Глава тридцатая. Кто эти люди?

Реинкарнация Швелия выбила меня из колеи на целую неделю; я взял больничный и сидел дома, боясь самого себя на людях. Я отменил все уроки и выбирался из квартиры лишь в магазин за продуктами. В воскресенье, последний день моего затворничества, произошло замечательное событие: меня навестила Ирина.

– Смотри-ка, жив-здоров! Ну зачем же так пропадать? Почему ты не оставил мне номер своего телефона? Мне пришлось через знакомую в ректорате выяснять твой адрес. Ну ладно, что с тобой делать, давай посмотрим, как ты тут живешь.

Она прошла в гостиную, оглядела мою незатейливую обстановку, провела пальцем дорожку в слое пыли на полке, где стояла цапля, а затем уселась в кресло и молча уставилась на меня; я стоял и тоже безмолвно смотрел на нее.

– Знаешь, Яков, я думала, что это у меня чердак непримотанный, но то, что было с тобой неделю назад.... Оказывается, мне еще есть куда стремиться.

– Да, Ира, ты права. Сказка Папы Цанского полностью снесла мне крышу. Я вряд ли смогу объяснить тебе, почему. Все, что я скажу, сделает меня в твоих глазах еще более сумасшедшим, и ты еще, чего доброго, отвернешься от меня как от психа, хотя я на самом деле не сумасшедший и не псих.

– Не отвернусь. Я знаю, что ты не псих. Но объясни хоть что-нибудь! Савелий тоже от тебя в шоке.

– Ира, у меня богатое воображение. Иногда мне кажется всякое разное. Поэтому, знаешь, давай так: я скажу тебе сейчас две абсолютно правдивые вещи, а ты обещай не задавать мне дальнейших вопросов. Считай все это плодом моей фантазии.

– Договорились.

– Первое: Зундур-Уш – это я. Второе: когда-то я знал человека, в точности похожего на Савелия.

– Ну вот, это отлично все объясняет. И ничего тут сверхъестественного нет. Всякому может показаться, что мудрая мышка – это он, и всякий встречает иногда людей, похожих на кого-то. Все с вами ясно, пациент, хотя ваша впечатлительность, конечно, поражает. Однако, что же, все мы впечатлительны по-разному. Ладно, я рада, что с тобой все в порядке.

– Хочешь чаю с сушками?

– Нет, мне надо идти, я к тебе только на минуту.

– Мы увидимся в этот вторник в Павловске? Помнишь, как договаривались?

– Увидимся, конечно. Пока!

Она подошла, поцеловала меня в щеку, посмотрела в глаза и вышла.

Вот теперь, и только теперь, я понял ее отношение к моим намерениям. Я ясно увидел это в ее глазах. Боже, какое везение и счастье, что это за чудесная весна 1988 года! Она подарила мне нового Швелия, она подарила мне любовь к Ирине! Я вышел на балкон и дышал полной грудью; мир на своем излете невозмутимо смотрел на меня и благоухал жизнью и молодостью. «Сколько еще мне осталось? Недолго уже. Уже на излете, уже все в последний раз», – подумал я, и мне вдруг стало грустно. «Привык я что-то ко всему этому, жаль будет уходить». Однако минутная слабость быстро прошла, и я почувствовал то, что должен был – ясное удовлетворение от того, что появился шанс на какие-то подвижки в моей миссии. «Дружище, если бы жизнь состояла только из встреч старых друзей и новой любви! Ты просто очарован моментом! Не забывай, что за один день счастья ты платишь годами мучений и отчаяния. Не забывай, что ты непрошенный гость здесь, что мир давно чужд тебе». «Да, все так», – согласился я с собой и понял, что наконец успокоился, отдохнул, и готов к новой жизни, в которой теперь есть Ирина и Савелий.

Во вторник я приехал в Павловск за два часа до нашего свидания – у меня рано закончились лекции и хотелось немного побродить по парку в одиночестве. Было пока сухо и тепло, но небо уже затянулось тучами, ночью обещали грозу и сильное похолодание. В парке я встретил лишь несколько мамаш с колясками; какой-то бравый красавец лейтенант прошествовал мимо меня в парадной военной форме; в целом же было тихо и немноголюдно. До свидания с Ириной оставался еще час и я решил навестить один маленький прудик, возле которого любил гулять еще в середине девятнадцатого века – там тогда стояли по полукругу статуи семи свободных искусств, были по-итальянски подстрижены клумбы и по воскресеньям играл духовой оркестр. Я уже почти добрался до поворота к этому прудику, как вдруг услышал с соседней дорожки, скрытой за узкой полосой деревьев, знакомый голос. Я остановился как вкопанный – это был голос Ирины.

