Глава пятнадцатая. Любовь.

Деревня Софии вытянулась вдоль узкой ложбины, лежащей меж двух холмов на пологом склоне горы; будь этот склон чуть круче, никакие враги не смогли бы подняться сюда. Здесь было около тридцати домов, небольших, но добротно выстроенных из местного темно-желтого камня. На стенах некоторых домов, вокруг окон, можно было видеть черные подтеки от пожаров; высокие изгороди, сложенные из того же грубо наколотого плоского камня, были во многих местах проломлены; все указывало на то, что деревня переживала тяжелые времена. Сейчас здесь проживало около пятидесяти человек, а когда-то, по словам Софии, количество жителей доходило и до двухсот. Мужчин и вовсе осталось теперь лишь с десяток, в основном это были старики и дети. Дом Софии и Адальрика в их отсутствие стоял пустым, и зарос внутри мхом; два дня мы приводили его в порядок, чинили крышу и очаг. Мне выделили одну из трех комнат в доме Софии; я старался не думать ни о прошлом, ни о будущем, и надеялся найти себя здесь на какое-то время, хотя и не представлял себе пока, в каком качестве. Разумеется, София хотела, чтобы я остался здесь, а я не желал покидать ее, да и возвращаться в Рим мне, наверное, не было уже никакого смысла. Я вновь был выброшен в новую жизнь и не имел никакого понятия, как ее жить; лишь растущая привязанность к Софии берегла меня от отчаяния и уныния, я был не одинок.

Мы с Адальриком присоединились к двум парням, которые чинили по всей деревне каменные изгороди; первые два месяца я занимался здесь той же привычной работой, которую выполнял на каменоломнях в тюрьме. По вечерам, когда хватало сил, мы бродили с Софией по желтым осенним перелескам, окружающим деревню, а иногда спускались вниз, к подножию горы, к бурной, холодной реке. По воскресеньям, когда София уходила в церковь в соседнюю деревню, мы с Адальриком предпринимали разные затеи, я учил его вырезать по дереву, а он меня – охотиться на местных куропаток. Однажды, во время такой охоты, на привале, Адальрик положил мне руку на плечо и сказал:

– Бен-Шимон, нам нужно попрощаться. Я сейчас не вернусь домой, а пойду в соседнюю деревню, к друзьям, и ночью мы отправимся на север, к морю, где франки строят заставу. Сестра не успеет меня задержать, даже если вы предупредите ее. Мы должны разрушить эту заставу, иначе нашим рыбакам на севере придется отдавать франкам половину улова. Я очень надеюсь вернуться живым. Но если не получится, то знайте – мы с сестрой бесконечно благодарны вам за все.

– Адальрик, ты о Софии подумал? Ты единственный, кто у нее остался. Она и так вся убита горем, и твоей смерти не переживет.

– Бен-Шимон, делать нечего. У моих друзей тоже есть родные, но кто-то же должен продолжать борьбу. И потом – все-таки, София уже не одна. У нее есть вы, она любит вас. Берегите ее, Бен-Шимон, а я не могу оставаться в стороне от борьбы.

– Адальрик, послушай, я хочу поговорить с твоими парнями, с вашим вожаком. Я думаю, вы не понимаете, на что идете. Вы разрушите эту заставу ценой своих жизней, но на ее месте вскоре появятся еще две. Франки – не такие уж кровожадные, и они дадут васконам жить спокойно, если вы сами перестанете терзать их набегами. Под ними уже вся бывшая Римская империя, и они не слишком угнетают ни бургундов, ни саксов, ни аллеманов. И васконов они тоже уважают, и не будут вас притеснять, если вы согласитесь жить под короной Карла Великого. Ваша борьба ни к чему не приведет, кроме жертв, она бессмысленна.

– Не такие уж кровожадные? Ладно, напоследок я расскажу вам кое-что, вам не помешает это знать. Вы слышали о битве в Ронсевальском ущелье в 78 году, когда наши уничтожили весь их арьергард?

