Глава девятая. Сверхчеловек.

Весной 369 года меня по обвинению в ереси и колдовстве выслали для суда в центральную епархию империи. Однако еще по дороге, по обрывкам разговоров стражи с прибывающими из столицы гонцами, я понял, что моей судьбой заинтересовались на самой верхушке римской власти, и до суда дело пока не дойдет. И действительно, сразу же по прибытии в Милан, меня вместо тюрьмы препроводили не куда-нибудь, а в покои самого императора Валентиниана. Я хорошо запомнил мою первую встречу с ним, его живое любопытство и непосредственность. Был вечер, меня оставили одного на скамье в гостевой зале, освещенной двумя дюжинами бронзовых лампад, ввинченных в серые каменные колонны вдоль стен. Через полчаса ожидания в залу быстрым шагом вошел высокий, светловолосый человек в пурпурной тоге. Он приблизился к массивному мраморному столу, расположенному в центре залы, и громко выругался по-гречески: стол был нечист и залит водой. Император нервно выбежал из залы; тотчас появился прислужник, вытер стол начисто и поставил на него блюдо с фруктами. Вскоре император Валентиниан появился снова, жестом подозвал меня к столу и пригласил садиться.

– В наших восточных провинциях не знают цену настоящим ученым. Бен-Шимон, если не ошибаюсь? – спросил он.

Я встал и низко поклонился императору, на что он лишь отмахнулся и заявил, что желает говорить со мной начистоту, без излишнего этикета и условностей.

– А вы, Бен-Шимон, поразительно похожи на своего отца, или даже деда. Того, кто удивил всех знанием парфянского языка на Никейском соборе. Сейчас покажу вам кое-что.

Он хлопнул в ладоши, в залу вошел сановник, передал Валентиниану несколько свитков и удалился. Император развернул передо мной один из свитков и я увидел свой собственный портрет, нарисованный на пергаменте темной охрой; я был запечатлен на фоне колоннады дворца Константина в Никее.

– Это ваш дед или отец?

– Ни тот ни другой. Это я сам. Я, как бы вам ни было трудно в это поверить, не старею и не меняюсь.

– Да? Благодарю за откровенность. Я навел о вас кое-какие справки и могу подтвердить, что ваши слова не лишены оснований. Вас должны были судить за колдовство, но этим христианам лишь бы осудить человека, чье поведение не вписывается в их нормы. Вам нравится христианство?

– Мне нравятся идеи Иешуа, но не церковь, не ее предписания и обряды.

– Мы еще поговорим с вами об идеях Иешуа. А по поводу церкви – теперь поздно что-то менять, христианство с нами уже навсегда. Но позвольте, не знакома ли вам вот эта рука? Здесь с одной из сторон указана подпись: «Бен-Шимон».

И он развернул передо мной другой, более древний пергамент.

– Это рука Луция Коссония Галла, сенатора, а впоследствии легата Второго Неустрашимого Траянова Легиона, и да, это моя переписка с ним, времен конца императора Нервы.

– Не откажите в любезности, напишите, пожалуйста, вот эту же фразу на чистом листе.

Я написал, и наблюдал, как Валентиниан с удивлением сверял мой нынешний почерк с пергаментом, которому было уже более двухсот пятидесяти лет.

– Ну хорошо, а не знаете ли вы вот эту руку? – и он показал мне небольшой обрывок папируса – обрывок, появившийся на свет после одного из моих горячих споров с Первоучителем.

– Это он и никто другой.

– Кто он?

– Это Иешуа, и происхождение этого обрывка, открою вам всю правду, связано с моей ссорой с Иешуа по поводу приобретения оружия для восстания против Пилата.

Валентиниан был очень доволен. Он поднялся, сгреб свитки, похлопал меня по плечу и сказал:

– Сегодня не самый бесполезный день в моей жизни. Продолжим завтра. Вас проводят.

Назавтра я был приглашен уже в тронный зал и мы долго беседовали с Валентинианом.

– Я слишком практический человек, чтобы верить в ваше бессмертие. Но волшебник вы – из ряда вон, и не зря вас обвиняли в Каппадокии в колдовстве, – начал он, протягивая мне чашу с вином.

– Однако, забудем пока об этом. Что вы можете сказать о толпе? – продолжил он. – Она ведь всегда глупа, и управлять ей, казалось бы, несложно. Но с годами я убедился, что толпу нужно неустанно держать под наблюдением, ведь она, чуть расслабишься, готова взбунтоваться.