– Сережа, ну зачем ты меня так обижаешь? Ты же знаешь, как я люблю тебя, я готова ноги тебе целовать, за что ты так со мной? – навзрыд говорила Ирина.

– Тебе что в лоб, что по лбу, заладила, дура, одно и то же, – отвечал ей грубый мужской голос. – Ты мне сколько блоков сигарет обещала? Десять! А принесла сколько? У нас они в два раза дороже стоят, чем в Ленинграде, я же говорил тебе! Ты понимаешь, сколько денег я не заработаю из-за тебя? Эх ты, дура кривозубая!

– Сереженька, но ведь три блока тоже хорошие деньги. Ну не получилось у меня занять у мамы, она на переезд все наши сбережения потратила, да еще и стипуху нам задерживали.

Я стоял и сгорал огнем, слушая все это, но ноги не поворачивались уйти, я был в шоке.

– И чего я вообще сюда приперся из-за трех блоков? Ну ладно, ладно, не реви. Три принесла, и на том спасибо. В сентябре приеду, съездим на Вуоксу на неделю. Не реви ты.

– Сереженька, ты же мне слово офицера давал.

– Я свое слово держу. Ладно, Ирка, прости, погорячился. Просто я деньги уже парням пообещал, а ты меня так подвела.

– Сереженька, извини меня пожалуйста. Ты вроде не говорил, что деньги кому-то обещал.

– Ладно, выкрутимся как-нибудь. Ну давай, пока!

Я был поражен и не знал, куда деваться; через мгновение из-за поворота показался тот самый высокий бравый лейтенант, он прошел мимо меня, косо глянув и ухмыльнувшись; в руках у него трепыхался большой белый полиэтиленовый пакет. За деревьями на скамейке всхлипывала Ирина; я готов был провалиться под землю от ужаса и стыда за нее, и решительно не знал, что мне делать дальше. Я отправился назад, свернул на маленькую тропинку и присел на пенек. «Ну надо же, ведь я прямо как будто накаркал своими предположениями о том, что у Ирины все непусто и непросто в личной жизни», – думал я. «Но как возможно такое унижение! И что мне с этим делать?» Я решил все-таки подождать у ворот парка в назначенное время, чтобы убедиться, что Ирина не придет. Она действительно не пришла, и мне от этого слегка полегчало; хоть в этом она повела себя с достоинством, не сочла возможным в таком состоянии видеться со мной.

Через несколько дней мы встретились с ней в общежитии, она была очень рада мне, сильно извинялась за свое отсутствие в парке, говорила, что плохо себя чувствовала в тот день, и позвала меня гулять. Телефона у них в общежитии не было; все мы в те времена полагались на слово друг друга, и если кто-то не являлся на встречу, то было ясно, что для того существует весьма уважительная причина. Мы гуляли с Ириной до ночи, и казалось, что все между нами было по-прежнему хорошо и многообещающе. Она все так же избегала разговоров о себе и своей жизни, предпочитая отвлеченные темы – литературу, науку, политику; разумеется, она ни словом не обмолвилась со мной о Сергее, да и мне самому никаких личных вопросов не задавала. Но меня это уже нисколько не беспокоило; теперь я отлично понимал, что ни открытости, ни откровенности мне от нее пока не дождаться и я занимаю в ее жизни лишь определенное место – а именно, в точности как я и рассуждал тогда в метро, место еще одного ухажера, которого тоже нужно держать на крючке.

В следующую нашу встречу Ирина попросила меня помочь с перестановкой мебели в их новой квартире; к нам присоединился Савелий и мы втроем поехали на Ломоносовскую, а оттуда на автобусе к ним на улицу Дыбенко.

– Явимши, незапылимши. И где вас черти носят? – недовольно сказала мама Ирины, открыв нам дверь.

– Так, мама, ты опять выпила? И вся квартира прокурена – ты бы хоть дверь на балкон открывала, что ли, когда куришь, – ответила ей Ирина.

