит.

— Для растрепанных?

— Да.

Мать делает шаг в сторону Ингеборги, браслеты звякают, это вечная борьба — мать, угрожающая средством для укладки волос и щеткой, и Ингеборга со спутанными волосами, завывающая, что щетка дерет волосы. Она не причесалась, а просто собрала волосы в хвост, ей бы тоже не мешало накраситься, хотя бы попытаться скрыть темные круги под глазами и нанести румяна.

— Хочешь попробовать? — подступает мать, держа щипцы перед собой, ногти у нее накрашены жемчужно-розовым лаком, руки изящные, без колец.

— А где твое кольцо? — спрашивает Ингеборга.

Мать убирает щипцы и кладет их на стол рядом с вазочкой с авокадо, это еще один ингредиент в ее полезной диете.

— Ты что, уже не носишь обручальное кольцо? — удивляется Ингеборга.

Мать поджимает ярко-красные губы, на правой щеке возникает глубокая ямочка, она появляется и от улыбки, и за эту изюминку во внешности мать постоянно выслушивает комплименты.

— Я понимаю, что для тебя это непросто, — отвечает мать, и снова эта мягкая порицающая улыбка, прежде чем она добавляет: — Скорбеть можно по-разному.

Стрелки часов, висящих над дверным проемом, приближаются к половине восьмого. Остается всего каких-то пять часов до того, как Ингеборга окажется за тюремными воротами. Пять часов, которые она может заполнить, чем угодно. Но ей не хочется ничего. Ингеборга поднимается, все тяжелое — и голова, и мысли, и ноги, когда она делает шаг, и руки, которые ставят кофейную чашку в посудомоечную машину. Мать включает радио. Ведущий утренней программы рассказывает о погоде, говорит, что сегодня она будет переменчивой. Ингеборга берет мобильный телефон, выходит из кухни и направляется в свою комнату, чтобы позвонить врачу.

Загрузка...