Когда воскресну — сожалеть о теле
Не стану я. Не вспомню о себе.
И семь чудесных пятниц на неделе,
И церковь медную в украинском селе
Забуду я. Так стоит ли жалеть,
Так нужно ль плакать, стоя на пороге
Дыры тюремной в Нерчинском остроге,
Где мне пришлось недавно околеть?
Н. Рубинштейн
Блажен, кто отыскал разрыв-траву,
Кто позабыл сожженную Москву,
Когда вослед листкам Растопчина
Взметнулась желтым пламенем она…
А нам с тобою не забыть вовек
Сестер изгнанья — вавилонских рек.
Для нас с тобою приберег Господь
Чужого пепла теплую щепоть.
Над нами небо — голубым горбом.
За нами память — соляным столбом.
Объят предсмертным пламенем Содом,
Наш нелюбимый, наш родимый дом…
Кфар-Иона
18.9.76
Озябли мы, как берега Каялы.
Забыли мы людские словеса.
Покрыть бы койку серым одеялом
И засыпать, уставясь в небеса.
И засыпать, и, не смежая веки,
Услышать бы, как ходит часовой
И как во сне рыдает Кюхельбекер,
Тетрадь стихов держа под головой.
Я так хочу, чтоб научились Вы
Насвистывать, пока я повторяю:
«Уж нет бунтовщиков на площадях Москвы,
А я и в смерти Вас не потеряю».
На берегах японских островов,
Где так печален йодный запах мидий,
Смеется весело наш маленький Овидий,
Наш Даниил среди беззубых львов.
Исчезла горечь памяти моей.
Людских сердец непрочные союзы —
Они печальны, как судьба медузы
На лоне этих штормовых морей.
Так далеко останется Москва,
Что жизни всей не хватит мне на сборы,
И станут мной бедны ее соборы,
И станут мной печальны острова!
Уж нет бунтовщиков на площадях Москвы.
Я ухожу за ними год за годом —
Так далеко, что все пропахло йодом —
И даже письма, что писали Вы…
Памяти С. Берштейна
Слова слипаются в колтун
Перебродивших звезд:
Ты умер, маленький болтун?
Ты умер, бедный дрозд?
Ушел, как свет сквозь решето,
О рифмах лепеча.
Удрал болтать свое ничто
Христу из-за плеча.
Покинул горсточку пшена
И косточки гнезда,
Чтоб сквозь него светила нам
Субботняя звезда.
Мы по дороге к небесам
Болтали с ним не раз.
Мы жили по одним часам.
Да на кого ж ты нас?!
Звезда стучится мне в висок.
Укоры я пишу.
И слышу тихий голосок:
— Прости. Но я спешу…
28.1.73
Представьте — меня полюбила горбунья.
Я с нею вино запиваю стыдом.
Когда на земле, у людей, полнолунье,
Я с ней занимаюсь любовным трудом.
Представьте — меня полюбила немая.
Немая не может со мной говорить.
Но жестами мне объяснила немая,
Что должен полжизни я ей подарить.
Куда б я ни шел и ни ехал — поверьте —
Калеки плетутся за мной по пятам.
И если даруют мне боги бессмертье,
Я это бессмертье калекам отдам.
Ведь мы о живых на поминках не плачем,
Мы плачем о Том, кто погиб на кресте.
Ведь я — поводырь — и не надобен зрячим!
Ну, что подарю я твоей красоте?
Ну, что я скажу, оскотинев от счастья,
Целуя запястья и ноги твои,
Ночным переулкам, растоптанным властью,
Ночным площадям, где грохочут бои?
О, как я унижу тебя на рассвете,
Когда спозаранок, не выдержав сна,
Уйду, чтоб стоять перед кем-то в ответе,
Как будто и ты — не любовь, а вина!
Как будто и ты не плетешься калекой
По улице длинной и мокрой, как плач,
По улице нашего подлого века,
Где даже и я — не Христос, а палач!
Я умирал у Сретенских Ворот,
Ко мне пришел Последний переулок,
Как Веневитинов — кусая нежный рот,
Как Мусоргский — велеречив и гулок.
И слов его я не успел понять,
Расшифровать последнее объятье…
Привычка жить — последнее занятье,
Которым боги тешили меня.
Я научился гибельной работе —
Бежать навстречу полночи азийской.
Так маршалы бросают вслед пехоте
Растоптанный порядок диспозиций.
Так Грибоедов уезжает, бедный,
Выклянчивать кончину и куруры,
Россию бросив, словно грошик медный,
В подол какой-то деревенской дуры.