Мы с Савелием принялись передвигать тяжелый шкаф, а Ирина с мамой наблюдали за нами и вполголоса переругивались; Ирина что-то выговаривала ей, мама отшучивалась.

– Ты так станешь алкоголичкой, – тихо, сквозь зубы, бурчала Ирина.

– В школе станешь букварем, в джунглях станешь дикарем, – отвечала мама.

– В море будешь рыбарем, – язвительно отвечала ей Ирина.

– Точно! Ты у меня способная девочка.

– Светлана Юрьевна, что дальше делать? – спросил Савелий, когда мы закончили со шкафом.

– Пойдемте, выпьем немного, а потом будем вешать полки.

– Вы же знаете, я не пью, не имею такой вредной привычки, – отвечал Савелий.

– Пойдемте, пойдемте, хоть закусишь, – и она пригласила нас на кухню, где был накрыт стол; мы поели и выпили дешевого сладкого портвейна.

– В этой стране, Савелий, без вредных привычек – никуда, они в России есть у всех, включая животных и даже птиц, – сказала Светлана Юрьевна.

– «И даже птиц», – передразнила ее Ирина, делая гримасу.

– Конечно! – воскликнула Светлана Юрьевна. – Курица – курит! Выпь – выпивает! Ворона – ворует! Сорока – сорит!

Мы с Савелием засмеялись, а Ирина еще больше разозлилась и сказала мне:

– Яков, не обращай внимания, мама скучает по отцу и по Воронежу, она слегка не в себе. И не стесняется при чужих людях.

– А чего это мне стесняться у себя дома? – заявила Светлана Юрьевна.

– Ну тогда колибри – колется, – сказал я.

Теперь уже все засмеялись, Ирина с мамой остались на кухне, а мы с Савелием отправились вешать полки. К тому моменту, когда мы просверлили стены в отмеченных карандашом точках, на кухне уже вовсю разгоралась ссора – Ирина не разрешала маме больше пить, та протестовала.

– Давайте прервемся, посидим немного на балконе, неохота это слушать, – предложил мне Савелий.

Мы вышли на балкон и в один голос произнесли одну ту же фразу: «Да уж, сейчас вредная привычка курить еще как пригодилась бы». Я вообще, находясь рядом с Савелием, все время старался унять внутреннюю дрожь – я чувствовал этого парня абсолютно так же, как чувствовал когда-то Швелия. Мне казалось, что я безошибочно предсказываю все реакции, движения и слова Савелия – реинкарнация Швелия была в нем полнейшая, абсолютная. «Потрясающе, поистине невероятно, это ведь через полторы тысячи лет!» – думал я, глядя на него.

– Знаете, Яков Семенович, у меня такое странное чувство, что я знаю вас уже очень давно, – сказал мне Савелий. – Вы необычный человек, я вижу это, и если бы я не учился на Восточном факультете, то, пожалуй, подумал бы, что происходит что-то потустороннее, сверхъестественное. Откуда вы знаете имя «Швелий»?

– Даже не знаю, как вам ответить. Вы все равно мне не поверите.

– Если не поверю, то конечно, не отвечайте.

Мы помолчали, каждый о своем и наверное, об одном и том же. Затем, после паузы, Савелий снова обратился ко мне:

– Яков Семенович, я летом уезжаю в стройотряд, в Сибирь. Хорошо, что мы увиделись сегодня, я хотел вам кое-что сказать.

– Да, слушаю, – насторожился я.

– Вы влюблены в Ирину, это ясно. Но я хотел вас предупредить. Будьте осторожны, Ирина – катастрофическая жертва несчастной любви. Она уже десять лет безнадежно влюблена в одного мерзавца, военного, который служит в Магадане. Он издевается над ней, как хочет, а она никак не может забыть его, летает туда к нему, унижается, на коленях перед ним ползает. Это что-то выше моего понимания. Сколько раз мы уже с ней говорили, объясняли ей, сколько времени прошло. Его зовут Сергей, он лейтенант какой-то пехотный. Я хотел, чтобы вы знали. Я очень надеюсь, что с вашей помощью ей удастся забыть его. Он и в подметки вам не годится.

– Спасибо, Савелий, за предупреждение. Спасибо, дорогой.

