Наконец-то настали погожие деньки. Пенсионеры дождались хорошей погоды — сидят они в парке на длинной скамейке, сладко дремлют и греют на солнце свои старые кости. Сейчас парк целиком в их распоряжении: дети — в школе, молодежь — в училищах и институтах, мамы, и папы — на работе. В парке царят тишина, покой, чистота. Заботливые руки все выскребли и вычистили: кусты аккуратно подстрижены, на зеленых газонах высажены яркие цветы. Парк напоминает пестрый ковер. Ухоженные аллеи щедро залиты солнечным светом, и золотые лучи так весело переливаются на ярко-зеленых листьях платанов, что сердце радуется.
Много ли нужно человеку? Хорошая погода — вот и настроение хорошее. Особенно радуются приходу весны старые люди. Солнце — это надежда, враг смерти. Каждую осень стариков одолевают печальные мысли: «А переживем ли мы эту зиму?» И когда, пережив «эту зиму», они снова видят солнце, то — понятное дело — радуются и чествуют себя увереннее, пока снова не наступят холода.
На весеннем небосводе красуется солнце в золотом венце. Парк заполнен стариками-пенсионерами. Только одна молодая женщина прогуливается с коляской, в которой сладко спит краснощекий, круглолицый — что твоя луна! — младенец. У входа в парк толпится народ. Здесь стоят автоматы с газированной водой, прохожие то и дело останавливаются, опускают в автомат монеты, пьют воду и уходят. В глубине парка, за цветущими клумбами и фонтанами, где начинается аллея, увитая изумрудной виноградной лозой, на голубой скамейке одиноко сидит старик, он тоже прилежно греется на солнце, глаза его прикованы к сучку одного из деревьев — он внимает пению пристроившейся там птички-невелички. Старика зовут Барклай-де-Толли — Димитрий Баркалая. Барклаем-де-Толли его прозвали на работе, и как только прозвали, он в тот же день ушел на пенсию. Это случилось совсем недавно — год тому назад. В конце своей трудовой деятельности он занимал пост председателя профкома, и именно «в конце» что-то подвело его: то ли знания, то ли способности, то ли энергия, а может, и прозорливость. Стали его звать Барклаем-де-Толли. Почему именно Димитрия прозвали Барклаем-де-Толли? Может быть, причиной была его фамилия — Баркалая? Но ведь эту фамилию он носил всю жизнь!
Ах, до чего дожил Димитрий Баркалая! Чудно устроен этот мир, поди попробуй разберись. То сюда повернет волшебное колесо судьбы, то туда, порой сладость принесет, порой — горечь, то возвысит тебя, то низвергнет, то плакать заставит, то — смеяться. Перед нами, смертными, это «порой» встает как неразрешимый логарифм, и мы ничего не можем с ним поделать; не можем спросить: почему? для чего? А если спрашиваем, то ответа все равно не получаем. Фантастическая преграда возвышается перед нами. Но мы все равно не успокаиваемся. Упорно ищем причину — почему волшебник одним глазом смеется, а другим плачет? Кто-то, махнув рукой, скажет: «Таков сей мир, и нам все равно его загадок не разгадать!»
В свое время и Димитрий Баркалая ломал голову над загадками бытия, делал соответствующие выводы и жил так, как ему подобало. Теперь он этим заниматься не будет, теперь пусть молодые думают, пусть побеспокоятся те, кто назвал его Барклаем-де-Толли. Димитрий ни о чем не будет думать, ни о чем не будет беспокоиться, сядет под деревом и будет наслаждаться пением птички-невелички, будет на солнышке греться и мирно доживать остаток дней. Он ни о чем не будет тревожиться, будет жить в полном покое. На это он имеет право и условия: вырастил двух сыновей, поставил их на ноги. Сыновья женились вовремя, живут они отдельно, в новых квартирах. Димитрий не хочет с ними жить. Поэтому остался в старом доме в одной комнате. Димитрий не хочет беспокоить сыновей — пока он в состоянии за собой ухаживать, пока у него хватает сил, а вот когда они его покинут, когда он совсем одряхлеет, только тогда пойдет он к сыновьям.
Пока ему хватает одной комнаты и пенсии. Пенсия у Димитрия большая — во всем парке ни у кого нет такой большой пенсии. Итак, Димитрий будет жить спокойно, и плевать ему на всех бездельников, зубоскалов, злопыхателей. Никогда не вспомнит он о прошлом — ни о хорошем, ни о дурном. Навсегда забудет «Барклая-де-Толли». Будет ходить в зоопарк со своими внуками, а когда они заняты в школе или на уроке музыки, или у преподавателя иностранного языка, он сядет на эту голубую скамейку и послушает пение птиц. А наступит знойный июль, он отправится к морю, там, на берегу, в кипарисовой аллее тоже есть голубые скамейки.
Тяжело опираясь на палку и время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть, в парк входит старик. Это Ироди, друг Димитрия. С Ироди Димитрий заново познакомился в этом парке. Оказалось, что знакомы они давно. Ироди был первым, кто на вопрос Димитрия не отозвался, как все остальные — «аджан». Димитрий не любит этого слова — «аджан». Когда он впервые пришел в парк, решил присоединиться к пенсионерам, чтобы поговорить о том о сем, надоело одному сидеть. Но с кем он ни заговаривал, все отзывались «аджан». Димитрий начал пересаживаться с одной скамейки на другую и наконец встретил человека, который сказал ему «батоно». Это был Ироди. Ироди — пенсионер со стажем, большой друг «молодых» пенсионеров. «Молодые» не могут привыкнуть к новой «профессии», тоскуют. Ироди их подбадривает, учит, как сделать интересной новую жизнь — он человек опытный. В парке Ироди знают все, с ним считаются, советуются, но только он очень состарился, ослаб, ходит, опершись на палку. Наконец-то он добрался до скамейки Димитрия. Сел рядом с ним, оперся на палку и уставился в землю.
— Тебе плохо, Ироди?
— Нет, я просто устал.
Над стариками сияет яркое солнце. Шляпа Димитрия лежит на скамье, а его бритая голова сверкает на солнце. Ироди еще не успел снять шляпу, но, вероятно, тоже скоро ее снимет. Старики сидят рядышком, словно голубки, и молчат. Непонятно, то ли дремлют они, то ли думают, то ли прислушиваются к шелесту листьев — никакими словами их состояния не передать. Так и кажется, что они сами источают удивительную тишину и покой, царящие в этом уголке парка.
Ироди начинает ерзать, поднимает голову, вытягивает и скрещивает ноги, откидывается на спинку скамейки, на скрещенные ноги кладет палку и тихонько поворачивает голову в сторону Димитрия:
— Вино-то киснет…
У Ироди одна забота: родственник из деревни прислал ему «изабеллу», а они никак ее распить не могут. Димитрий заявил, что «изабелла» хороша с таранью и гоми. «Гоми приготовит моя невестка, — сказал он, — Нам бы еще тарань достать». А тарани нет как нет.
— Вечером пробовал, уже пенится… — вздохнул Ироди. Он, не торопясь, снял шляпу и тоже положил ее на скамейку, рядом с собой. Если не считать нескольких белых волосков, голова старика была совсем лысая.
— «Изабелла» без тарани что есть что нет, — сказал Димитрий и молчит себе и молчит. Молчит и Ирода.
Димитрий хочет поделиться с другом, но не решается. Он не может ему открыть то, что его мучает. Кто знает, что подумает Ироди. Ведь однажды не поняли его и насмеялись над ним, обозвали Барклаем-де-Толли. Поэтому он предпочитает молчать. Он ведет себя так, словно его очень заботит тарань. Но забота Димитрия намного сложнее и тяжелее: нет ему по ночам покоя. Днем еще куда ни шло, а ночью — лишь сомкнет глаза, — ночью, видимо, и разум засыпает — вот и носят черти нашего Димитрия куда им заблагорассудится.
Нет на свете справедливости. Всю жизнь он провел так, что не до сна было. — даже не помнит, видел ли вообще сны? Когда организовывал в горах колхоз, когда воевал под Курском и Орлом и спал в блиндажах, тогда ему ничего не мерещилось, а сейчас — откуда что берется, к чему бы эти волнения и тревоги! И ему никто не грозит, и он вроде ни с кем не воюет. Ведь он решил, что отвоевал свое, решил начать спокойную жизнь, так откуда теперь эта душевная смута?