– Да, Адальрик, это было двенадцать лет назад.

– Так вот, после этого они неустанно мстили нам. Через семь лет, в 85 году, они устроили страшные зверства в наших деревнях. Софию жестоко изнасиловала целая группа солдат, и она чудом не умерла после этого. Все, кто не успел спрятаться в лесу, подверглись пыткам – нас держали и избивали в подвалах в течение двух месяцев, а затем, как вам известно, вывезли в Генуэзскую тюрьму. Прощайте, Бен-Шимон!

Вернувшись в деревню, я не застал Софию дома и ночевал один, а к вечеру следующего дня она привела хмурого и помятого Адальрика и заперла его в своей комнате. Они долго разговаривали и насколько я понял, она добилась от брата обещания, что он не будет в будущем пытаться повторять такие выходки. Потом она рассказала мне, что ее вовремя предупредили подруги и она сумела добежать до соседней деревни прежде брата и поймать его там.

Боже, сколько раз я уже наблюдал все это – война, кровь, смерти мужчин и насилие над женщинами. И все это впустую, ни за чем. Бесследно исчез дух великой Греции, стерлась с лица Земли вся культура Рима, исчезнет и империя франков, их храмы будут разрушены следующей ордой завоевателей, их владения, добытые бесчисленными жертвами, отпадут от них в одночасье и будут принадлежать новым грозным монархам. Черное, холодное безразличие вдруг затопило мою душу. Как мне это все смертельно надоело! Я вдруг ясно осознал, почему Бог так безразличен к нам, к нашим несчастьям, ко всему нашему человеческому горю. Ему это попросту, так же как и мне, страшно надоело, он не может больше на это смотреть, он бросил нас на произвол судьбы. А чем же он тогда занимается там, на небесах? Может быть, он тоже уехал на остров и предался там уединению, закрыл глаза, чтобы не видеть того, что он натворил? У меня хотя бы осталась возможность любить, у меня есть чувства, эмоции. А у него остались чувства? Ну конечно, это же ясно как день – нет у него чувств, и любить он тоже не может, и никуда он не уезжал, и ничего ему не надоедало – просто ему, на самом деле, с самого начала не было до нас никакого дела. Какая нелепая блажь сказана в Писании – что Бог сотворил нас по своему подобию, и что он любит нас! Нет, Бог, создатель нашего мира – совсем иное существо, не человекоподобное. Это отлично объясняет, почему он так безразличен к нам.

Я вдруг явственно вспомнил себя в возрасте Адальрика – я тоже тогда горел борьбой с нашими завоевателями, с римлянами. И если бы мне кто-нибудь сказал, что я должен прекратить бороться, что с римлянами воевать бесполезно, то я плюнул бы ему в лицо. А что же я говорю теперь Адальрику и Софии? Я решил больше ни в чем их не убеждать – они делают то, что должны, что чувствуют единственно верным, и ни Бог, ни мудрец не имеют права переубеждать их. Адальрику наверняка недолго осталось жить, но он совершенно прав в своих намерениях. А что же мне остается тогда, кроме безразличия и отстраненности? Я привязываюсь к прекрасным, чистым людям, переживаю за них и люблю их, но ведь уже через полвека не останется на Земле ни следа от Фины, Софии и Адальрика, ни малейшей капельки их духа, вообще ничего. А я останусь жить – как каменный истукан среди пустыни, и все нервы моих привязанностей, соединенные сейчас с Адальриком и Софией, будут болтаться оборванные и кровоточить.

