Все оттенки отношений между мужчиной и женщиной описываются простым грамматическим правилом для школьников: «терпеть, вертеть, обидеть, зависеть, ненавидеть».
В середине июня я провожал Ирину с мамой в Анапу – у Светланы Юрьевны была льготная путевка в какой-то особенный, привилегированный санаторий на берегу моря. До отхода поезда оставалось еще полчаса; мы с Ириной стояли на перроне и обсуждали нелегкую судьбу офицерских жен, вынужденных всю жизнь переезжать вслед за своими мужьями. Эту тему аккуратно поднял я, увидев снующих мимо нас военных – мне хотелось посмотреть на реакцию Ирины, на ее умение скрывать свои чувства. То, что я увидел и услышал, превзошло мои ожидания и одновременно обрадовало и огорчило меня – Ирина вдруг сильно смутилась и погрустнела, начала что-то мямлить и избегала смотреть мне в глаза. Так я еще раз убедился в том, что Ирина была на самом деле искренним человеком, плохо умеющим владеть собой и не показывать своего волнения. Все, что она смогла членораздельно произнести на данную тему – это то, что серьезные отношения между мужчиной и женщиной это вообще сложная штука, полная завышенных ожиданий и несбывшихся надежд. Ее мама, краем уха слышавшая нашу беседу из вагона, спустилась к нам и выручила свою смущенную дочь приведенной выше сакраментальной фразой об отношениях, чем и положила конец всей этой теме; я неуклюже попрощался с Ириной и покинул перрон еще до отхода поезда. Я был рад искреннему смущению Ирины, но огорчен тем, что с Сергеем у нее все было, похоже, действительно серьезно.
Ирина с мамой уехали на месяц в Анапу, Савелий улетел в Томск в стройотряд, театры закрылись и отправились на гастроли, дети разъехались по пионерским лагерям. Мне казалось тем летом, что оставшиеся в городе завидовали уехавшим черной завистью и ходили по пыльным улицам с опущенными лицами; мне чудилось, что люди раздражены тем, что они вынуждены загорать на раскладушках в парках, а не на пляже у моря. Немного покопавшись в себе, я понял, что все это недовольство лишь мерещится мне из-за того, что я сам не на шутку озлоблен и раздражен. Да, я был в тот момент очень расстроен отъездом Ирины, своей незавидной ролью в ее жизни, своей, не получающей выхода, страстью к ней. Я все сильнее начинал чувствовать себя отвергнутым, хотя и понимал, что, наверное, рано пока делать такой вывод. Мое вдруг воспрянувшее либидо заставляло меня глазеть на легко одетых женщин, ярких и неярких, красивых и некрасивых; единственное, что меня радовало в этой ситуации – это то, что я чувствовал себя так же, как и обычный смертный мужчина.
В течение следующего месяца я отчаянно скучал, ездил купаться на озера, перечитывал свои средневековые записки, предавался воспоминаниям. Почему-то особенно ярко всплывали в моей памяти рассуждения Изотты о красивых и некрасивых женщинах. «Красота – не заслуга женщины, а случайная прихоть природы, поэтому красотой не нужно гордиться, а некрасоты не нужно стесняться. Счастливы те красавицы и дурнушки, кто понимает это и ведет себя соответствующе, и несчастливы те, кто придает своему внешнему виду слишком большое значение», – утверждала Изотта. Она знала, о чем говорила, да и сам я за свою долгую жизнь также пришел к выводу, что, несмотря на то, что миром правят мужланы, которым подавай сексапильных красоток, любая женщина может быть красивой и привлечь если не мужлана, то хотя бы нормального, чувствительного мужчину. Секрет для дурнушек очень прост: нужно брать другим – обаянием, умом, тонким разговором, силой характера. Но откуда все это возьмется, если дурнушка, вместо того, чтобы воспитывать в себе все это, целыми днями убивается по своей невзрачности, завидует красоткам, злится и ненавидит мужчин, не обращающих на нее внимания. Изотта делила некрасивых женщин на две категории. Первая – те, которые сильно сокрушаются по своей некрасоте и никак не могут примириться с ней; они иссушают свою душу в неустанных и тщетных попытках выглядеть красиво, озлобляются, стервенеют, и становятся уже не просто внешне некрасивыми, но воистину отвратительными. И вторая – те, которые поумнее и смирились со своей некрасотой, но из самоуважения и внутренней опрятности следят и ухаживают за собой, а самое главное – с искренним интересом читают, учатся, работают и умеют сопереживать. Эти вторые взращивают внутри себя такую красоту и так непосредственно подают миру свою внешнюю некрасоту, что при общении с ними их внешние черты преображаются и ты уже не видишь их некрасоту – они становятся красивыми для тебя. Я множество раз наблюдал и любил таких женщин, и жалел несчастную мужскую половину человечества, которая начинает осознавать ценность таких женщин уже только в среднем возрасте, после неудачных браков и трагических погонь за красотками.