Нечто невероятное происходит с Димитрием Баркалая! Как будто прошлое преследует его — преследует очередями маузеров и автоматов, залпами орудий, сигналами разноцветных ракет и реянием красных знамен. В этом ничего плохого нет. Напротив, воспоминания о прошлом доставляют ему радость. Но видеть прошлое в кривом зеркале невыносимо, он не выдержит этого, сердце разорвется во сне. А все дело в этих проклятых сновидениях. «Не с неба же берется сон, — думает старик, — он ведь отражение моей души. Тогда почему же он все искажает, почему лжет, если я сам — действительность, то почему отражение действительности — ложь? В чем тут дело? Где собака зарыта?!»
После ухода на пенсию он долго нервничал — не нравилось ему новое положение, трудно было без работы, никого не хотел видеть, все его раздражало. Время все же сделало свое. Человек привыкает ко всему, и Димитрий тоже постепенно приспособился к бездеятельной жизни. Но прошлое не оставляло его в покое, прошлое следовало за ним по пятам.
Однажды воскресным вечером Димитрий рано лег спать. Весь день ходил он вместе с внуками по зоопарку, устал и решил отдохнуть. Он долго не мог уснуть, не мог отделаться от одной мысли, но не мутной, а чистой и легкой, словно птица, мысли: младший внук, маленький Миха, очень похож на деда — он напоминает старику его детство. Долго он думал о Михе, почему-то ребенок с самого начала пришелся ему по душе, и имя ему выбирал он сам. Миха был парень что надо — живой, неугомонный, здоровый. Так, размышляя о внуке, Димитрий незаметно уснул, и приснилась ему Курская битва. Тогда Димитрий был командиром батальона. Неба почернело от фашистских «мессершмиттов», градом летели бомбы. Сквозь пули и огонь продвигается вперед батальон Димитрия. Димитрий так зычно и бодро отдает приказы, словно отгоняет страх, защищает своих бойцов от страха: Димитрий страха боится больше, чем бомб.
Батальон Димитрия блестяще выполнил боевое задание. Враг отступил…
Батальон отдыхает… Радуются ребята — командование объявило им благодарность. Вдруг Димитрию сообщают, что прибывает сам Преображенский… Во сне все происходит так же, как это было наяву. И Димитрий, довольный, улыбается во сне. Как кино смотрит он свой сон: вот к строю солдат медленным шагом приближается Преображенский в сопровождении трех человек. Димитрий отдает приказ:
— Смирно!
Димитрию понравился собственный голос — гулкий, хорошего тембра, раскатистый. Солдаты четко выполнили приказ. Преображенский стоит неподалеку и наблюдает за батальоном.
Теперь Димитрию нужно произнести два слова: «Равнение направо»… При отдаче этого приказа важно четко, ясно, громко произнести «напра»… Димитрий верит в древнюю грузинскую заповедь: герой должен иметь сильные руки, громовой голос и чистое сердце. Димитрий обладает всеми этими тремя качествами — надо их проявить. «Напра» надо произнести так, чтобы вся Германия задрожала от страха.
— Равнение!..
Словно набат прозвенел голос Димитрия в чистом поле. Он остановился, сделал паузу, пауза придает приказу особую выразительность.
— Напра!.. — загремел голос Димитрия. Что правда, то правда — голос у него был что надо. Оказывается, заслышав это «напра», Преображенский готов был дать Димитрию звание генерала.
— Во!.. — грянул Командир… И тут случилось нечто невероятное: батальон повернул головы налево. Это не соответствовало действительности. Димитрий поспешно приказал: «Отставить!» Но когда он снова отдал приказ «Равнение направо», батальон опять повернул головы налево. Преображенский помрачнел. Димитрий видел, как командир дивизии нахмурил брови. Весь дрожа, он снова отдал приказ, но батальон ни за что не хотел равняться направо. А там стоял черный, как туча, Преображенский и вопросительно смотрел на Димитрия.
«Невероятно, невозможно, — волновался во сне Димитрий, — такого не бывает, ни одному солдату на земле не придет мысль поворачивать голову налево наперекор команде». Так, терзаясь и споря с самим собой, он проснулся. Сердце его колотилось что есть мочи. Задумался Димитрий, забеспокоился не на шутку. Поди разберись в таком сне!
Преображенский погиб в боях под Минском, отличный был человек. Димитрия очень любил. Странное появление умершего расстроило Димитрия. Да ну, глупость все это, заключил он. Но почему-то эта глупость не выходила у него из головы. После этого не раз возникал в его снах рвущийся в атаку «тигр», но эти сны он не запоминал. Когда его впервые назвали Барклаем-де-Толли, в ту ночь он тоже видел плохой сон, его он запомнил.
Как будто они должны были переправиться через Дунай. Немецкая артиллерия, с утра открыв огонь, не давала нашим сосредоточиться, советские бойцы никак не могли подступиться к реке. Фашисты сгруппировали всю артиллерию и возвели непреодолимый барьер. Надо было временно прервать атаку и применить маневр — километров на десять к югу развернуть фронт. Этот стратегический маневр осуществлялся по инициативе Димитрия. Димитрий тогда уже был командиром батальона. Сон и явь в данном случае соответствовали друг другу, но это соответствие продолжалось недолго. Вдруг на берегу Дуная показался какой-то всадник на белом коне, конь встал на дыбы, вдоль Дуная в длинные колонны выстроились войска, и всадник произнес речь. Это был Наполеон, а Наполеоном был Димитрий. Димитрию стало стыдно, что он Наполеон: то есть он не того стыдился, что был Наполеоном, а того, что на самом деле, не будучи Наполеоном, перед войском выдавал себя за него. Лгал, бесстыдно лгал военачальник! «Ничего, это же всего-навсего сон! — успокаивал себя во сне Димитрий. — Вот проснусь, и все пройдет». Но Наполеон — Димитрий как ни в чем не бывало продолжал ораторствовать. Тогда Димитрий рассердился и крикнул: «Товарищ Наполеон! Я ничего общего с тобой не имею и никогда не имел ни малейшего желания быть Наполеоном! Поверни своего белого коня и возвращайся к себе!»
В дебатах с Наполеоном он проснулся.
По вине этих снов, искажающих прошлое, пошатнулось железное здоровье Димитрия: у него повысилось кровяное давление, обнаружилось сердечно-сосудистое заболевание и воспаление суставов.
Днем Димитрия не особенно беспокоит и волнует дурной сон, увиденный ночью. Для него сон — это пустое дело, он в сны не верит и нервничать из-за них не станет. Если иногда вспомнит увиденное во сне, то скажет — словно печать поставит: «Сон — это чушь», — и сбросит его в архив всяческих видений, воспоминании, грез. Но во сне ему трудно делать выводы. Сновидение ему кажется явью. Переиначенное прошлое кажется таким правдоподобным, что поди не верь в его реальность, не нервничай. Иногда во время глубокого сна он вскрикивает: «Это же сон, это ложь и глупость!», но выкрики остаются выкриками, а сон — сном. Если тебе во сне приходится переживать, спорить, убеждать, что это за сон, скажите на милость, какой это отдых! Душевный покой Димитрий обретает лишь днем, когда гуляет с внуками в зоопарке или вместе с Ироди дремлет на солнышке в укромной аллее. Иногда, откуда ни возьмись, к нему подкрадется какая-нибудь мысль, засядет в голову, взбудоражит его, разворошит прошлое. Ничем она не отличается от ночных видений, такая же назойливая, является непрошеным гостем, вмешивается в его жизнь. С Ироди тоже бывает такое: клюет носом по-стариковски и в полудреме шепчет что-то, общается с прошлым. Но Ироди свои мысли, свои сны и воспоминания не скрывает, он их тут же выкладывает другу. Удивительно, что их мысли и даже сны, если вдуматься хорошенько, по сути одинаковы. Но Димитрий не вдумывается в рассказы Ироди, слушает его вполуха. Ироди ему вообще кажется несерьезным человеком.
Молча сидят старики на голубой скамейке. Откинувшись на спинку, они вслушиваются в прошлое, словно не в парке сидят, а в прошлом. У обоих блестят на солнце лысины, у обоих шляпы лежат рядом. Откуда ни возьмись в парк залетает пчела, сначала она кружится над обнаженной головой Димитрия, затем с жужжанием носится вокруг головы Ироди. Старики даже не замечают ее, и вскоре пчела улетает по своим делам — направляется к цветочным клумбам.
— Жарко стало, перейдем в тень, — говорит Димитрий и берет шляпу. Ироди тоже берет шляпу и, опираясь на палку, встает. Старики уходят в беседку и здесь располагаются на голубой скамейке. Беседка радует взор своей красотой. Смелые побеги виноградной лозы, обвивающие железные перекладины и проволочки, напоминают зеленых ящериц, поднявших головки и собравшихся куда-то бежать. Солнце балует ярко-зеленые свежие побеги, могучая лоза тянет из земных недр соки, впрыскивает весенний нектар в юные стебли и ростки и на радость солнцу колышет их зеленой волной под золотыми лучами. Осмелевшие же побеги, словно боясь упасть с навеса, сцепились друг с другом кудрявыми усиками, обвили железные перекладины и подставки и, пока крохотные бусинки зеленых кистей еще не налились волшебным соком, образовали чудесную тень для человека. Старикам сейчас в тени приятнее, чем на солнце. Сидят они здесь, и разомлевшие их тела жадно впитывают прохладу.