Лишь любовь к Софии, зарождавшаяся в моем сердце, была сильнее этого приступа безразличия, сильнее моего порыва сберечь нервы и душу, желания отстраниться и уехать отдохнуть от всей этой страшной суеты мира, куда-нибудь на Миконос или на Лемнос, лет эдак на сто. И для Софии, как мне казалось, мое присутствие, мое существование в ее жизни, играло ту же самую роль – отвлекало от иссушающих душу мыслей об утратах, о мести, о судьбе васконов. Мы оба старались убежать от реальности в любовь, и оба понимали, что такого шанса упускать нельзя. Мы общались непрерывно уже несколько месяцев, испытывали друг к другу не только нежность, но и страсть, и нам уже была необходима физическая близость. Но всякий раз, когда дело подходило близко к этому, София отстранялась, останавливала меня. Я не знал, как это объяснить, и ждал. Однажды, в погожий ноябрьский день, мы после прогулки отдыхали на мху, окруженном галькой, у реки. Мы бросали камешки в воду, дурачились и болтали о всякой ерунде. Моя голова лежала у Софии на коленях, как и в тот момент, когда я увидел ее впервые.

– Ты здорово метаешь франциску, – говорила София. Научишь меня?

– Да зачем тебе? Лучше ты научи меня варить пульментум так, как ты приготовила вчера.

– Куда ты смотришь, дуралей, что там наверху? – говорила София. – Сюда лучше смотри, – и она ткнула пальцем себе в нос.

– На облака гляжу, – отвечал я.

Она посмотрела наверх и глубоко вздохнула.

– Летят по небу облака, из молока, из молока – так мне бабка пела в детстве. Скажи, ты никогда не думал, что мечта о счастье – счастливее самого счастья?

– Да, это так. Но вкус молока лучше мечты о вкусе молока.

– Слушай, Бен-Шимон, я хочу, чтобы ты знал – у меня никогда не будет детей. Я не смогу родить, но у меня уже есть двое детей – Адальрик, и ты! Я ведь спасла тебя, а значит – как будто родила, правда?

Я поднялся и обнял Софию, крепко прижал ее к себе и слушал биение ее сердца.

– Ты не спрашиваешь, почему у меня не будет детей. Мне нужно тебе кое-что рассказать, Бен-Шимон.

– Не говори, София. Не надо. Мне Адальрик уже все рассказал.

– Как он посмел? Вот болтун, язык без костей. А впрочем, какая разница – ты бы все равно узнал об этом рано или поздно.

Я еще крепче заключил ее в объятия; мы с минуту молчали.

– София, все это теперь позади и мы скоро забудем об этом. Меня не волнует ни это, ни то, что у тебя не будет детей. Мне некуда и незачем идти, я люблю тебя и буду с тобой.

София закрыла лицо руками, чтобы скрыть свой стыд, и полушепотом сказала:

– Слушай, Бен-Шимон. Они изуродовали меня там, в том самом месте, и я стесняюсь близости с тобой.

Я долго не мог уснуть в ту ночь и только сомкнул под утро глаза, как мне вдруг стала сниться рыбацкая лодка, качающаяся на волнах вплотную к берегу – прилив бил ее о серые с бледными мраморными прожилками камни; картина была, наверное, из моего далекого прошлого на греческих островах. Эти равномерные глухие удары в конце концов разбудили меня, я прислушался и понял, что они доносятся со двора; спустившись, я застал там Софию, вытряхивающую ковры. Тонкая, изящная, она прогибалась под тяжестью ковра, придавала ему в воздухе волнообразное движение, приводящее к хлопку, но при этом сама ничуть не подавалась вперед, как будто ноги ее были вкопаны в землю.

– Ты нигде не видел нашу плетку для ковров? – крикнула она мне. – Я не могу ее найти.

– Нет, но давай я помогу тебе, как ты сама справляешься с такой тяжестью?

Мы вместе выбивали ковры; взявшись за четыре их угла, мы передавали друг другу силу наших рук; София смеялась и дразнила меня, а я все удивлялся, как легко давалась ей эта тяжелая мужская работа.

– Погляди, как здесь вытканы рыбы, – говорила она мне, – каждая – как два арабских гребня для волос, соединенных вместе.