Я думал об Ирине – к какой же категории относится она? Разумеется, ее некрасота давно превратилась для меня в миф, который рассеивается перед реальностью – я больше не видел ее некрасоты, она была чрезвычайно красива и привлекательна для меня. И дело не только в том, что я влюбился – Алена и другие студентки также говорили мне, что узнав Ирину поближе, они стали находить ее лицо красивым. Однако, рассуждая объективно, я не мог отнести ее к чистой второй категории, хотя, она, несомненно, была близка к ней. Она все-таки сильно стеснялась своей некрасоты, не подавала ее просто и непосредственно, и наверняка носила в себе незаживающую рану от этой некрасоты. Глупейшая, фантомная рана – но сколько женщин носят ее в себе и отравляют из-за нее жизнь себе и другим, на абсолютно пустом месте.
Месяц разлуки – не такой большой срок, чтобы писать друг другу письма, или чтобы стоять в очереди на междугородней станции для звонка на несколько минут, да еще и человеку, находящемуся по отношению к тебе непонятно в каком статусе. Так я объяснял для себя отсутствие всякой связи с Ириной во время ее отъезда. Но когда от нее не было никаких вестей полтора месяца, я встревожился, не удержался и зашел к ним домой. Ее мама сообщила мне, что они провели чудесный отпуск, а Ирина задержалась ненадолго по делам и приедет обратно в середине августа. Это окончательно расстроило меня; я догадывался, что у нее за дела, и внутренне готовился к поражению; в моем многовековом опыте было немало подобных случаев, и я настраивался на то, что мне, скорее всего, придется расстаться с Ириной и ждать следующей любви еще лет двадцать-тридцать.
Ранним утром восемнадцатого августа меня разбудили настойчивые звонки в дверь. На пороге стояла Ирина с чемоданом, уставшая и загорелая; на лице у нее была классическая маска путешественника, только что вернувшегося из долгих странствий. «Несомненно, одной Анапой тут не обошлось», – подумал я, глядя на нее.
– Мороз и солнце, день чудестен, а ты храпишь, мой друг прелестен! – нагло и весело заявила Ирина. – Ну пусти уже меня, и накорми, я страшно устала, только что прилетела, даже еще дома не была.
Она с аппетитом ела, шутила и вела себя так, как будто в последний раз мы виделись только вчера; я старался подавить в себе обиду и также делать вид, что все прекрасно и замечательно. Наверное, это получалось у меня недостаточно правдоподобно, потому что, посреди рассказа о своих пляжных буднях, она вдруг замолчала, потупилась, посерьезнела, и после паузы заявила:
– Похоже, ты хочешь, чтобы я объяснилась с тобой прямо сейчас, но я бы предпочла отложить разговор на конец сентября. Так будет лучше, Яков.
– Да пожалуйста, как пожелаешь. Спасибо, что зашла. Нет проблем, можешь исчезнуть еще хоть на три месяца, и твои объяснения мне нужны только если они нужны тебе самой. Не хочешь, не объясняйся. Меня все устраивает, и я ни на что не претендую.
– Понимаю. Слушай, Яков, я не сволочь. Мне не наплевать на твои чувства, как ты, наверное, обо мне думаешь. Ты же видишь, я как прилетела – первым делом к тебе. Но ты наверняка не можешь не догадываться, что я не вполне свободна сейчас, и не готова пока дать волю тем чувствам, которые у меня есть к тебе. А они есть, поверь мне. Не спрашивай меня, что и как, и где я была. Могу тебе твердо пообещать лишь одно – я сообщу тебе нечто важное в конце сентября, и это будет для тебя облегчением в любом случае. А теперь уложи меня, пожалуйста, спать куда-нибудь. Я с ног валюсь от усталости.