— Вино-то киснет, — снова проговорил Ироди после долгого молчания. Сказал он это тихо, про себя, не поворачиваясь к Димитрию.
— А Рубена ты видел? — спросил Димитрий у Ироди.
— Видел, говорит, что у него нет.
— У Рубена должна быть, врет он…
— Сходил бы ты в торг, к Сордиа…
— И что мне ему сказать?
— Скажи, что у Рубена есть тарань, и пусть он нам ее даст.
— Что же мне, на старости лет из-за тарани попрошайничать?
— Я пойду от твоего имени.
— От моего имени пока хожу я сам…
Димитрий замолчал. Замолчал и Ироди, но он не сводил глаз с друга.
— Димитрий, — спокойно начал Ироди, — теперь маршала тебе уж никто не даст… Но и в чине никто не понизит, сходи к Сордиа. Говорят, что тарань распределяет он.
— К Чанчалейшвили пойду.
— А у кого же ты был вчера?
— Вчера его не было на месте.
— Черт с ним, сходи к Чанчалейшвили, он, наверное, позвонит Сордиа.
— Разве Гобронидзе не звонил ему? — спросил Димитрий у Ироди.
— Нет. Обещал позвонить и обманул.
— Может, вправду нет у них тарани, Ироди, а тебе кажется.
— Если бы я своими глазами не видел, не поверил бы, целую машину привезли к Рубену, я там стоял, когда ее разгружали.
— Тогда почему они ее не продают, для кого они ее прячут?
— Давай теперь выяснять, почему не продают, для кого прячут, а за это время все разберут и бог весть когда еще привезут! Возьми и сходи к Сордиа, Сордиа тебе не откажет…
— К Чанчалейшвили пойду.
— Делай как знаешь, — рассердился Ироди, — будь я Димитрий Баркалая, я бы знал, что мне делать!..
— Интересно, что бы ты сделал?
— Сходил бы к Сордиа и достал бы тарань.
— Решено! Иду к Чанчалейшвили. — Димитрий надел шляпу и встал. — Ты меня подождешь?
— Здесь буду ждать.
Димитрий не спеша отправился в путь, пересек парк и вышел на улицу. Перейдя на ту сторону, он скрылся в подъезде белого дома. Время от времени отдыхая и держась за перила, он поднялся по лестнице, прошел длинный коридор и открыл обитую черной кожей дверь. В приемной было много народу. Димитрий подошел к секретарше и назвал себя. Секретарша вошла в кожаную дверь и вскоре вернулась обратно, сказав Димитрию: «Входите». Чанчалейшвили тепло принял Димитрия.
— О, тарань, тарань! — Чанчалейшвили сглотнул слюну. — Позвоню Татейшвили, Сордиа Татейшвили не откажет. Ткемали, наверное, уже готово, Димитрий? С киндзой, с приправами!.. Ох, ох!.. С перцем!..
Чанчалейшвили взял трубку и набрал номер.
— Здравствуй, Михаил Васильевич…
«Приветствую дорогого Серго», — Димитрий ясно услышал голос Татейшвили. Чанчалейшвили отодвинул трубку от уха, в трубке, словно в микрофоне, все было слышно.
— Одна просьба к вам, Михаил Васильевич! Сейчас у меня мой друг Димитрий Баркалая, возможно, вы тоже его знаете…
«О-о, Барклай-де-Толли! Кто же его не знает!..» Димитрий оцепенел. Лучше бы ему провалиться сквозь землю, прежде чем явиться сюда. Димитрий покрылся холодным потом: «Неужели весь город зовет меня Барклаем-де-Толли?» Не думал он, что, кроме его сотрудников, кому-нибудь известно его прозвище.
— Так вот, Димитрию нужна тарань. Говорят, что она есть у Сордиа…
«Да, тарань, тарань, вобла! Сейчас неплохо бы ее отведать! Вместе со свежим ткемали, верно, Серго!.. Не клади трубку, сейчас же позвоню Сордиа. По другому телефону… Димитрий — золотой человек, передай ему от меня привет».
Чанчалейшвили прикрыл трубку ладонью и передал Димитрию привет от Татейшвили.
— Весьма признателен! — пробубнил Димитрий.
«Здравствуй, Евграфий Доментич!..» — послышалось снова в трубке.
— С Сордиа разговаривает, — шепнул Чанчалейшвили Димитрию, — слышишь?
Чанчалейшвили повернул трубку в сторону Димитрия так, чтобы старик своими ушами слышал, как благоволит Татейшвили к нему лично и к Димитрию.
«У нас с Чанчалейшвили одна просьба к тебе… Нужна тарань… Немного, килограмма два… не спекулировать же нам ею!.. К кому?.. К Рубену? Это еще что за Рубен?.. Да, да, знаю, как же. Значит, пойдем от твоего имени… Большое спасибо… Ты все слышал?»
— Слышал, большое вам спасибо, — рявкнул в трубку Чанчалейшвили, — значит, от имени Сордиа надо подойти к Рубену, туда, где большой рыбный магазин… Большое спасибо, Михаил Васильевич.
Чанчалейшвили положил трубку, достал платок и вытер пот со лба. Это был тучный мужчина с животом, начинающимся чуть ли не от самой грудной клетки, постепенно расширяющимся и только ниже пупа немного убывающим в ширину. Живот свисал жирными складками, подобно бараньему курдюку. Весь этот груз с большим трудом удерживали необъятные, приспущенные спереди, как у кинто, брюки. Кроме того, от природы он был наделен широкой костью, бог не пожалел для него ни плоти, ни крови, ни румянца. Если к этому еще добавить изрядный рост, то вас не удивит и его вес — Чанчалейшвили весил 120 килограммов. Вполне понятно, что такой махине справиться с небольшим бараном так же легко, как другому с куриным крылышком. Поглядели бы вы на Чанчалейшвили после хорошей трапезы — даже в абсолютном покое он весь полыхал огнем, в течение двух-трех часов обливался потом — шел трудный процесс переваривания пищи! И не дай бог в это время его потревожить по какому-нибудь делу! Как от сыпного тифа, его щеки и лоб покрывались красно-желтыми пятнами, на висках, шее и на носу выступали крупные капли пота. Он знал, что это с ним произойдет, но ради Димитрия себя не пощадил, достал ему тарань! Когда он положил трубку и вытер пот со лба, Димитрий на его лице прочитал: вот видишь, сколько пришлось потрудиться, но ради тебя я на все готов. Выразительно взглянув на Димитрия, Чанчалейшвили гордо произнес:
— Вот и дело с концом!
— Большое тебе спасибо, Серго, дорогой! — Димитрий встал и протянул Чанчалейшвили руку на прощание.
Чанчалейшвили пыхтя проводил Димитрия до двери кабинета, еще раз пожал ему руку и сказал:
— Заходите, Димитрий, дорогой, не стесняйтесь. Я всегда к вашим услугам.
Чанчалейшвили почему-то захохотал. Совсем неуместным и бессмысленным был этот смех. Димитрий, отведя от него глаза, прикрыл за собой черную дверь, надел на бритую голову шляпу и грустно начал спускаться по лестнице. Выйдя на улицу, он подумал: «Убить мало этого Ироди!..»
Когда Димитрий и Ироди пришли в магазин, Рубена на месте не оказалось. Только что был, скоро вернется», — сообщили им сотрудники. Торговый зал магазина был просторный, с высоким потолком. От одной стены до другой тянулся длинный прилавок, за которым стояли продавцы рыбного отдела в белых халатах. Видно было, что магазин имел несколько отделов, в одном углу торговали даже пивом. Там толпился народ. Димитрий и Ироди выбрали уголок посвободнее и пристроились на опрокинутой возле окна бочке. Прямо перед ними был расположен прилавок с рыбными консервами и папиросами, консервов никто не брал. Продавец сидел и грязными руками ел хлеб с колбасой. Ироди, опираясь на свою палку, подобрался к продавцу консервов.
— Сынок, если бог даст и Рубен появится, он через эти двери должен войти?
— Других дверей у этого магазина нет, — холодно ответил продавец консервов, откусывая свой хлеб.
— Значит, Рубен войдет в эти двери и пройдет сюда? — не отставал Ироди. Продавец кивнул. Ироди задумался, но сколько бы он ни думал — другого выхода не было; надо было сесть на бочку рядом с Димитрием и ждать Рубена. Он так и поступил. Не шевелясь, тихо сидели старики. Димитрий злился. Он злился не на Рубена, а на себя, что послушался Ироди и ввязался в это дело.