– Видите ли, толпа – это очень большое число людей, а большие числа – это вообще весьма обманчивая вещь, – отвечал я. Парадокс больших чисел, или парадокс толпы, заключается в том, что в толпе почти нет умных людей, но при этом в ней очень много умных людей. Вы меня понимаете?

– Вполне понимаю, и получается, что умных людей вовсе не нужно так уж много, чтобы взбунтовать толпу?

– Совершенно верно, и по той же причине мы можем заметить, что толпа, хотя и глупа и не знает куда идти, но всегда выбирает правильную дорогу.

– Дайте мне совет – как вычислять в толпе этих умных людей? Вы на такое способны? Мне необходимо подчинять таких людей государству, и таким образом направлять толпу в нужном мне направлении.

– Боюсь вас огорчить, но эти люди – не просто умные. Они еще и независимые и не склонны кому-либо подчиняться. В этом проблема любой власти. Хотите подчинить их – действуйте в интересах народа, простых людей, – и тогда, и только тогда эти умные люди сами с охотой подчинятся вам.

– Только тогда? – с наигранным разочарованием в голосе спросил Валентиниан.

– Только тогда, – твердо отвечал я.

– Их нельзя подкупить?

– Нет. Любого другого из толпы можно, но их – нет.

– Хорошо, я вас понял. Теперь поговорим лично о вас. Мне нужен опытный человек, который знает толпу и знает человеческую природу. Верный человек, который будет моей правой рукой, будет моей опорой во всех моих планах – в подчинении толпы и в предотвращении в ней мятежей, в методах разделения и властвования на покоренных территориях – во всех планах империи, которые я хочу реализовать. У меня уже есть несколько таких советников, и я предлагаю вам стать еще одним.

– Я могу отказаться?

– Нет.

– И тем не менее, я откажусь.

– Почему?

– Потому что эта ваша цель – подчинение сотен тысяч людей ради процветания государства и разврата римской знати – эта ваша цель не кажется мне благородной.

– Поберегитесь, эта цель – испокон веков цель римской империи.

– И тем не менее.

– Отказаться, как я вам уже сказал, нельзя.

– Вполне понимаю вас, но я отказываюсь.

– Вы сами не хотите принадлежать к римской знати? Не хотите славы и богатства?

– Нет ничего более вульгарного, чем слава, и не тот богат, у кого есть деньги, а тот, кому они не нужны.

– В таком случае, Бен-Шимон, завтра вы будете осуждены за колдовство и вас обезглавят.

– А вот это интересная идея! Я обеими руками за! – весело отвечал императору я.

Мы оба поднялись, разговор, казалось, был закончен. Валентиниан взирал на меня с искренним изумлением, ибо вряд ли найдется человек, который может совершенно равнодушно и даже с радостью воспринять из уст императора такое известие. Вдруг Валентиниан положил мне ладонь на плечо и попросил садиться.

– Вот еще что, – сказал он, – этот ваш Иешуа говорил, что нет такого преступления, за которое нельзя при искреннем раскаянии получить прощение. Это так?

– Иешуа учил так, но, если вам интересно мое мнение, то я не вполне согласен с этим.

– Мне интересно ваше мнение.

– Я полагаю, что есть исключение из этого правила. Завоеватели, которые одним росчерком пера обрекают на неизбежную смерть тысячи людей – не подлежат прощению. Солдаты убивающие – могут быть прощены Богом, но императорам, начинающим войны – не будет прощения.

– Боже мой, Бен-Шимон, со мной так никто никогда не разговаривал. Вы наговорили здесь уже на десять казней. Вы поистине не боитесь смерти.

– Не боюсь.

– Вы страшный человек, Бен-Шимон. Однако я подумаю над вашими словами. Сейчас передо мной стоит выбор – начинать ли новую завоевательную кампанию в землях северных алеманнов, или ограничиться дальнейшим подчинением уже завоеванных южных земель. Давайте договоримся так: обдумайте мое предложение до завтра. Если вы согласитесь, то получите в подарок титул и впридачу любой из небольших островов или уездов империи – такой вотчиной могут похвастаться не более десятка римских вельмож.

Ночью меня вдруг осенила идея. Фраза Швелия о том, что больше всего пользы себе приносит тот, кто приносит пользу другим, приобрела для меня, в свете обещанного императором имения, вполне конкретный смысл. На следующий день я заявил Валентиниану следующее:

– Я готов согласиться на ваше предложение с двумя условиями: Первое: я буду служить вам не более десяти лет. Второе: вы не должны начинать войну против северных алеманнов.