В сентябре начался новый учебный год, я с размаху углубился в работу, и с Ириной виделся нечасто и накоротке – нам было тяжело разговаривать друг с другом; оба мы ждали того, уже близкого, момента, когда все прояснится. В один из сентябрьских дней я встретил на университетской набережной Савелия, мы прогулялись вместе вдоль Невы и обменялись новостями.
– Скажи, Савелий, за что она его любит, этого Сергея? Они ведь совершенно разные. Он, кажется, не слишком интеллектуальная личность? – спросил я.
– Он полный дебил и мерзавец. А любит она его за красоту! За блестящий офицерский мундир, за звездочки на погонах – вот за что! Хоть стой, хоть падай!
– Да, удивительно, кто бы мог подумать. Слушай, Савелий, а расскажи-ка мне что-нибудь из легенд про твоего древнего предка, может быть, еще какой-нибудь его сон?
– Сон Швелия? Да зачем он вам? Я вот, Яков Семенович, сам только что расстался с подругой, и меня каждую ночь мучает один и тот же сон о ней. Давайте, я вам лучше его расскажу.
– Давай!
– Мне все время снится вот что: я иду куда-то по делам, тороплюсь, и на Большой Конюшенной выхожу на какую-то площадку, где стоит деревянная будка. Возле будки натянута ширма, а за ширмой голос приглашает на шоу одного актера под названием «Я – фашист». А вокруг проливной дождь, холод, и ни одной живой души. Я думаю: «что за чушь» и хочу идти дальше, но вдруг на площадке появляется девушка, хрупкая такая, тонкая, черноволосая, в облегающем платье. Она говорит мне: «А милиция нас не застукает за этим шоу? Я одна боюсь, пойдемте, пожалуйста, со мной на это представление». Я беру ее за руку и мы заходим в будку – там только мы вдвоем и актер. Шоу какое-то скомканное, проходит за секунду, а в конце артист говорит: «Я – бродячий актер». «А зачем же вы бродяжничаете?» – спрашивает девушка. «А что, лучше жить в каменной клетке на седьмом этаже и ходить каждый день на бессмысленную работу?» – отвечает он. Вот такой сон, на этом месте я всегда просыпаюсь. И так – каждую ночь.
– Ты с этой девушкой только что расстался?
– Да. Но познакомились мы совершенно не так. Ума не приложу, почему мне это снится.
Еще через несколько дней Ирина сообщила мне о своем решении. В момент оглашения приговора я чувствовал, что кто-то сверху бросает монетку, и мне сейчас может выпасть орел или решка, и действительно, что бы ни выпало – это станет для меня огромным облегчением.
– Яков, вот в чем дело. Я только что рассталась наконец с человеком, с которым долгие годы была в связи. Я послала его ко всем чертям. Поэтому, Яков, если ты можешь меня простить, и если я еще нужна тебе – то вот, решение теперь за тобой. Я наконец свободна и хочу быть с тобой.
С того дня мы постепенно начали сближаться с Ириной по-настоящему, она не рассказывала мне о Сергее, но в остальном была совершенно открыта и откровенна со мной, как и подобает любимой подруге. Близость между нами, такая долгожданная, была настолько хороша, что мы в течение целого месяца совершенно утонули в ней; Ирина жила у меня и выбиралась к маме лишь по выходным. Оба мы светились той осенью от счастья, а Светлана Юрьевна и Савелий называли нас не иначе как женихом и невестой.
Ближе к зиме, однако, Ирина сильно заскучала – она в целом не была занята ничем – в аспирантуре ее не восстанавливали, ни на какую работу пока не брали; она ждала меня дома за книгами и жаловалась на невостребованность и праздность. Однажды, перед новогодними праздниками, она сказала:
– Знаешь, я в малолетстве провела много времени в поездах. Мы из Воронежа часто ездили в Москву в плацкарте, это были лучшие впечатления детства. Я всегда завидовала проводникам – они живут на колесах, вечно в пути, столько всего видят, всю страну знают. Я говорила родителям, что когда вырасту, обязательно стану проводницей.
– Я тоже очень люблю поезда, – отвечал я.
– Так вот, я вчера встретила знакомую, она на Витебском вокзале работает. Она сказала, что у них всегда требуются проводники в поезда дальнего следования. Вот я сейчас, не задумываясь, пошла бы! Зима, снег, теплый поезд! Алкоголиков всех выгнали, проводников нормальных не хватает. Но куда же я пойду – у меня теперь есть ты! Я не хочу тебя надолго оставлять, да и приставать там все будут ко мне.