Я смотрел на нее и замечал, что она сжимает углы ковра в кулаках, слегка отставляя в сторону мизинцы – в точности как это делала Хасмик, вытирает пот со лба левым краем платья – в точности как это делала Лидия, смеется, чуть прищуривая глаза – в точности как это делала маленькая Лали, и чихает от пыли по-особенному, как будто крякая – в точности как это делал Швелий. Ощущение возродившегося, перевоплощенного прошлого, которое в последние столетия посещало меня все чаще, сейчас казалось особенно сильным. София была настолько близка мне, но при этом настолько оригинальна и своеобычна, что я не мог понять, что мне в ней милее – знакомые черты или незнакомые. Я пытался сдержать слезы от мысли, что стоит мне лишь закрыть на мгновение глаза и открыть их вновь, как София будет уже дряхлой немощной старухой, неспособной поднять даже цветочный горшок, и я потеряю ее навсегда. «Боже, за что мне опять такие мысли, зачем ты портишь мне и так редкие моменты счастья?» – вопрошал я внутри себя. С ковров летела вокруг пыль, стряхивались мельчайшие хлебные крошки, а мне казалось, что это стряхиваются в небытие такие дорогие для меня люди, всего сновидение назад попавшие на ковер, познавшие на нем тяжелую поступь жизни и успевшие поймать на себе лишь несколько счастливых солнечных лучей.

Через несколько дней у нас наконец произошла первая близость, и она была прекрасна. «Уродство» Софии оказалось не слишком серьезным и не помешало нашему слиянию, такому естественному и неизбежному. По правде говоря, люди стесняются и страшатся своих, во многом мнимых, уродств в гораздо большей степени, чем страшатся их другие; нет такого физического уродства, к которому нельзя было бы привыкнуть, а вот к душевному уродству привыкнуть невозможно. Думаю, что на тот момент, продолжение наших с Софией отношений без физической близости уже вызвало бы такую досаду, бороться с которой было бы сложно – хорошо, что она все-таки решилась на этот шаг. С того дня мы спали вместе, в ее комнате, а Адальрик стал считать нас мужем и женой и совсем прекратил подтрунивать над нами. Жизнь наша начала потихоньку налаживаться и успокаиваться, этому способствовало и относительное затишье в войне – с тех пор, как мы прибыли сюда, никаких набегов и угроз не было; деревня восстанавливала силы, зализывала раны, потихоньку вспоминала мирную жизнь.

Здесь много обсуждали те же темы, которые волновали Софию – жестокость, вину, прощение и месть; девушки, подруги Софии, нередко разговаривали об этом, собравшись вечером в круг. Они, как правило, предпочитали женскую компанию и стеснялись мужчин. Однажды, однако, когда я зашел в гости к одной из подруг, чтобы позвать Софию домой, она громко, чтобы все слышали, задала мне вопрос:

– Бен-Шимон, помнишь нашу беседу о Нагорной Проповеди? Ты сказал тогда, что сам наблюдал, как злодей раскаивается. Не мог бы ты рассказать нам о подобном случае?

– Хорошо, я вам расскажу одну историю, которая случилась со мной в Армении. Вы слышали про такую страну? – немного озадаченно, но с готовностью ответил я.

– Да, конечно, знаем, – ответила одна из подруг Софии.