— Не придет Рубен, — сказал Димитрий. — Вот увидишь.
— Если не придет, возьму и пойду домой! Подумаешь, дело какое!
Вдруг в зале откуда-то появилась женщина с метлой, тазом и тряпкой; Подойдя к Димитрию, она все это имущество сложила у его ног. Продавец консервов закрыл двери и объявил покупателям, что начинается перерыв.
— Вот видишь! Давай уйдем отсюда, пока нас не вытолкали взашей! — сказал Димитрий, встал и пошел к выходу. Ироди последовал за ним. И надо же, прямо в дверях столкнулись они с Рубеном. О, как обрадовался Ироди!
— Вот тебе и не придет, вот тебе и не придет! — вскричал обрадованный Ироди и, постукивая палкой, последовал за Рубеном в магазин. Димитрий остался на улице. Ему недолго пришлось ждать. Нагруженный таранью Ироди вскоре вышел из магазина. Старики медленно побрели к дому.
Вечером Ироди принес «изабеллу». К этому времени у невестки Димитрия, которая заранее начала готовить ужин, на кухне уже поспевал гоми. Димитрий принес нарды.
— Не привезла невестка внука. Показал бы я его тебе, знаешь, какой он парень? Вылитый Баркалая!
— Сколько ему лет?
— Во втором классе учится, прямо замучили ребенка: то музыка, то английский… Не привезла она его, сказала, что занимается.
— Мои внуки уже большие, не нуждаются в дедушке.
— У меня тоже этот один остался, остальные уже выросли. Завтра воскресенье, может, пойдешь с нами в зоопарк?
— Почему бы и не пойти!.. Давай играй!
— Это шаши… это ду…[17]
Ироди плохо видел, поэтому он не позволял партнеру переставлять шашки прежде, чем рассмотрит кости.
— Можно играть?
— Играй! У тебя беш-дорти!
Невестка Димитрия накрыла стол, Ироди прервал игру. Димитрий принес кувшин с вином и поставил на стол.
— Давайте, я перелью вино в другую посуду. Куда вы поставите такой огромный кувшин?! — удивилась невестка.
— Вот сюда и поставлю… — Димитрий показал невестке на середину стола. — Смотри, какое у него изящное горлышко, как он украшает стол. Где ты достал такой красивый кувшин? — спросил Димитрий у Ироди.
— Вместе с вином прислали.
— Не взятка ли это, Ироди? Не вводи меня в грех!
— Видишь, как на тебя действует стол!
— Отец, если я вам больше не нужна, то я пойду, мне некогда, — сказала невестка Димитрию.
— Иди, дочка… Все ли на столе? А соль? Где соль?
— Зачем к тарани соль…
— Ступай, дочка, я завтра зайду и заберу Миха в зоопарк.
Невестка ушла. Димитрий разлил вино в маленькие стаканы.
— Давай выпьем; что ты мне наговорил: «вино пенится» — где ты видишь пену?
— За твое здоровье, мой Димитрий!
— Будь здоров, Ироди! Побольше бери ткемали, оно и мертвого оживит!
Старики уткнулись в свои тарелки.
— А ничего тебе тарань, а, Димитрий?
— Тарань хороша, да вот Рубен плох.
— Говорят, что тарани в Астрахани много.
— Давай теперь выпьем за тех, кто сотворил нас, — начал Димитрий, — кто, словно всевышний, вдохнул в нас душу и привел нас в этот мир, за наших родителей! Если бы не они, не было бы нас, а если бы не мы — не было бы наших детей, такова жизнь…
Ироди пил понемногу, смаковал вино. На мгновение в комнате воцарилась тишина. Старики молча ели тарань и гоми. Вдруг Димитрий встал, откуда-то достал толстый, словно книга, журнал, стряхнул с него пыль, обтер и положил на стол.
— Что это за книга? — поинтересовался Ироди.
— Давай еще разок выпьем, и ты узнаешь, что это за книга. Давай-ка вспомним тех, с кем в течение пяти лет мы вместе спали, вместе пили и ели, вместе кровь проливали. В этом журнале записаны все офицеры моего батальона. В нем записано все: их адреса, история их жизни. Я очень любил свой батальон. Хорошие были бойцы, совсем молодые, неугомонные, словно ртуть, ребята, — как потревоженные волки не боятся ни мороза, ни бури, ни снега, ни леса, ни пропасти, так и они не боялись ничего — не боялись и пули — пуля их боялась. Когда меня повысили, почему-то перевели на другой фронт, растерял я своих ребят. Остался только этот журнал. Из них в живых остались только двое: я и Федор, волжанин, Федя.
Димитрий открыл журнал. Ироди с любопытством рассматривал пожелтевший фотоснимок. Снимок лежал в середине журнала.
— Вот это бедолага Федя — один из них. Совсем недавно разыскал я его в Харькове. По старому адресу он не числился, долго пришлось искать, наконец нашел.
Ироди долго смотрел на безногого, небритого старика.
— Я ему деньги послал, потом сам съездил в Харьков, когда увидел его — сердце оборвалось, спился бедняга, совсем пропал человек. Прекрасные у него дети, но что из этого, он никого не слушает, ничем не интересуется. Этот снимок сделан там, Федю мне показали на улице, пьяного, пока не протрезвел — меня не узнал. Эх… Федя, Федя, он хоть жив остался…
— Выпьем за них! — Димитрий закрыл журнал.
— За Федю выпьем отдельно!.. Давай за память погибших на войне, — сказал Ироди и налил капельку вина на кусок хлеба.
— Эх, Федя, Федя! — Димитрий взял снимок у Ироди. — Совсем не стал меня слушать, сказал: «Твоих заповедей, внушений я на фронте наслушался, все знаю! Теперь у меня свои теории». Не жилец он на этом свете…
— За здоровье Феди!.. — сказал Ироди и залпом осушил стакан. Этим поспешным тостом он хотел выразить сочувствие Димитрию.
— Шутка ли, без ног человек остался, пропал совсем! — грустно проговорил Димитрий. — За здоровье бедняги Феди! — Димитрий выпил и осторожно поставил на стол пустой стакан.
— После меня батальоном командовал Федя! Весь батальон погиб под Брестом. И Федя там оставил свои ноги…
— Ты ведь знал Али-заде, — теперь настал черед Ироди. — Если ты помнишь, мы вместе из Тбилиси уезжали. Он тоже тбилисец, жил в Сололаки.
— Да, вроде припоминаю, — Димитрий не помнил Али-заде, но не хотел обижать друга.
— Парень он был на редкость добрый. Именно эта доброта и погубила его. Дело было в Румынии… Вдруг получаем приказ прекратить атаку. Мы сидим на склоне горы в наспех вырытых окопах. Перед нами немцы, они тоже укрепились на склоне горы, между нами течет река, все это похоже на сказку, но тебе я расскажу, тебя такая сказка не удивит. Нам приказано не дать немцам возможности шевельнуться, они и не шевелятся, тихо сидят в окопах. Мы видим их окопы, пулеметы, видим почти все. Наверное, и они прекрасно видят нас. Удивительно то, что они тоже не стреляют в нас, пока кто-нибудь из наших не поднимет голову, а как поднимет, тотчас грянет винтовка, застрекочет автомат и пулемет. Очевидно, задумана большая стратегическая битва — мы ничего не знаем, беспрекословно выполняем приказ и ждем, что будет. Что главное — стоит такая жара, что все вокруг горит. Проходит день, второй, третий, а спасения от зноя нет. Даже ветерок не шелохнется, жажда мучает. Только ночью ухитряемся подать друг другу голос. Но и этого достаточно для врага — склон прошивает пулеметная очередь. Короче говоря, вот уже третий день валяемся на потрескавшейся, пересохшей земле и поджариваемся на солнце. Мы с Али-заде лежим в одном окопе, грязные, заросшие щетиной. Но грязь — ерунда по сравнению с жарой. Мы лежим красные, как раки. Все сильнее и сильнее припекает солнце.
Мы задыхаемся, уже ничего не соображаем. Вдруг видим, как из немецкого окопа вылез солдат, на наших глазах сбросил на землю винтовку, рюкзак, молниеносно скинул брюки, рубашку и остался голышом. «Не ловушка ли это, осторожно!» — предупреждаю я Али-заде. «Погоди, кажется, происходит чудо», — говорит Али-заде и целится из винтовки в немца: «Никуда он от нас не уйдет, подождем немного, посмотрим». Солдат, в чем мать родила, спустился вниз по склону, махнул рукой, словно дал нам какой-то знак, бегом бросился к реке и так жадно начал пить воду, что я и сейчас слышу это бульканье. Воду он черпал горстью. Долго он стоял и пил. А мы… Мы ждем Али-заде, он командир, а он молчит, только целится из винтовки.
