После смерти Кондрата десятским налимашорцы выбрали Матвея, Федотова старшего сына. Бляху Матвей не носил, она висела у него на стене в горнице, а надевал он ее, только если из волости приезжало начальство, да на сходки.
Матвей был мужик тихий, хозяйственный, спокойный и распорядительный. Званием своим не гордился, а дело делал.
К осени вернулся Захарка из рекрутчины. Не дослужил царю-батюшке положенного срока: как и Терентий, захворал чахоткой. Жить он стал в отцовском доме с матерью, ходил по деревне угрюмый, с поникшей головой, часто кашлял.
Померла осенью и Лукерья. Стряпать на поминки Федот позвал одинокую соседку, Акулину. А как вернулись с кладбища, он глянул на нее и сказал вполголоса:
— Живи у меня, Окуля. Худо одному-то станет, горестно. Максимку бы женить, а тогда уж и самому на покой. Да вот невесты нет подходящей...
Так и осталась Акулина в Федотовом дому.
По перенове, вскинув на плечо новое ружье, Максимка опять пошел в лес. Добрел до Тимохи и вместе с ним лесовал там две недели. Узнав от брата обо всех налимашорских новостях, Тимоха решил побывать в родной деревне.
Фиса проводила мужиков до оврага. Идя рядом с Тимохой, она озабоченно наказывала ему:
— Ты осторожно, Тимоша. Может, и кроме Кондрата на тебя кто в обиде?
Она осталась на краю полянки. Тимоха с Максимкой спустились в овраг. Фиса дождалась, пока в последний раз промелькнули в кустарниках белые мешки за плечами мужиков, и тихонько побрела к избушке.
В Налимашоре все новости раньше всех узнавали ребята. Первыми увидели они и Максимку с Тимохой, вышедших из лесу на той стороне реки.
В то утро ребята катались с горы на ледянках — старых лукошках, снизу замазанных коровьим пометом и залитых льдом. Заметив охотников, они побросали ледянки, шумной гурьбой бросились к Федотову дому и, встав под окном, крича наперебой, сообщили Федоту неожиданную новость.
— Дядя Федот! — кричали они.— Дядя Федот! Максимка из лесу пришел! А с ним дядька какой-то. Большой, как ты, дядя Федот. Головой до полатей достанет. Ружье у него...
«Кто ж такой? Может, Тимоха? Да нет, не может такого быть»,— тревожно подумал Федот и вышел на крыльцо.
А Тимоха уже стоял возле дома, высокий, широкоплечий, обросший курчавой бородой и длинными волосами.
Федот не поздоровался с сыновьями, не обнял их по-отцовски. Он угрюмо стоял на крыльце, держась за дверной косяк.
Медленно, но твердо Тимоха поднялся по ступенькам крыльца, остановился перед отцом.
Федот нахмурил седые брони, зло глянул на сына, с обидой выдавил из себя:
— Пришел, шатун, креста на тебе нет...
Тимоха помолчал, глядя отцу под ноги, потом еще ниже опустил голову и проговорил тихо:
— Прости, тятя...
Федот снял руку с косяка, шагнул в сторону от двери, пропуская сына.
Тимоха твердо переступил порог отчего дома. За ним, опустив голову, шагнул в избу и Максимка. Федот зашел в дом последним, бормоча на ходу:
— Бога забыл, антихрист...
В избе все было по-старому. В переднем углу с детства знакомый квадратный стол, покрытый узорчатой скатертью, вытканной руками покойной матери. Над столом божница со старыми, потемневшими от времени иконами. Вдоль стен две длинные лавки. Над головой полати из почерневших сосновых плах.
Тимохе показалось, что от старости они маленько осели, стали пониже. Бывало, не доставал Тимоха головой до плахи, а сейчас пришлось чуть пригнуться, чтобы не стукнуться об нее макушкой.
На стене на деревянном колышке длинное полотенце с петухами на концах, знакомое с детства. Это тоже покойной матери работа. Все, как и было, ничего не изменилось, всюду следы трудолюбивых материнских рук, только самой матери, беспокойной, заботливой, ласковой и работящей, нет в избе. Не шаркают ее босые ноги по чистому полу...
Акулина молчала, притаившись за печкой. С ней Тимоха и не поздоровался. Он поставил ружье у порога, перекрестился на иконы, поклонился. Снял с плеч мешок, небрежно бросил на пол.
Максимка снял пониток, повесил его на полати.
В избе стояло тяжелое, напряженное молчание. Первым никто не решался сказать слово, и выходило так, будто не о чем и говорить этим трем мужикам после долгой разлуки.
Тут из-за печи раздался несмелый голос Акулины:
— На стол, поди, накрыть, поесть принести? Мужики-то с дороги проголодались. Не близко, чай?
Федот не ответил. Приняв его молчание за разрешение, Акулина вынесла полкаравая ржаного хлеба, прислонив к животу, разрезала и положила куски на углы стола. Погремев заслонкой у печки, в большой деревянной чашке принесла горячей похлебки. Максимка, не дожидаясь приглашения, сел за стол, откусил кусок свежего пахучего хлеба и с куском во рту сказал невнятно:
— Ты двигайся, Тим. Чего ждешь? А то простынет...