– Ну так вот, жил я когда-то в Армении в маленькой деревне, и было у меня два соседа, Мгер и Акоп – оба бедняки, у обоих по клочку земли да по три овцы. Акоп всегда жил в этой деревне, а Мгер поселился там лишь за год до того случая, о котором я хочу рассказать; Мгер и Акоп не то чтобы дружили, но были приветливы друг с другом, как хорошие соседи. Их участки были разделены изгородью, и однажды ночью в сильную грозу пара гнилых кольев в ней сломалась; овцы Акопа перешли на участок Мгера и поели его траву. Мгер обратился к нашему мировому судье, который был его дальним родственником, и судья постановил, что для возмещения убытка Акоп должен отдать Мгеру одну овцу. Акоп без возражений отдал. Через три месяца мне ночью не спалось и я увидел в окно, как Мгер пробрался к изгороди и сломал еще несколько кольев в заборе; овцы соседа опять пробрались на его участок. И хотя остаток ночи все шесть овец бродили с одного участка на другой, судья велел Акопу отдать Мгеру еще одну овцу. Я пытался рассказать судье про то, что видел ночью, но тот не стал меня слушать и вообще велел держать язык за зубами. Я решил послушаться и наблюдать, что будет дальше, и никому ничего не рассказал, кроме Акопа, но тот лишь пожал плечами и сказал, что на все воля Божья, а сам он проживет и с одной овцой. У Акопа была жена и двое детей, а Мгер жил один. Нелегко пришлось Акопу, но он не унывал, в доме его жили хотя и голодно, но дружно. Помню, как все мы шли однажды на праздник в соседнюю деревню, Акоп подошел к Мгеру, достал пирожок и протянул тому со словами: «Угощайся, сосед, жена испекла раз в год пирожки». Мгер отпрянул от него с криками: «Не подходи ко мне, убирайся к черту. Зачем ты пристаешь ко мне?» Мгер стал сторониться Акопа, всячески избегал его, Акоп же и теперь был приветлив с Мгером, но неизменно натыкался на отчуждение и грубость с его стороны. Однажды Мгер сильно заболел и Акоп заложил фамильное золото своей жены, чтобы купить редкое лекарство для Мгера. Мы вместе с Акопом ходили к Мгеру и уговаривали его принять лекарство, и он, лишь видя, что умирает, согласился и взял лекарство. Он выздоровел, но стал совсем чураться не только Акопа, но и всех людей, хотя все относились к нему хорошо, не зная его тайны. Через год случился сильный неурожай и голод, и Мгер отправился в соседнюю деревню, чтобы продать одну из своих пяти овец. Акоп хотел тоже пойти и продать свою последнюю овцу, но не мог – так он был слаб. Он встретил Мгера на дороге и крикнул ему: «Сосед, не откажи в любезности, возьми и мою овцу и также продай ее, половину денег забери себе за труд, а другую половину принеси мне». «Что ты говоришь такое, дурак, дурак, ненавижу тебя, ненавижу», – в истерике закричал на него Мгер, отмахнулся и пошел дальше. Я стоял возле своего дома и наблюдал за этим. Вдруг Мгер упал на колени и стал бить кулаками по земле, с плачем и криками он весь извалялся в пыли, потом встал как истукан и стоял неподвижно с минуту. Затем он развернулся и пошел назад; с его лица как ветром сдуло недавнюю черноту и хмурь, он сиял, весь в слезах. «Хорошо, сосед, давай свою овцу. Я сделаю так, как ты просишь», – сказал он Акопу. Я не был свидетелем конца этой истории, так как в тот день отправился по делам в Ереван. Вернулся я через три дня – участок Мгера был пуст, дверь его дома хлопала на ветру. Я пошел к Акопу и попал на застолье, у его жены на запястье красовался золотой браслет – та самая единственная семейная ценность, которую Акоп заложил год назад. Меня пригласили к столу и Акоп сказал: «Оказывается, моя последняя овца была особой породы. Мой сосед Мгер сумел выручить за нее столько, сколько стоят десять овец, и честно отдал мне половину денег. А впридачу еще и выкупил обратно браслет жены. Мгер всегда был таким хорошим человеком, дай Бог ему здоровья. Жаль только, что вчера он, даже не простившись, погрузился на телегу и уехал из нашей деревни».

– Боже мой, Бен-Шимон, вот это история! Акоп ведь не был дурачком? – воскликнула София.

– Отнюдь нет. Он все понимал, и конечно, знал, что его овца не была какой-то особенной. Он был очень сильным и мудрым человеком, этот Акоп.

Девушки поднялись и стали расходиться в полном молчании. София подошла к одной из них, и попыталась обнять ее, но та отмахнулась и злобно пробурчала: «Пирожок, говорите? Кол ему в задницу, а не пирожок. Не верю я ни одному слову твоего Бен-Шимона».

Загрузка...