Немец, не торопясь, вошел в реку. Плавать он не умел, барахтался у берега, словно дитя малое. Ты бы посмотрел, что он вытворял! Как он прыгал и резвился!.. «Давай не будем стрелять в него, все равно кто-нибудь сделает это и без нас», — сказал Али-заде и опустил винтовку. Очевидно, и другие рассудили так же: «кто-нибудь другой выстрелит» — и не стреляли. Немец кончил купаться и стал взбираться вверх по склону. Взглянул в нашу сторону и рукой помахал: до свидания, дескать. «Вот сейчас его и пристрелят», — сказал я Али-заде, не на шутку обеспокоенный. Али-заде, чтобы слышали и другие роты, изо всей силы крикнул: «Ребята, не стрелять, жалко!» Только он успел сказать это, и откуда ни возьмись где-то рядом просвистела пуля. Я не обратил на это внимания, так как не сводил глаз с обнаженного немца. Мне было интересно, дойдет он или не дойдет до своего окопа. «Али-заде, видишь, он остался в живых, никто не стал стрелять!» — воскликнул я, обрадованный. Оглянулся — и что же вижу: Али-заде плавает в крови. Пуля угодила ему прямо в лоб. Война не знает пощады. Не мне тебя учить, мой Димитрий, война добрых жестоко наказывает… Так просто и глупо погиб Али-заде!
— Давай выпьем за упокой души Али-заде и Ивана Кругликова, — сказал Димитрий. — Кругликов был гордостью нашего батальона, в сорок втором бросился под танк. Он был русский из Таганрога, отличный парень.
Ироди молча опорожнил стакан и налег на ткемали.
— Нет на свете справедливости… — Димитрий положил на стол сжатые в кулак руки.
— Я захмелел, — сказал Ироди, — давай больше не будем пить.
— Это же «изабелла», ничего с нами не будет.
— «Изабелла», «изабелла», говоришь, а сам побагровел, словно 17-летний юноша.
— Побагровел? Ай, ай, Димитрий Баркалая!
— Так, брат, всему конец, даже поесть не могу как следует! Какое у тебя давление?
— Двести.
— Завтра будет двести двадцать.
— Да ну, ничего врачи не знают. Иногда хорошо переношу вино, а иногда плохо.
— Что дальше делать будем?
— Выпьем еще чуть-чуть.
— Только немного, совсем немного.
— Ого, как ты, оказывается, любишь себя!
— Эх… Выше головы не прыгнешь.
— Давай помянем Спиридона, бедный Спиридон…
— Это какой Спиридон? Циргиладзе?
— Никого у него не осталось, не было у него ни жены, ни детей.
— Где он, в Керчи, что ли, погиб?
— Никто не знает, что с ним случилось, пропал без вести.
Димитрий выпил до дна. Ироди отпил немного и поставил стакан.
— Ироди, скажи мне, пожалуйста, как меня зовут? — вдруг спросил Димитрий. Ироди оцепенел от удивления. Настолько неожиданным, неуместным и бессмысленным был вопрос друга, что он ушам своим не поверил. Согнув ладонь рупором, он приставил ее к уху и нагнулся к Димитрию:
— Что-то ты меня спросил?
— Как меня зовут, как называют? Чего ты удивляешься?
— Здрасьте! Разве тебя не Димитрием зовут?
— Димитрием — само собой, но еще как зовут?
— Еще?
— Да, какое прозвище мне дали?
— Кто дал прозвище? Какое?
— Ты разве не слышал?
— Нет.
— Поклянись детьми, что говоришь правду.
— Клянусь, впервые слышу. А как тебя прозвали? — Ироди притворился заинтересованным.
— Да никак, я просто так спросил… кое о чем вспомнил…
Димитрий приуныл, в комнате воцарилась тишина. Неожиданному вопросу Димитрия эта тишина, казалось, придала больше смысла и значения. Этот вопрос как будто увеличился, разросся и, чтобы Ироди мог его разглядеть хорошенько, повис под потолком, словно люстра. Нечаянный вопрос висел в воздухе и раскачивался над головами стариков, усугубляя возникшую неловкость. Постепенно эта неловкость становилась все явственней, зримей и ощутимей, казалось, она вот-вот прикоснется к уху Ироди и скажет ему: «Ты же знаешь, как зовут Димитрия, почему же ты лжешь, старик?!» Ироди необходимо было что-нибудь сделать — либо заговорить, либо заглянуть под стол, либо встать, но непременно что-то сделать, В таком же состоянии был и Димитрий: он переживал, что поставил друга в неловкое положение. Ему казалось, что он выдал себя, проявил всю свою слабость Он тоже непременно должен был что-то сделать: либо заговорить, либо ударить кулаком по столу так, чтоб высечь искры из глаз, как это с ним бывало раньше, когда его глаза и вправду метали искры. Но вместо этого Димитрий вдруг встал — как будто в его поведение вмешалась какая-то посторонняя сила, словно он думал одно, а делал другое, и поплелся к гардеробу. Открыв дверцу, долго там возился. Наконец он отыскал свои синие брюки, снял с вешалки белый китель, закрыл гардероб и, подойдя к столу, сунул свой мундир чуть ли не под нос Ироди.
— В этом кителе я был в Кремле. А вот здесь у меня лежит благодарность главнокомандующего, — Димитрий достал из кармана кителя вчетверо сложенную бумагу и показал ее Ироди. Когда Димитрий доставал из кармана кителя «благодарность одного человека», у него дрожали пальцы. Нервная дрожь передалась и Ироди, его пальцы тоже начали выбивать по столу дробь.
— У меня такого нет… — виновато проговорил Ироди. Димитрий спрятал китель и брюки в гардероб и подсел к столу. Лицо его выражало довольство, словно он сбросил тяжелый груз, словно своим бессознательным поступком открыл другу нечто значительное и отвел душу.
— Не обидел ли тебя кто-нибудь, Димитрий?
— Нет, — холодно ответил Димитрий и отщипнул кусок от тарани. Ироди воткнул вилку в большой кусок гоми и обмакнул его в ткемали.
— Давай выпьем еще по одной, — сказал Димитрий и наполнил стаканы. Этот стакан Димитрий осушил без тоста. Ироди удивился, но, не желая его обидеть, не спросил, за что он пил.
— Мы уже пьяны, Димитрий, — сказал Ироди.
— Ты прав, мы оба пьяны, — засмеялся Димитрий.
— Эх, жаль, что у нас нет друзей в Астрахани, присылали бы нам тарань пудами!
— Да, да!.. Не поехать ли нам в Астрахань?
— Насчет Астрахани не знаю, но домой мне пора, уже поздно, который час?
— Еще рано, как ты можешь ложиться в такую рань?
— Пока я доплетусь до дома, будет поздно.
Ироди встал, Димитрий проводил друга. Выйдя на балкон, Ироди посмотрел на небо и сказал:
— Завтра тоже будет хорошая погода, спокойной ночи, Димитрий!
— Спокойной ночи, Ироди!
— Желаю приятного сна!