– Вы меня опять удивляете, Бен-Шимон. Я полагал, что решение ваше непоколебимо. Что вы задумали? Вы будете служить мне верой и правдой?

– Да.

– Тогда по рукам. Договор двух мужей слова!

Так я поступил на службу к римскому императору Валентиниану. Он оказался хотя и отчасти вспыльчивым и жестоким, но в целом весьма разумным и мудрым правителем. Его взгляды на внутри имперские дела почти не расходились с моими собственными, но на захваченных территориях я исполнял его поручения с тяжелым сердцем, и часто придумывал способы облегчить участь местных жителей. В моих руках была сосредоточена огромная власть – я должен был курировать отбор в рабство, организовывать масштабные дренажные работы, контролировать поставки оружия в войска, и все это – по совместительству. Главная же моя задача состояла в создании шпионской сети в северо-западной части империи, на землях бургундов и галлов, для предотвращения заговоров против римлян. Не могу похвастаться, что ни разу не пошел на компромисс с человеколюбием и совестью, выполняя задания Валентиниана, но думаю, что всякий другой допустил бы на моем месте гораздо больше жертв и людского горя. При отборе в рабство в южной Алеманнии мне удалось спасти от этой участи девушек до двадцати пяти лет и семьи с малолетними детьми. Валентиниан, узнав об этом, был сначала в гневе, но я так организовал дренажные работы в Бургундии, что для них потребовалось в три раза меньше рабов, чем было запланировано; Валентиниан махнул рукой и согласился со мной. В целом я хорошо справлялся с заданиями и он часто шел мне на уступки, в шутку называя меня защитником варваров и врагом империи.

С одной стороны, мне было, безусловно, интересно руководить столь масштабными предприятиями, но с другой, в моей работе было много неизбежной горечи; самое главное, что удручало меня, это понимание того, что, имей я настоящую полноту власти, я бы организовал государство и жизнь людей так, чтобы никакой горечи вообще не было – ни рабства, ни эксплуатации, ни беззакония. В 375 году Валентиниан умер, но незадолго до смерти он успел оформить дарственную на мое имя. Мне в единоличное фамильное владение отдавались восточная часть острова Миконос, величиной в несколько десятков квадрантов, и поместье такой же площади в южной Галлии. Преемник Валентиниана был очень набожным и боялся меня как огня, он с большим облегчением отправил меня в отставку, сохранив при мне мою дарственную.

План мой удался! Теперь у меня была собственная земля, где я был единоличным хозяином и мог устраивать жизнь ее обитателей так, как считаю нужным. Я немедленно отправился в Каппадокию, где надеялся уговорить Швелия вместе со мной переселиться в одно из моих новых имений, но, к несчастью, Швелия уже не было в живых – мой друг был совсем недавно казнен за свою арианскую ересь. Увы, пришлось мне одному отправиться в мое поместье в южной Галлии. Регион этот, называемый Аквитанией, был густо населен, в моих владениях оказалось не менее пяти деревень, насчитывающих около двух тысяч душ. Кроме того, мое имение содержало в себе обширные дубовые рощи, несколько крупных холмов и озеро шириной в несколько стадий. Местная природа абсолютно очаровала меня; крестьяне выглядели работящими, земля – благодатной, а язык – простым; предвкушение новых свершений наполняло меня, отгоняло мою вечную тоску и придавало сил.