– Черт побери, однако! – только и смог вымолвить я.
Поразительная идея осенила меня и очень обрадовала – я подумал, что все это преподавание мне уже порядком приелось и что поистине невероятно, что мне самому за всю мою долгую жизнь в СССР никогда не приходила в голову мысль поработать проводником в поезде.
– Да, вот такие дела! – протянула Ирина. – А здесь что мне светит? Даже в школу училкой не берут.
– Хочешь удивлю тебя, Ира?
– Попробуй!
– Я завтра же зайду в отдел кадров, и скажу им, что с нового года увольняюсь. Я хочу с тобой вместе в проводники!
Ирина подскочила и поглядела на меня с изумлением.
– Да быть того не может! Ты ради меня пойдешь на такое? Да ты же лучший препод на факультете, на тебя там молятся все! Ты уже там сколько работаешь – пятнадцать лет?
– Знаешь, Ира, любись оно все конем, это преподавание. Надоело! Мне твоя идея о проводниках очень близка. Возьмешь меня с собой?
С февраля 1989 года поезд Ленинград-Кишинев превратился в наш с Ириной дом на колесах. Мы вместе обслуживали один, а то и два соседних вагона, трое суток проводили в поезде почти без сна, а затем трое суток отсыпались дома. Жизнь в непрерывном путешествии, бок о бок с любимым человеком, обернулась неожиданно ярким подарком судьбы для меня, скромным воздаянием за все мытарства последнего столетия. Так же фантасмагорически счастлив я был разве что в мою первую весну с Хасмик, поистине в библейские времена. Но если тогда это было еще счастье молодости, то теперь это было уже счастье зрелости и опыта. Из-за постоянно меняющихся передо мной людей и пейзажей мне стало казаться, что я путешествую и во времени – там и сям я замечал черты ландшафтов, выражения лиц, жесты и манеры, которые уже видел в точности когда-то; иногда я мог припомнить, где и когда это было, но чаще не мог и даже не старался, а просто радовался тому чувству, что природа, несомненно, воссоздает былое вновь. То же чувство преследовало меня и на вокзальных платформах, где из переносных кассетников, обязательно присутствовавших в то время в любой толпе, до меня доносились обрывки нашей ленинградской рок-музыки. «Я получил эту роль», «наши руки как обрубки молотков ножей и вилок», «где луна присосалась к душе словно пиявка-змея» – неслось из магнитофонов, и в памяти сразу всплывали марсельские жонглеры и кельнские шпильманы, которые пели что-то очень похожее на средневековых ярмарках и праздниках. Эх, Юрий, Федор и Константин, калики вы мои перехожие – как много раз вы уже рождались, от скольких бродячих музыкантов и вольных бардов слышал я те же мысли, ту же боль и надежду – в Греции, в Галлии, в Васконии и в Англии – везде по разному, но все об одном.
Ирина нисколько не обманулась в своих ожиданиях от работы проводницей – ей действительно нравилось разносить чай, бегать за аспирином для больных детей и успокаивать брюзгливых стариков, которым вечно дуло из окон и не хватало одеял. В свободные минуты она любила сидеть, прильнув к окну, и наблюдать за проносящимися мимо нас картинами – в феврале черно-белыми и холодными, в марте мокрыми и блестящими, а уже в апреле живыми и яркими. Проселочные дороги, бегущие вдоль железнодорожного полотна, по которым, соревнуясь в скорости с поездом, гонят на мопедах деревенские подростки; переезды, закрытые шлагбаумами, перед которыми пыхтит, недовольный ожиданием, тяжелый грузовик; россыпи деревянных домиков на берегах утлых речушек; жухлые поля с прошлогодними стогами сена, покрытыми, словно горы, снежными шапками; продолговатые прозрачные перелески, в которых невозможно на скорости выцепить взглядом прячущиеся там кусты дикой малины; стайки тяжелых пятнистых коров, разбросанные по пригоркам – все это проплывало перед нами и скрывалось из глаз под мерный, ритмичный стук колес. Я видел, как наполняет Ирину созерцание всего этого и радовался за нее, а она радовалась за меня, и вместе мы играючи справлялись с разными мелкими трудностями и неприятными ситуациями, неизбежными в профессии проводника. Мы познакомились со всеми бабушками, продающими на маленьких полустанках разнообразную снедь, и знали, у кого лучше соленые огурцы, а у кого пирожки; никогда в жизни не ел я ничего вкуснее картошки с чесноком и укропом, которую мы брали у бабушек на маленьких белорусских платформах; ничто не могло сравниться со вкусом ранних молдавских помидор и клубники.