И я уехал. Ветреная полька
Еще кружит салоны Петербурга,
И чей-то плач летит из переулка…
Безжалостна ко мне пустыня Ольга.
Поднять бы ставни воспаленных век,
Испить бы мне — сырой водицы хотца…
А мне прохожие: «До ближнего колодца
Тебе полжизни ехать, человек!»
А. Блюменфельду
Один — без жены, без подруги,
Приятеля сплавив в Москву,
Неделю я прожил на Юге,
Не зная, зачем я живу.
Бездельем измученный странник,
Все ждал я чего-то — и вот
Меня заманил в обезьянник
Скучающий экскурсовод.
В тени сикомор и бананов
Жестокий Господь сотворил
Печальный разврат павианов
И страсть кривоногих горилл.
Их палками тычут мальчишки,
Ланцетами режут врачи,
Но бредят любовью мартышки,
Вздыхают о ней носачи.
Простерлось над клетками небо,
Бесстыдно себя оголя.
Окраиной Божьего гнева
Мне вдруг показалась Земля.
И женщина в белой панамке
Меня поманила рукой.
И горечь отвергнутой самки
Я в ней обнаружил с тоской.
Мы с нею купались и ели,
И вечером были в кино.
И ангелы Божьи летели,
Как бабочки, в наше окно…
Губанову
А Вам бы все стоять особняком,
Особняком семнадцатого века…
Но стукачу приподымает веко
Двадцатый век штыком да ветерком.
В покоях умирал заезжий барин.
К нему таскалась баба с узелком.
Мотал башкой ученый доктор Арендт,
И «Колокол» трезвонил не по ком.
А Вам бы все стоять особняком…
И штукатурка сыплется до срока…
Но крестный путь до этого барокко
Вы все-таки проделали пешком.
Вы все-таки стрелялись сгоряча
Черт знает с кем, со сволочью какой-то.
Ах, подарите мне покой, беседу, койку
И пару плачей с Вашего плеча.
Я отслужу. Я помолюсь за Вас.
Дай Бог спокойствия старинным Вашим
залам.
Я буду помнить Вас, шатаясь по вокзалам,
В очередях у пригородных касс…
Ю. Аронову
Я отпускаю пленного врага.
Иди, солдат. Проваливай, бедняга!
Поверит ли в блаженство полушага
Живой предмет, шагнувший в полутьму?
Я наклонюсь и выдохну ему:
Иди, солдат! Покинь свою тюрьму.
А я хочу на что-нибудь сменять
Постылое искусство охранять,
Фольгу наручников, тюремных стен бумагу,
Кандальных песен черные слога…
А он стоит — и от меня ни шагу.
В артезианской скудости двора
Он выучил случайные травинки…
Наивный выродок! Зачем ему новинки?
Я подымаю тело топора.
Свобода! Ты смертельная игра!
Не мир, но меч! Не миром, но мечом
Я отгоняю привиденье власти.
Какой тюремщик, захотевший счастья,
В конце концов не станет палачом?
Не жалею, не прошу ни о чем,
Просто верю я в тебя, Конвоир.
И начищена луна кирпичом,
Будто небо нарядили в мундир.
Слушай, небо, я боюсь умереть,
Слушай, можно — я еще поживу?
Я смотрю и не могу не смотреть
В полицейскую твою синеву.
Я не верю ни лесам, ни лугам,
Верю слову твоему — «Подыхай!».
Я молюсь твоим смазным сапогам,
Я молюсь твоим усам, Вертухай.
Надо мною ты роняешь слезу.
Ты ведь знаешь — я тебя позову.
Словно рыба, за тобою ползу,
Брюхом вспоротым пятная траву.
Я ведь страху научился не вдруг,
Хоть давно с твоей повадкой знаком,
Мой безносый, мой единственный друг
Ты недаром стал моим двойником.
Сколько раз я обнимал, не любя!
Как мне верилось, что страстью горю!
И не знал, что обнимаю — тебя,
И с тобою лишь одним говорю.
Нам с тобой легко вековать,
Сапогами приминая траву.
Ты кукушке прикажи куковать —
Пусть я буду, пусть еще поживу…
В игрушечной скворешной синагоге
Румынский ребе отпускает хохмы.
И безъязыко воют эмигранты.
Плачь, тетя Соня! Рви седые лохмы!
Ты не увидишь знаменитой Федры
В старинном многоярусном театре,
Ты будешь блеять высохшей козою
И не восплачешь чистою слезою
Над пьесою «Кремлевские куранты»
Идут вперед потомки Макавеев,
Держа в руках игрушечные «Узи».
Плачь, тетя Соня, молодость развеяв
В пятиэтажном каменном Союзе.