Я провел в моих Аквитанских владениях пятьдесят лет. В первый же год я построил три гимнасия, по греческому типу, выписал учителей из Афин, и предложил крестьянам бесплатное обучение для детей. Однако то, что для было нормой для состоятельных греков еще двести лет назад, оказалось дикостью для местных жителей, знавших о существовании книг лишь из церковных проповедей. Они с удовольствием приводили в гимнасий двух-трехлетних детей, чтобы те не мешались им под ногами, но более старшие дети нужны были им для помощи в ежедневной работе – их отдавать в гимнасии никто не хотел. Более того – ни я, ни афинские учителя, не могли убедительно объяснить крестьянам, зачем нужна грамота, книги, риторика и математика. «Они должны уметь обрабатывать землю, а не рассуждать об этом или сочинять об этом поэмы» – таково было единодушное мнение общины; моя затея с гимнасиями поначалу полностью провалилась. Тогда я договорился с крестьянами, что в два раза понижу их подати, с условием, что они начнут отдавать детей в гимнасии. Община была в восторге, но дети в гимнасиях так и не появились. Мне казалось, что теперь детский труд не нужен – ведь крестьяне богатеют и не должны уже работать сверх меры – но мне лишь так казалось. «Богатства много не бывает», – говорили мне местные жители; их дети по-прежнему были полностью заняты крестьянским трудом, а в гимнасий их отводили лишь когда они были больны, чтобы кто-нибудь присматривал за ними. Чтобы как-то оправдаться передо мной, крестьяне стали иногда присылать детей в гимнасии по вечерам, во время отдыха. Дети приходили туда голодными и ждали ужина – хитрые крестьяне, зная моя доброту, надеялись и здесь использовать гимнасий в своих интересах. Я организовал ужин, но после ужина детям хотелось играть и бегать, учить буквы они не жeлали и вообще усидеть за партой более десяти минут не могли. Совсем по-другому вели они себя по воскресеньям в местной церкви, где за непослушание или баловство били по рукам и раздавали подзатыльники. Через три года мучений мне пришлось распустить учителей, которые без толку получали свою оплату и говорили мне, что моя затея совершенно бесполезна здесь. Также, как на Миконосе, знание считалось здесь уделом столичной аристократии, милым излишеством, абсолютно бесполезным в обычной жизни.

Когда, на очередном собрании общины, я объявил крестьянам, что хочу ввести самоуправление, с тем, чтобы они сами решали некоторые вопросы по сбыту и планированию посевов, то встретил не просто непонимание, а неподдельный ужас. Хотя крестьяне вроде бы и видели свою выгоду от такого устройства, но считали, что это неслыханное вольнодумство и я неизбежно вызову неудовольствие римской власти – ведь подобной практики нигде не было. Также провалилось мое предложение равноправного участия женщин в вопросах общины – здесь уже мне было заявлено, что их отлучат от церкви из-за такого нововведения. Церковь, вообще, беспрерывно мешала мне во всех моих начинаниях, она внушала крестьянам, что все дополнительные знания, помимо трудовых, дает именно она, и ничего другого людям не надобно.

Лет через десять я понял, что убедить в чем-либо упрямых крестьян невозможно, и с ужасом вспомнил, как я спорил с Валентинианом о том, что взрослых людей надо лишь уговаривать и убеждать добром, а заставлять – ни в коем случае недопустимо. Увы, теперь я не видел для себя другого выхода, и однажды попросту собрал общину и строго-настрого установил обязательное посещение гимнасиев. Каково же было мое удивление, когда люди стали расходиться со словами «ну, вот это другое дело, приказ есть приказ», и на следующий день дети, все как один, явились в гимнасии. Я вновь выписал учителей, ввел наказания за баловство за партой, и дело мое потихоньку пошло – ровно три часа по утрам лоботрясы учились грамоте, изучали историю и арифметику. Большинство детей к обучению были не способны, но некоторые оказались весьма любознательны и за несколько лет научились читать и писать. Их родители были от этого в ужасе: их смышленые дети более не ценили крестьянский труд, критиковали родителей и хотели делать карьеру в столицах. Когда они уезжали в города, семьи лишались рабочих рук; лишь единицы из крестьян понимали пользу такой судьбы для своих детей, остальные смотрели на меня косо. Церковь также точила на меня зуб, и в конце концов я согласился со старейшинами общины ограничить обязательное посещение гимнасиев двумя годами. Кое-как, в приказном порядке, мне удалось внедрить немного самоуправления, хотя никто из крестьян не желал избираться в комитеты и быть ответственным за решения – они полагали, что в случае чего членов комитетов казнят первыми, и никак не хотели верить мне, что империи нет никакого дела до того, что у нас тут происходит. Я также ввел поместный суд и велел любые дела разбирать там по упрощенному римскому праву – с этим местные жители согласились, пожалуй, охотнее всего, сразу увидев безусловные преимущества такой системы.