Ирина очень заботилась обо мне – все время следила, чтобы я не перерабатывал и не ходил голодным, постоянно пыталась взять на себя самые неприятные обязанности – она обладала недюжинной энергией и на все у нее хватало сил – и на работу, и на созерцание момента, и на общение со мной. Я тоже, когда не был рядом с Ириной, погружался в созерцание момента, но для меня оно было своим, особенным. Я был заворожен ощущением быстрого перелистывания книги жизни, скоростного проигрывания пластинки, той самой, которая играла для меня уже почти две тысячи лет. В поезде за три дня я пропускал через себя столько лиц и пейзажей, сколько в обычной жизни пропускал за сто лет. Люди здесь рождались из вагонных дверей, успевали выпить три стакана чая и полюбоваться сутки-двое на беспрерывно сменяющиеся декорации, и уже должны были исчезнуть в небытие через те же самые вагонные двери. А я оставался, я всегда был здесь, к их услугам, и рад был исполнить несколько их невинных просьб.
Но и о своих собственных просьбах я не забывал – однажды в полночь, в конце февраля, когда машинист по какой-то чрезвычайной причине остановил поезд на перегоне где-то между Винницей и Жмеринкой, я выскочил из вагона и полчаса самозабвенно исполнял танец Филострата на холодном, блестящем снегу. Ирина проснулась и аплодировала мне в окно, а я кружился и описывал дуги в безжизненной снежной пустыне, суровой северной сестре песчаного Лемносского побережья.
Мы катались с Ириной в полной идиллии и взаимопонимании до конца июня, и собирались уже вместе взять отпуск и отправиться к морю, но Ирина вдруг заболела и слегла с непонятной для лета ангиной. Я отправился в следующую трехдневную смену без нее, а когда вернулся, она уже шла на поправку. Она хотела присоединиться ко мне через три дня, но доктора не разрешили ей, приказав ходить на прогревания и полностью долечиться. Когда же я вернулся из второй моей самостоятельной смены, то нашел свою квартиру брошенной и пустой. Ирины не было, пропали многие вещи, но самое главное – исчезла моя цапля. Не буду скрывать, что мысли о том, что такое может случиться, иногда посещали меня во время наших поездок. Но я гнал от себя эти мысли, я отчаянно не хотел, чтобы это случилось сейчас, не хотел терять Ирину и такое редкое в моей жизни счастье. Я желал бы, чтобы предательство случилось позже, когда-нибудь потом, когда наши отношения уже немного успокоятся, а лучше всего, чтобы это произошло и вовсе не с Ириной, а с кем-нибудь другим, потом, лет через сорок. А еще лучше – чтобы это случилось не с любовью, а с кем-то вроде Джона – это все-таки не так душераздирающе больно. С Ириной же я надеялся завести семью и детей, я желал в последний раз в жизни насладиться отцовством и просто, по-человечески, пожить ради любимых людей, забыв о своей чертовой миссии. И теперь я был убит и бродил, опустошенный, по квартире, пока не наткнулся на лежащую на журнальном столике записку. Она гласила:
«Яков, я уезжаю из Ленинграда. Сергей сделал мне предложение, и я не в силах отказаться от него. Я люблю этого человека больше жизни и буду счастлива с ним, что бы ни случилось. Ты очень добрый и великодушный человек, и я уверена, что ты поймешь меня. Я люблю тебя, но мои отношения с Сергеем – это что-то совсем на другом уровне, чего я не могу объяснить; я лишь знаю, что пойду за ним хоть на край света. Прости меня пожалуйста. Ирина.
P.S. Сергея переводят в другую воинскую часть на Дальнем Востоке, и нам понадобятся на первое время деньги. Я взяла на продажу некоторые вещи, а также твою серебряную цаплю – это наверняка древняя и дорогая безделушка. Обещаю, что все деньги, которые мы выручим за нее и другие вещи, я верну тебе, когда мы встанем на ноги, не позднее, чем через год.»