Тимоха устало опустился на лавку, исподлобья глянул на Акулину. Такая, как и была: сухопарая, неторопливая, чуть рябоватая. А хлеб хороший напекла — душистый и вкусный. И похлебка горячая да жирная.
Федот к столу не подвинулся. Пока сыновья хлебали, он сидел на западне, задумчиво облокотившись на колени, и думал, как поступить с сыном.
«Прогнать откуда пришел? Соседи осудят. Да, может, и сам уйдет. Без Фиски пришел-то. Значит, жить дома не станет. И пусть идет. Держать не стану».
Тимоха тоже думал про отца: «Постарел тятя. Волосы-то совсем белые. И борода побелела. Сгорбился малость. Обо мне небось думает. Все злится. А высказать, как бывало, духу не хватает. Терпит».
Максимка косил глаза то на отца, то на брата, не зная, как разбить это начавшее уже тяготить молчание.
— Пестерин, тять, еще не приезжал? — спросил он наконец.
— Не был еще, не был,— за Федота ответила Акулина.— Ждут мужики-то. Сказывают, скоро должен быть.
Максимка понял, что отцу не до разговоров, и не стал больше ни о чем спрашивать. Зато нарушил молчание Тимоха.
— Маму где схоронили? — спросил он у брата.
— Рядом с дедом Ипатом,— сказал Максимка.
— Сходим?
— Пошто нет-то? — согласился Максимка.— Сходим.
Тимоха встал из-за стола, помолился на иконы.
— Пойдем, Максимка...
Налимашорское кладбище было на самом высоком месте, на середине взгорка. Тимоха с Максимкой от дома, прямо, без дороги, поднялись по склону, зашли в небольшой лесок. Здесь в беспорядке торчали почерневшие деревянные кресты над низкими, заросшими травой могилками.
— Вот тут.— Максимка указал рукой на свежую еще могилку, уютно разместившуюся между двумя елочками.
Тимоха медленно подошел к кресту, сбитому из толстых, топором обтесанных плах. Снял шапку. С задумчивым, печальным лицом опустился у края могилки, перекрестился, закрыл глаза, прошептал:
— Прости меня, мама, прости... за все ..
И опять ему вспомнилась мать, безответная, добрая, работящая, поровну ласковая и к отцу и к сыновьям. Вспомнилось, как провожала его в тот далекий уже день: «Чует мое сердце недоброе, Тимоша...»
— Две недели с постели не вставала,— грустно поведал Максимка.— Всякий день о тебе вспоминала. В последний-то день пить попросила. Подал я ей квасу, она отпила маленько и говорит: «Не увижу, знать, больше Тимошу...»
Тимоха, низко опустив голову, долго стоял на коленях прямо на снегу. Над могилами, в верхушках елей, шумел холодный, порывистый ветер.
Наконец Тимоха встал, шапкой провел по глазам, всхлипнул, как ребенок, и, обернувшись к брату, сказал негромко:
— Ну пойдем, что ли?
— Пойдем, Тим,— отозвался тот.
Вернувшись с кладбища, братья застали в избе старшего — Матвея. Матвей пришел с женой. Тимоха протянул руку брату. Матвей поздоровался просто, будто день назад расстался с братом, осмотрел его с головы до ног, спросил спокойно:
— Совсем?
— Не знаю,— ответил Тимоха,— погляжу, как принимать станете.
— Все время так в лесу и прятался?
Тимоха промолчал.
— В деревне в какой небось батрачил, как наш Кузьма Ермашев,— вмешалась в разговор жена Матвея, Евфросинья.— Одному в лесу разве выдержать столько? Кто тебе там хлеба-то припасет?
— Погоди, Фрося,— мягко перебил жену Матвей и все так же спокойно спросил: — Фиску ты увел?
— Я,— не глядя на брата, продолжая раздеваться, ответил Тимоха.— А ты что, как на суде допрашиваешь? Ты теперь, говорят, десятским тут. Так, может, выдать хочешь?
В избе снова наступило тягостное молчание. Слышно было только, как у печки Акулина из корчаги наливает в кружку брагу.
Она нерешительно показалась из-за печи, подошла к Федоту, спросила чуть слышно:
— Пить-то станешь, Федот?
Федот медленно поднял голову, выпил брагу и медленно, с трудом выпрямился, будто на плечах у него лежал трехпудовый мешок.
Акулина вновь наполнила кружку и на этот раз подала Тимохе. Тот хотел было отказаться, но ему давно хотелось пить, и он, чуть отвернувшись от Акулины, принял кружку. Матвей дождался своей очереди, выпил и, уже собираясь уходить, спросил дружелюбно:
— Жить-то долго тут будешь или обратно подашься?
— Приказчика дождусь,— неохотно ответил Тимоха и мотнул головой в сторону своего мешка.— Пушнинки вот привез малость. Продам, а там видно будет. Вот так,
— Коли ждать станешь, заходи. Рады будем,— совсем уже дружелюбно пригласил Матвей.— Серчать мне на тебя не за что. Худого ты мне не сделал, и я тебе не сделаю.
Тимоха и тут смолчал, а про себя пожалел, что круто говорил с братом.
— И вы, тятя, заглядывайте, и ты, Максимка,— уже выходя за дверь, поддержала Фрося.— Брагу я наварила, приходите пробовать.
«Тихий у меня брат. В маму, знать, пошел. Этот худого не сделает. Не то что Кондрат...» — подумал Тимоха.