Через тридцать лет крестьяне в моем имении уже не жили в крайней бедности, как в окрестных деревнях; каждый пятый ребенок посещал старшие классы гимнасиев; поместный суд искоренил клановую вражду и беззаконие. Отношение ко мне местных жителей было при этом неоднозначным – пожилые, привязанные к старому укладу жизни, недолюбливали меня; молодежь в основном относилась хорошо, но и те и другие всегда боялись, что мои чудачества в конце концов обернутся для них бедой. Примерно в то время, во избежание кривотолков о моем нестарении, я объявил общине, что удаляюсь на покой в Грецию, а на мое место приедет мой сын; я отправился в путешествие по Галлии и вернулся под видом своего сына через три месяца. Кривотолков, разумеется, полностью избежать не удалось, ведь сын оказался точной копией своего отца, но другого выхода у меня тогда не было. Само же путешествие по Галлии неожиданно обернулось для меня ужасным разочарованием. Я встретил в Париже нескольких выходцев из моего имения, самых способных детей, окончивших наши гимнасии и покинувших свои дома ради политической карьеры. Все они были втянуты в местные государственные интриги, в борьбу за должности и власть; они жили в роскоши и разврате – вот во что вылилась их образованность. Я вспомнил, как уже испытывал подобное разочарование, когда сам преподавал в гимнасиях в Греции, и вновь ощутил бесполезность образования для исправления человеческих пороков – напротив, образование, ведущее к положению в обществе, казалось, позволяло этим порокам воплотиться и укрепиться в полной мере. В тоске и унынии вернулся я в свое имение; ощущение бессмысленности всех моих начинаний вновь выплыло на первый план моего сознания. Увы, все эти мои гимнасии – лишь суета сует, и только, и более ничего – так мне стало казаться тогда.

Но как же законный суд? Как же самоуправление? Разве все это не несет людям больше справедливости, больше свободы и уверенности в завтрашнем дне? И почему ученость в нашем обществе, вместо того, чтобы придавать человеку возвышенные устремления, скорее помогает воплотиться самым низменным из них? Ученость дает человеку возможности, но на что эти возможности используются? В таких размышлениях пребывал я в конце 405 года; я стал меньше интересоваться делами общины и больше проводить время с книгами, заново перечитывал «Государство» Платона и «Политику» Аристотеля. Но не книги разрешили тогда мои сомнения. Приблизительно в то же время в нашей церкви сменился дьякон, однажды он подошел ко мне и сказал следующее:

– Я служил во многих церквях, но в первый раз в жизни вижу подлинного последователя Христа.

– Вы видите такого человека в нашей церкви? Кто же он? – спросил я.

– Нет, не в церкви, – отвечал он. Я говорю про вас.

– Про меня? Вы считаете меня последователем Христа?

– А разве вы сами не считаете себя последователем Христа? Разве все, что происходит в вашем имении, не есть прямое воплощение его идей?

Удивительно, но я никогда не смотрел на свои деяния под таким углом зрения. Вскоре после этого разговора я услышал похожее мнение из уст приезжего римского трибуна, и впоследствии еще не раз сталкивался с такой оценкой моей деятельности. Так смотрели на вещи, похоже, все образованные люди, кроме церковников – для тех я был вольнодумцем и еретиком, по меньшей мере.

Однако еще сильнее обрадовали меня два бывших ученика моих гимнасиев, вернувшиеся на родину – один из Парижа, а другой из самого Рима. Оба они признались, что не могут прижиться в городах и разочаровались в политике и ораторском искусстве. Один из них приобрел серьезные познания в строительстве акведуков, и сумел настолько улучшить оросительную систему моего имения, что во время страшной засухи 410-411 годов у нас был неплохой урожай, в то время как вся Аквитания голодала. Мы спасли тогда от голодной смерти все близлежащие деревни, а наш ученик-строитель постепенно внедрил свои водопроводы по всей Галлии и Аквитании. Второй вернувшийся к нам ученик стал историком и философом, он устроился преподавателем в тот гимнасий, где учился сам, чем сильно поднял престиж этого учебного заведения. Он прививал детям не то что знания, но скорее ценности, ориентиры; я иногда присутствовал на его уроках и был очень доволен ими.

В конечном счете, хотя я и отчасти разочаровался в возможности победить людские пороки и установить справедливое общество, но в целом получил подтверждение, что кое-что можно все-таки сдвинуть в правильном направлении, что идеи Христа, сколь бы иллюзорны и утопичны они ни казались, все-же несут людям лучшую жизнь. «Может быть, все, что я делал в Аквитании – лишь суета сует, но идеи твои, Иешуа, живы! Ты мертв, но идеи твои живут!» – так думал я, оглядываясь на последние десятилетия моей жизни.

Загрузка...