Ироди ушел. Димитрий остался один. Старик прикрыл дверь, сел на стул и начал медленно раздеваться. Как только он лег, почувствовал усталость, вскоре погасил свет и повернулся к стене. Вино, конечно, давало о себе знать, но нельзя было сказать, что он пьян, он только слегка захмелел. Он лежал и спокойно дышал. Намаявшиеся за целый день старые кости требовали отдыха. И сон не заставил себя долго ждать. Вдруг ни с того ни с сего ему приснился Ироди. Они будто стояли у Днепра, раздевались и собирались купаться. На другом берегу укрепились немцы. Завтра на Днепре намечается бой не на жизнь, а на смерть. А Ироди и Димитрий пришли сюда искупаться. «Это же рассказ Ироди, из-за него и снится мне такая глупость», — думал Димитрий во сне. Тем временем Ироди прыгнул в воду. И Димитрий последовал за другом. Ироди поплыл саженками, взмахнул руками раз, другой и вдруг нырнул головой вниз. Димитрий, не мешкая, нырнул в том же месте, где исчез Ироди. Нырнул и оцепенел: прямо на его глазах Ироди проглотила огромная тарань. Как будто на дне реки лежала тарань величиной с кита, которая, проглотив Ироди, погналась за Димитрием. Димитрий повернул к берегу, рыба схватила его за ноги, но Димитрию удалось вырваться. Она сделала в воде круг и, разинув пасть, двинулась навстречу Димитрию. Толкнув чудище ногой, Димитрий потерял равновесие и пошел ко дну. Прежде чем он успел высунуть из воды голову, тарань опередила его и ударила в живот. Под водой завязалась смертельная борьба. «Никто не поверит, что меня проглотила тарань, — мелькнуло в голове у Димитрия. — Все знают, что я пошел купаться… Боже мой, что подумают в штабе!..» Димитрий вертелся, как волчок, рыба нападала на него быстрее молнии, беспощадно била его гибким хвостом и острыми, словно лезвие, плавниками. Все его тело было в царапинах и в ссадинах. «Пусть она меня лучше выпотрошит, пусть даже перережет глотку, но я не дам себя проглотить!» — думал Димитрий. Никто, ни дома — в Грузии, ни здесь — на фронте, ни один человек не поверит, что Димитрий не в плен к фашистам попал, а его проглотила тарань. «Держись, Димитрий Баркалая!» — воскликнул он мысленно и окровавленными ногтями вцепился рыбе в жабры. Его бритая голова чуть было не угодила в ее пасть, но ему удалось в последнюю секунду изловчиться и ускользнуть от нее…
Устал Димитрий, обессилел, много крови потерял и… Это еще что такое?! Сердце подводит, не может дышать, не может шевелиться… Не наяву ли болит у меня сердце? Нет, это во сне, заключил он. Вдруг Днепр помутнел, словно в него вылили грязную воду. Тарань исчезла без следа. Теперь ему было не до нее, он, как свинец, шел ко дну и за глоток воздуха готов был все отдать. Сердце билось, словно обезглавленный цыпленок, и болело — болело невыносимо. Казалось, рыба воткнула ему в сердце свой острый, как нож, плавник, а сама спокойно уплыла дальше. «Не наяву ли болит сердце?» — снова подумал Димитрий, но не в силах был стряхнуть сон, чтобы проверить, вправду ли болело у него сердце.
Димитрий был оптимистом. Ни за что бы не поверил, что умирает. Даже в мнимую смерть во сне — и то бы не поверил. Он лежал в белоснежной постели и, сложив руки на груди, думал: «Сердце у меня болит во сне, это ничего, вот сейчас проснусь и все пройдет…» И пока он так думал, постепенно начало темнеть, потом совсем стемнело и воцарилась непроглядная тьма, исчезли река, мутное пространство, рыба, вода. Осталась только тьма, обширная, бесконечная, безграничная тьма. Не было больше ни земли, ни неба, не было поля, гор, звезд, камней, предметов. Была только пустота, окутанная тьмой холодная мгла. И когда Димитрий увидел этот неведомый, новый, прежде не виданный и не слыханный мир, разумеется, это показалось ему сном. И умер он спокойно, в неколебимом убеждении, до последнего мгновения думая: «Вот сейчас проснусь».
Перевод А. Беставашвили и К. Хучуа.
На семью Джургу обрушилось большое горе — умер шестимесячный ребенок, единственный сын Толисквами, маленький Бондо.
У козопаса Джургу было семеро сыновей, все уже определены, обзавелись семьями. Бог даровал ему одну-единственную дочку Толисквами, но лучше бы ей совсем не родиться!
С самого утра братья с трудом удерживали Толисквами и никак не могли ее успокоить. Она так убивалась над младенцем, так горестно причитала, так горячо ласкала и целовала покойника, что односельчане не могли удержаться от слез, а домочадцы не в силах были смотреть на ее страдания. Будет тебе, хватит, перестань, рыдали братья и выбегали во двор, изнуренные плачем, чтобы там отдышаться, успокоиться.
Тело ребенка покоилось посреди комнаты. Тахту, сколоченную на скорую руку и похожую на маленький столик, поставили у самого очага, покрыли белой простыней и на нее положили кудрявого Бондо, тельце которого было усыпано красными розами, — ребенок словно спал, на его розовых губках застыла улыбка.
В головах у мертвого стояла Толисквами: она то вскрикивала, то бормотала что-то бессвязное, то била себя кулаками в грудь и в голову.
— Хватит, дочка, хватит! Успокойся, вашинерс[19]. Сколько раз я тебе говорила, что нельзя так убиваться! Разве ты не видишь, что твой сынок — ангел и бог взял его к себе. Как можно так горевать и плакать, бога обидишь, — шептала Толисквами мать.
Мать Толисквами — Бедиша, глубоко верующая женщина, знала все законы и обычаи, с ней считались и дома и в деревне, но не до обычаев было сейчас Толисквами.
— Мой ангелочек, родимый мой, моя маленькая ласточка, жизнь моя, — причитала Толисквами у изголовья сына, нежно лаская его лоб и подбородок. — Я без тебя жить не буду, в землю за тобой сойду!
Она плакала так горько, что все вокруг — и стар и млад — вытирали слезы.
Бедиша не мешала дочке причитать, считая, что так ей будет легче, но когда та начинала кричать и бить себя по голове, богобоязненная женщина смущалась. В конце концов, есть предел и слезам и горю. Толисквами же не знала предела: как начала причитать с самого утра, так и не умолкала до позднего вечера!
— Смотри, как разошлась, ослушница! — беспокоился Джургу. — Жизни от нее нет! Не оторвешь теперь от покойника! Того и гляди, с ним вместе в могилу ляжет! — говорил он жене.
— Поговори ты с ней, — советовала мужу Бедиша, — тебя она уважит.
Но Толисквами не слушалась и отца. Завидев его на пороге, кидала гневный, предупреждающий взгляд: дескать, не вздумай уму-разуму меня учить… и еще громче начинала причитать. Джургу не мог выносить горестных воплей дочери, давясь рыданиями, он выбежал во двор, чтобы не слышать ее плача. А там, смешавшись с толпой соседей, жаловался на свою горькую участь.
Джургу хотя и жил бедно, но его богатством, как он говорил, была его честь. И сыновья у него были люди честные, умели руки к делу приложить, каждый гнездо себе свил. Джургу ребятами был доволен, гордился послушными, трудолюбивыми, преданными своим семьям сыновьями. А вот Толисквами… Толисквами жила так, как ей заблагорассудится. С самого детства она была непослушная и своенравная. Ни лаской, ни угрозой Джургу не сумел повлиять на дочку, обломать ее не смог. Такая уж она была ослушница, строптивица, с норовом, одним словом. И повзрослела и созрела раньше своих сверстниц.
Созрела и встретила Бочию. Правда, Бочия был парнем хоть куда, гордостью села, лучшего зятя Джургу и пожелать не мог, но… Бочия ушел на войну и не вернулся.
Толисквами же бросила отцовский дом и объявила родителям Бочии, что она их невестка.
В деревне этому не очень удивились, о любви Толисквами и Бочии все знали давно.
«Убью срамницу!» — бушевал Джургу, но Толисквами сдержала свою клятву — что обещала Бочии, то выполнила. Как раз накануне отправки его на фронт встретились Бочия и Толисквами и поклялись в верности друг другу; ранним утром Толисквами гнала коз через поле позади дома Бочии, обнесенного плетнем. Толисквами остановилась и заглянула в сад. В глубине сада, под старым айвовым деревом стоял Бочия, голый по пояс, в старых рваных штанах и босиком. Айвовое дерево с ветвями, гнущимися под тяжестью плодов, красовалось посреди сада, словно огромный зонт. Загорелый, крепкий Бочия, словно яблоко, грыз золотистую айву величиной с добрую тыкву. Толисквами как громом пораженная не могла сдвинуться с места и оторвать взгляд от широкой груди, сильных рук и крупных ладоней Бочии. Бочия, словно, почувствовав взгляд девушки, оглянулся и в свою очередь оцепенел. За забором, словно заколдованная, стояла красивая дочка Джургу — Толисквами. Закинув хворостину за плечо и грациозно склонив голову, она с удивлением смотрела в сад.
В ту минуту Толисквами походила на вышедшую из чащи златоволосую Дали[20], а Бочия — на какого-то колхского бога, самозабвенно влюбленного в златоволосую повелительницу лесов. Их глаза встретились, и как настоящая Дали уводила завороженного охотника в густой лес, так вывела Толисквами Бочию со двора. Выбросив недоеденную айву, парень в мгновение ока перемахнул через плетень, но Толисквами уже там не было. Девушка торопливо подгоняла перепуганных коз и не оглядываясь бежала к лесу. Бочия помчался вдогонку за Толисквами.
У самого леса настиг он ее и прижал трепещущую словно птица девушку к груди.
— Почему убегаешь от меня, Толи?!
— Отпусти, убьет тебя мой отец! — сказала Толисквами.
— Ответь хотя бы, ты ведь любишь меня? — спросил Бочия. — Ты же знаешь, завтра я иду на войну и твое слово унесу как надежду, скажи, ты любишь меня!..