Мы вернулись в помещение и принялись вешать полки, но закончить не успели – к нам вышла Ирина и сделала знак быстро собираться и уходить. И как я ни старался отстраниться от происходившего на кухне, но невозможно было не слышать доносившегося оттуда плача Светланы Юрьевны, и ее горьких причитаний: «Дрянь ты неблагодарная, я из-за тебя с отцом развелась» и тому подобного. Мы с Савелием поспешно вышли из квартиры, а на улице нас догнала Ирина и попросила не обращать внимания на ее маму, «склонную к драматизированию и вообще». Я с упреком заметил, что «и вообще» могло бы быть гораздо мягче и уважительнее со стороны Ирины, и что мне не удалось даже попрощаться со Светланой Юрьевной. Но Ирина проигнорировала этот мой упрек и тут же, не моргнув глазом, позвала нас на день рождения ее подруги, жившей в их общежитии этажом выше. Савелий сразу согласился, а затем они вдвоем уговорили и меня. В метро я сидел и думал о том, что знаю об Ирине гораздо больше, чем она сама того хотела бы, и это плохо. Теперь и я кривлю душой в отношениях с ней. Может быть, мне стоит рассказать ей обо всем, что я знаю? Но если я сделаю это, то наверняка спровоцирую ее на дальнейшую ложь – она будет лгать мне о своих отношениях с Сергеем, и ситуация станет еще хуже, чем сейчас. Поэтому я решил, что все-таки буду ждать, пока она сама мне обо всем расскажет.

До общежития мы шли молча, отдыхая после непростого дня и настраиваясь на шумную вечеринку. На дворе стоял уже конец мая, притихший город был погружен в белесые сумерки и собирался спать стоя, так и не ложась. Было безветренно, но не душно; первый, необычно ранний тополиный пух стелился по теплому асфальту и образовывал на нем мягкие островки. Там и сям появлялись из подворотен торопливые силуэты, чаще парные; их приглушенные шаги удалялись от нас в сторону Невы, к центру притяжения белой ночи. Студенческие экзамены были еще в самом разгаре, но общежитие уже паковало чемоданы; лето вступало в свои права и звало куда-то далеко, к жаркому морю, к любимым и родным – такое настроение передавалось мне в те дни от студентов. Я с грустью думал о том, что и сам бы с удовольствием отправился сейчас к любимым и родным, но все они – давно уже окаменевшая история, а на Лемнос, по которому я сильно соскучился, мне из СССР не выехать. Мне в который раз предстояло одинокое пыльное ленинградское лето, и я пока не знал, чем занять его.

Около девяти вечера мы вошли в комнату подруги Ирины, где уже собрались студенты и был накрыт веселый стол в стиле «кто что принес».

– Ба, тяжелая артиллерия подоспела! – тут же послышались возгласы. – Папа Цанский собственной персоной, и Яков Семенович тут.

Ирина поставила на стол салат, приготовленный ее мамой, и мы под шуточки и ухмылочки присоединились к веселью.

– Так вот, – говорил один из студентов, – экзистенция есть ложь, и поэтому ее не нужно серьезно воспринимать, а нужно ее серьезно запивать. Выпьем!

По рукам пошла большая трехлитровая банка с пивом.

– Чем докажешь свою экзистенцию, Папа Цанский? – выкрикнул тот же студент, высокий черноволосый парень с серьгой в ухе.

– Видите ли, дети мои, – отвечал Савелий, – я имею привычку мыслить. Водится за мной такой грешок. Так вот, согласно Декарту, «Я мыслю – следовательно я существую». Вот вам и все доказательство моей экзистенции. А вот насчет вас я не уверен. Хотя пива после вас в банке становится меньше.

– Ага! Так вот он – подлинный критерий экзистенции: «Пива после меня в банке становится меньше – следовательно я существую», – вскричал черноволосый парень.

Студенты веселились, а я вдруг улетел мыслями куда-то далеко, в начало семнадцатого века, когда, после смерти Джона, я вернулся во Францию и начал плавать с ганзейскими купцами в поисках моей цапли. Я часто бывал тогда в Амстердаме и познакомился там с Декартом. Мы хорошо сошлись с ним и провели вместе немало веселых и интересных бесед; он ценил мое знание языков, а я – его острый и проницательный ум. Я вдруг явственно вспомнил обстановку и общество тех времен, одежду, выражения лиц, привычки и развлечения, и даже вкус тогдашнего пива. Я припомнил запах свежей рогожи и плохо выдубленных овечьих шкур, боль в ступнях от ношения грубых морских сапог, и тихий вечерний перезвон рыбачьих колокольчиков. В голове у меня прокрутились разом все мои разговоры с Декартом, я вспомнил его смех, прищур его глаз и манеру подтрунивать над собеседником.