— Здесь поле, увидят, пошли в лес, — шепнула ему Толисквами.
Разгоряченный Бочия подхватил Толисквами, как ребенка, и устремился в лес.
— Люблю тебя, солнце мое…
— Люблю тебя, свет моих очей…
Долго не умолкал в лесу страстный шепот юноши и девушки.
— Я жена твоя…
— Я муж твой…
Удивленные, восхищенные, прижимались они друг к другу и радовались, что в конце концов набрались смелости и стали мужем и женой.
— Жаль, пожениться не успеем…
— Не важно, я буду ждать тебя…
Бочия с войны не вернулся, героически пал на поле битвы за Родину. Толисквами сдержала слово: как только во чреве ее зашевелился плод — кровь и плоть Бочии, она покинула родительский дом и пришла как своя в дом Бочии. Родители, сестры и братья Бочии с подозрением посмотрели на самозваную сноху. По селу поползли слухи. Это задело гордую Толисквами, и она снова вернулась в отцовский дом и здесь, под родимым кровом, горючими слезами оплакала свою первую и последнюю любовь.
— Когда выходила замуж — нас не спрашивала, — сказала мать Толисквами, — и когда обратно возвращалась, тоже о родителях не подумала, так хоть теперь послушай нас, избавься от этого ребенка, пока не поздно. Наша Орга знает одно средство, я тебя сведу к ней, ты еще молода, снова выйдешь замуж и детей народишь, зачем он тебе, избавься от него, и сама успокоишься, и нам дашь покой.
Толисквами и слушать не стала, не пошла с матерью к повивальной бабке и сохранила ребенка. Родился мальчик, она назвала его Бондо — в честь старшего брата и, словно опытная женщина, ухаживала за сыном. Родители жалели ее, уж больно она молода, измучится — и помогали Толисквами как могли. Откуда им было знать, что смерть так внезапно унесет здоровенького младенца.
В канун новолуния у ребенка начались судороги и рвота. Это «туташи»[21], заключила Бедиша, взяла из люльки больного, сняла с него белую рубашонку, бросила на земляной пол и подожгла. Ребенок с удивлением уставился на огонь, и судороги и рвота у него прекратились. К вечеру луна все же взяла свое — ребенок совсем посинел, начал дрожать и изрыгать рвоту, а пополуночи, когда кончилась «ломка луны» и на небе показался молодой тонкий месяц величиной с козий рог, звезды унесли младенца в небо.
Если бы не ребенок, можно было бы подумать, что Толисквами еще не замужем. Материнство пошло ей на пользу, она так похорошела и налилась после родов, что в селе заговорили: «Теперь она еще лучшего мужа себе найдет». И женихи не заставили себя долго ждать, но тут как раз на нее обрушилось ужасное горе.
«И впрямь нет счастья у моей Толисквами», — бормотал Джургу.
Толисквами, всю ночь не сомкнувшая глаз и не отходившая от больного ребенка, и днем не покидала его ни на минуту — не ела, не пила, даже не садилась; только и знала, что слезы лила. И лишь только вечером, когда в соседней комнате собрались близкие и завели разговор о предстоящих похоронах, она умолкла и прислушалась к разговору старших: Толисквами знала, что несовершеннолетних хоронят не так, как взрослых, и это ее тревожило больше всего.
Толисквами приоткрыла боковую дверь и напрягла слух.
— Гроб будет готов завтра, вечером пойдем на кладбище и похороним, — сказал один из стариков и замолчал.
В доме воцарилась могильная тишина.
— Мал он еще, поэтому больше ничего не требуется, поверь мне, Джургу, — сказал второй.
— И за упокой нельзя выпить, по одному стакану? — спросил Джургу.
— Вы, родные, когда вернетесь с кладбища, можете справить маленькие поминки, этого достаточно, настоящий же обряд здесь запрещен — вашинерс, Джургу…
Вдруг на пороге показалась Толисквами. На стариков надвинулась длинная тень, падающая от нее при свете керосиновой лампы.
— Заладили свое «вашинерс»! — гневно сверкнула она глазами. — Кто нам запретил оплакивать ребенка! Что же нам теперь — детей не оплакивать, а оплакивать таких выживших из ума стариков, как вы? Вы хотите сбросить в могилу еще не остывшее тело? Нет, этого я вам не позволю, я мать и сколько захочу, столько и будет со мной мой ребенок!..
— Толи! — рассердился Джургу. — Горе совсем замутило твой разум! Сама не понимаешь, что ты болтаешь, глупая!
— Очень хорошо понимаю, это вы не знаете, что говорите! — яростно набросилась она на отца. — Мы пока еще не оплакали своего покойника, даже не сшили себе траур. Я не позволю так бессердечно бросить его в могилу. Нет! Не отдам вам моего Бондо, не надейтесь на это!
Джургу бросил грозный взгляд на сыновей.
— Уведите ее, вы же видите, что она совсем рассудка лишилась!
Братья увели Толисквами в другую комнату и посадили возле усопшего сына. Джургу запер боковую дверь.
— Надо торопиться с похоронами, а то эта девчонка, глядя на покойника, сама в гроб ляжет.
— Что поделаешь, она мать, и винить ее нельзя. А нам надо выполнить свой долг, — сказали старики.
Бедиша села рядом с Толисквами и начала ее успокаивать.
— Будет, доченька, возьми себя в руки, ты же видишь, что мертвому уж ничем не поможешь, ты еще молода, вся жизнь у тебя впереди. Ведь у меня тоже умер ребенок, тогда я была такая же молодая, как ты, и мне тоже казалось, что я вместе с ним в могилу сойду, но видишь, осталась жить. С жизнью трудно расстаться, дочка…
— Похороним послезавтра, мама, скажи отцу, что послезавтра похороним, — молила Толисквами, — хоть один день побуду со своим сыном.
— Хорошо, скажу, дочка, но не надо поступать так, как никто еще не поступал в селе. Как я помню, такого младенца всегда хоронили на второй или третий день, ни бог, ни люди не простят нам, если мы будем мучить ангелочка.
— Ты лучше скажи ему, а то не знаю, на что решусь.
Толисквами злобно сверкнула своими большими черными глазами. Мать в испуге встала и принялась стучать в боковую дверь.
— Откройте, мне надо с вами поговорить…
Дверь открыли, Бедиша вошла в другую комнату.
— Убивается бедная девочка, просит, чтобы завтра не хоронили… — пробубнила Бедиша, словно в чем-то провинилась. — Похороним послезавтра, Джургу, ничего тут страшного нет, похороним послезавтра! — взмолилась она, глядя на мужа.
— Нет! Достаточно мы под ее дудку плясали!.. Всему есть свой предел! Что мы, особенные, что ли? — Джургу нарочно повысил голос, чтобы слышала и Толисквами. — Не таких младенцев, а настоящих богатырей хоронят, но никто так не убивается. Не говоря уж о другом, просто стыдно так себя вести!
У Бедиши с мужчинами разговор не получился.
Когда сочувствующие разошлись, Толисквами прогнала и тех, которые хотели ночью подежурить у покойника: «Раз мы других правил не придерживаемся, нечего и на ночь оставаться, посторонние мне не нужны, в последнюю ночь со своим ребенком побуду я».
Бедиша постелила мужчинам в соседней комнате, а сама с Толисквами осталась там, где лежал ребенок.
Толисквами спать не собиралась, но Бедиша силой уложила ее. Она не стала раздеваться. Сорвала пододеяльник с одеяла, бросила простыню в угол и прилегла, не раздевшись. «Ну и ладно, и без белья отдохнет, лишь бы легла», — думала Бедиша.
Толисквами заметила, что мать следит за ней, поэтому, затаив дыхание, притворилась спящей. Бедиша не отрывала глаз от постели дочери, долго боролась со сном, но усталость взяла свое, и она вскоре заснула. Толисквами лежала, широко раскрыв глаза, и смотрела на закопченные балки и стропила.
Заслышав пополуночи крик первых петухов, Толисквами встала с кошачьей осторожностью, подкралась к двери, отодвинула засов и, приоткрыв дверь, заранее подготовила себе выход. В ногах и в головах покойника горели свечи, тускло освещая комнату. В приоткрытую дверь ворвалась ночная мгла. Толисквами обрадовалась этой непроглядной тьме… Подхватив тело ребенка, она опрометью выскочила во двор, там, в темноте, закутала его в белую простыню и стремглав побежала к лесу.
Лес этот, густой и мрачный, называли Чертовой чащей, и находился он довольно далеко от деревни. Разве только какой-нибудь отчаянный охотник заходил в дремучие дебри, а местные к лесу и близко не подходили. «Его потому и зовут Чертовым, что он принадлежит чертям, а бесенята и лешие прохожих сбивают с пути и морочат, как им заблагорассудится».