Я, наверное, долго пребывал в своих воспоминаниях, потому что когда меня растормошила Ирина, в банке уже почти не оставалось пива.

– Яков Семенович задумался о своем. Не интересна ему эта молодежь, – сказал кто-то.

– А вам, Яков Семенович, какой критерий экзистенции ближе – Декартов или пивной? – спросил Савелий.

Но я еще не вполне вернулся в реальность, и не до конца понимал, что происходит вокруг меня. Где я? Кто все эти люди? Какой сейчас век? Я настолько явственно ощущал себя только что в Голландии семнадцатого века, что теперь никак не мог вернуться назад. Вон там сидит Швелий – с ним все понятно. Но остальные-то кто? Вон девушка постарше других, с некрасивым лицом, я знаю ее. Я даже, кажется, влюблен в нее? Ага, ее зовут Ириной, и она тоже математик. Медленно, тяжко возвращался я в реальность, выпутываясь из липкой паутины прошлого; голландское покрывало нехотя сползало с моих глаз.

– Что с вами, Яков Семенович? – спросил Савелий.

– Так, ничего, все в порядке, извините, ребята. Задумался я что-то о вашем Декарте.

– И что надумали?

– Знаете, не помню я что-то, чтобы он говорил «Я мыслю – следовательно я существую».

– То есть как это – не помните? – хором спросили студенты. – Это исторический факт, во всех книжках это написано.

– Во всех книжках? Ну знаете, мало ли что в книжках написано. Много анекдотов всяких в книжках написано о старых временах. Не говорил он так. Хотя погодите, дайте подумать.

– Чегооо? – протянули студенты.

Я опять погрузился в воспоминания о Декарте, но вынырнул из них на этот раз быстро и с готовым ответом для всей компании.

– Послушайте вы, двадцатый век! – вскричал я, хотя вовсе не хотел говорить ничего такого.

– Чегооо? – опять протянули студенты.

– Двадцатый век слушает! – бодро заявил Савелий, – вещайте.

«Черт побери, как я себя веду, что я говорю? Такого со мной прежде не было. Это все он – Савелий, это его присутствие заставляет меня выкидывать такие штуки. Хорошо что он летом уезжает – этот парень, кажется, способен вывести меня на чистую воду», – подумал я. Однако мне все-таки удалось собрать волю в кулак и я начал рассказывать:

– Ну так вот! Декарт на самом деле пришел к такому выводу: «Я сомневаюсь – следовательно я существую». Понимаете, его волновал вопрос – что можно подвергать сомнению, а что нельзя. Казалось бы, абсолютно все можно подвергать сомнению. И он сказал – давайте подвергнем сомнению собственную экзистенцию. Я сомневаюсь в ней, значит я думаю о ней, значит я сознательно мыслю о ней. Нельзя сомневаться, не мысля, и не осознавая то, что ты мыслишь. Вы обращали внимание, что во сне вы никогда не сомневаетесь? Это потому, что во сне нет сознания, и оно не может указать вам на то, что вы сомневаетесь. Ну так вот, я сомневаюсь, значит я мыслю, значит есть мысль. Но если есть мысль, то должен быть кто-то, кто ее производит. Кто это? Кто сомневается, кто мыслит, если не я? Значит, если я мыслю, то выходит – я существую. И значит, нельзя сомневаться в своей экзистенции, сомневаясь в ней, вы только подтверждаете ее. И конечно, ваша эта фраза «Я мыслю – следовательно я существую» – также абсолютно верна, хотя Декарт, по-моему, именно так не формулировал.

– Подождите, подождите, – сказала Ирина. – А почему нельзя сказать «Я чувствую – следовательно я существую»?

– Потому что само понятие «я существую» – это уже некая идея, это отвлеченное утверждение, к которому можно прийти только через мысль. Критерий – в присутствии сознания, мышления. Во сне нельзя быть уверенным, что вы существуете, а наяву – можно. Однако Декарт вовсе не искал критерий экзистенции. Он отвечал на совершенно другой вопрос – в чем точно нельзя сомневаться? И нашел ответ – в собственной экзистенции.

– Кто пойдет за пивом? – спросил черноволосый парень. – Что-то у нас тут все стало шибко серьезно.

– А я поняла вас, – сказала одна из девушек. – Классное рассуждение! Я согласна с Декартом!

– Хватит, славный царь Салтан, басурманить христиан, – басом, нараспев, продекламировал какой-то парень, все дружно засмеялись и тема экзистенции была закрыта.

Студенты достали гитару, принялись напевать последние песни Цоя, говорили что-то про концерты Кино, а я снова погрузился в какой-то транс, навеянный Декартом и воспоминаниями, снова отстранился от действительности. Я скользил глазами по веселой компании за столом и с трудом узнавал этих людей. Кто они и почему я сижу рядом с ними? Это ведь люди будущего, как раз такие, какими мы представляли их в беседах с Изоттой, с Агриппой, с Декартом. Изотта, которая умерла незадолго до введения книгопечатания, говорила, что если все научатся читать и у всех будет право высказывать свое мнение, то аристократам не удержать своего привилегированного положения, их богатства рано или поздно будут отобраны, а простолюдины будут законом уравнены с ними в правах. Она оказалась права, умница Изотта. Агриппа говорил, что университеты насаждают казенное, не выстраданное знание, и убивают дух независимого естествоиспытания, что приведет к замусориванию научного ума и исчезновению глубоких цельных исследователей, таких как он сам. И он, несомненно, оказался прав, этот мрачнейший из умов – Агриппа. Декарт говорил, что люди будущего смогут быстро передвигаться с помощью колесных механизмов, передавать сообщения на расстоянии с помощью сигналов, изобретут лекарства от многих болезней, но все это так развратит их, что они станут ленивыми, слабыми и болезненными. И он тоже оказался прав, гениальный Декарт.

Все эта человеческая эволюция пролетела на моих глазах, и произошла она скачками – вроде все как всегда, и дети живут почти так же, как родители, но вдруг бац – изобретение паровой машины, или электрической лампочки – и буквально через год жизнь уже совсем другая, и люди другие. И вот они сидят теперь передо мной и смеются – нынешние хозяева мира. Какие они разносторонние, беспечные, праздные, ни во что не верящие и так много всего знающие по сравнению с нами – людьми прошлого. Как много у них свободного времени и какой у них бешеный ритм жизни – столько всего происходит, везде нужно побывать и все попробовать. И какими же темными и необразованными, вечно напуганными голодом, болезнями и войнами, с утра до ночи занятыми добыванием хлеба насущного, были мы – люди прошлого. Да, люди двадцатого века слышали о мире гораздо больше всякой всячины, чем слышали когда-то мы. Но знают ли они о мире лучше нас? Нет. Они ничего не знают глубоко, по-настоящему – все по верхам, все из праздности, из любопытства, все абстрактное, отвлеченное. Мы знали из необходимости выжить, и каждый из нас умел несравнимо больше, чем каждый из них. У нас знание и умение были синонимами, а ведь только умение дает настоящее знание. Каждый из нас умел плести из ветвей полыни и эфедры коробы для хранения сырого мяса – оно не портилось там в течение трех дней. Все мы знали, как выращивать подсолнечник и оберегать от вредных насекомых пшеницу; как одной чашкой воды спасти от засухи десять оливковых деревьев и одним единственным кустом топить костер всю ночь; как по цвету заката определять завтрашнюю погоду, а по цвету крови зарезанной овцы определять жесткость ее мяса и лучший способ ее приготовления. Мы знали, где искать травы, лечащие колики в желудке, и где искать подземные реки для выкапывания колодцев. А что знают они? Каждый из них знает, что Декарт сказал: «Я мыслю – следовательно я существую», но настоящее ли это знание? Кто из них действительно вдумывался в это, проходил путем Декарта, старался понять это? Все их знания – это мумии идей прошлых поколений, тех идей, которые были когда-то живой мыслью, а теперь стали мертвыми догмами.

Наш старый мир, если только не случалось войн, был заполнен многолетней благостной тишиной, мы могли вслушиваться и вчувствоваться в биение сердца природы, мы жили этим. У современных людей этого нет, они существуют в природе так, как космонавты в скафандрах существуют в космосе – они противопоставляют себя природе. А что будет дальше? Я не хочу этого знать, не хочу видеть. Мне, слава Богу, уже недолго осталось наблюдать все это.

Загрузка...