И вот теперь к этому лесу бежала Толисквами. Она хотела уйти от деревни подальше, остаться наедине со своим ребенком и, наплакавшись вдоволь, вернуться домой. Углубляться в лес Толисквами конечно же не собиралась. Ей бы посидеть на опушке, под деревом, неподалеку от просторных лугов, где сельчане пасли скот, выбрать там укромное местечко, прижать к груди своего сына и отвести душу в плаче и причитаниях. Так думала Толисквами и неслась, словно злой дух во тьме. Сначала бежала она по знакомым деревенским тропкам, потом оказалась в папоротниках высотой с человеческий рост. Вконец ободрала и исцарапала босые ноги. Спустившись к реке, она остановилась, чтобы перевести дух и прислушаться, нет ли за ней погони, — и снова пустилась в путь. Небо было усыпано звездами, но вокруг все равно царила мгла, от слабого мерцания звезд светлее не становилось в эту непроглядную ночь. Где-то выл одинокий шакал, в ответ заливались лаем деревенские псы.
Толисквами торопилась, здесь каждая тропинка, каждый уголок были ей знакомы, и, словно рысь, пробиралась она через овраг, продираясь сквозь кустарники и колючки.
Она вышла к прибрежной роще. Все свое детство она бегала здесь за козами, в соседних деревнях все знали дочку козопаса Джургу — Толисквами.
В этих краях Джургу славился как хороший пастух, пас он большое стадо коз. Маленькая Толисквами помогала отцу и братьям ухаживать за козами, но когда ей исполнилось двенадцать лет, отец не взял ее на пастбище: «Ты уже не ребенок, пасти коз дело не женское, помоги матери по хозяйству!» С тех пор Толисквами только один раз была здесь вместе с Бочией… После этого она из дому не выходила, свою печаль и горе закутала в траур и до рождения маленького Бондо радость к сердцу не допускала. Почему-то в эту ночь вспомнила она о старых друзьях и рванулась к ним в порыве отчаяния — стремительно бежала к чистому полю, к звонким ручейкам, к деревьям, к кустарникам и к Чертову лесу, как будто они могли исцелить убитое сердце, вернуть ей счастливые дни детства.
Как настоящий друг встретил ее повеявший из лесу ветерок, ласково прикоснулся ко лбу, обнял за шею, погладил по волосам. На поле Толисквами заметила одно темнеющее пятно, и хотя вокруг и было темно, хоть глаз выколи, но это место все равно выделялось своей чернотой — там стоял старый дуб. Толисквами узнала Козью рощу, здесь под дубом тек прозрачный родник, чуть подальше начиналось наилучшее пастбище для коз — небольшие холмы, покрытые кустарниками, за холмами проступал Чертов лес.
Она остановилась у дуба, ногой нащупала место, чтобы сесть. Крепко прижала к груди тело ребенка и села прямо на землю. Под дубом было сухо, сюда не проникала роса. Как только Толисквами присела, сразу открыла ребенку лицо и начала, как безумная, целовать и ласкать его; все крепче прижимая сына к груди, она всхлипывала и заливалась слезами.
Из леса доносился вой шакалов, который становился все ближе и явственней. Толисквами казалось, что шакалы выходят из леса. Вот уже совсем рядом раздался шакалий плач. Толисквами испуганно оглянулась и начала баюкать ребенка, словно боясь, что шакал его разбудит.
Сисатура мурсиа…
Бондо бошис лурсиа[22].
Она начала негромко, как будто укачивала живого младенца:
Мальчик Бондо прижимается к груди
Своей матери.
Она пела все громче и громче, вплетая в мелодию всю боль своего сердца.
Толисквами не знала, что поет новую песню, она где-то слышала эту мелодию, может, мать пела ей похожую на эту колыбельную. Песня лилась из глубины сердца, и слова рождались там же…
Спи, спи, сынок.
Спи, мой дорогой.
В люльке бутон розы
У меня расцвел…
Вой шакалов прекратился. В роще воцарилась гробовая тишина, словно каждое дерево и каждый куст прислушивались к пению Толисквами.
Сняла я с него одеяло и
взглянула на него я, —
стал он похож на луну и солнце,
мой дорогой мальчик.
Рыдания душили Толисквами. Она прервала свою песню и снова принялась осыпать поцелуями личико ребенка. Она представила его лежащим в колыбели, действительно похожим на луну и солнце, и, вздохнув, продолжала:
Небом рожден ты,
Солнце и луна растили тебя,
Вырастет мой сыночек —
Расцветет бутон розы.
Слезы ручьями стекали по ее щекам, соединялись у подбородка и капали на тельце ребенка.
Вот шакал идет,
Мальчик Бондо спит.
Мальчик Бондо
Прижимается к груди своей матери.
Где-то рядом прошмыгнул шакал… Толисквами испугалась, но тень быстро скрылась в темноте, так же быстро заглох и шорох в кустах.
Ночь незаметно растаяла, вначале на небе замерцала утренняя звезда, затем из села донеслось кукареканье петухов, на востоке едва заметно посветлело небо, солнце бросило свои первые лучи, шакалы умолкли, и с полей взлетел жаворонок, радостным пением известил поля и луга о наступлении утра.
— Рассвело, — встревоженно пробормотала Толисквами и привстала, — здесь меня могут увидеть, — испуганно посмотрела она на село и, оглядываясь то и дело, пошла к лесу.
Сначала она бродила около леса, никак не решаясь войти поглубже. Тем временем в роще показался незнакомец, восседающий на разбитой кляче. За ним появилось еще несколько всадников, кого-то искали: «Меня ищут», — подумала Толисквами и спряталась в зарослях каштана.
Только что проснувшийся лес веселым шумом встретил Толисквами.
Наступало весеннее утро. Сверкающий изумрудом лес был так говорлив и оживлен, словно собирался в путь; с каждого дерева, с каждого кустика, из каждого уголка доносились шорох, шелест, щебет, чириканье, пение, стук, писк, карканье, свист, воркованье…
Здесь было не до грусти и печали, начинался день, близился восход солнца, и обитатели леса готовились к встрече с ним.
Из своего укрытия Толисквами перебралась в буковую рощу в поисках укромного местечка, где можно было бы побыть наедине с мертвым ребенком. Она спустилась в овраг, заросший колючими кустами. Здесь журчал прозрачный лесной ручей, с трудом пробираясь среди огромных валунов. Спрятавшись за ветвями, она села у воды. Сам черт не обнаружит ее здесь! Если бы случайный охотник наткнулся на Толисквами, сидящую у воды с распущенными волосами, он бы принял ее за Лесную деву и не посмел бы подойти к ней близко.
Лес был охвачен таким веселым и радостным шумом, что Толисквами не решалась голосить громко. Она лишь причитала полушепотом. И, почувствовав, что на душе немного полегчало, снова затянула свое «Сисатура». Как бы грустно она ни пела, песня все-таки есть песня, она слилась с голосами леса и уподобилась им настолько, что, услышь ее кто издали, непременно бы принял за песню самого леса.
В лесу было прохладно, женщине показалось, что тело ребенка здесь еще больше похолодело, она расстегнула ворот, спрятала на груди маленькую головку ребенка. Горячей и затвердевшей от прилившего к соскам молока, готовой вот-вот лопнуть груди было приятно прикосновение холодных щек ребенка. Толисквами откинула простынку и налегла на младенца тяжелой, разбухшей от молока грудью.
Сисатура мурсиа…
Негромко, сладко пела Толисквами и обнимала ребенка всем своим телом, переполненной молоком грудью, упругим молодым животом, длинными руками, передавала ему тепло собственного тела.
Как только тельце ребенка прикоснулось к пышущей жаром груди, из сосков хлынуло молоко. Толисквами на минутку отняла ребенка и осмотрела грудь — молоко, в самом деле, текло само по себе. «Теперь мне станет легче», — подумала она и невольно, сама не помня почему, для чего, приложила сосок к губам младенца. От этого прикосновения молоко потекло еще обильнее.
И тут случилось чудо: когда горячее молоко попало в рот ребенку, его губы едва заметно зашевелились. Толисквами глазам своим не поверила, пощупала ему грудь, приложила ухо к сердцу, потерла щеки, насильно открыла ему глаза, но не обнаружила никаких признаков жизни. Предчувствие, однако, не давало покоя Толисквами, она снова вложила сосок в рот ребенка, крепко обняла его и снова запела грустное «Сисатура». Сомнений быть не могло: ребенок сосал грудь, слабо шевеля губами. Толисквами оцепенела, совсем ослабла, тело ее обмякло, в голове помутилось, и она готова была потерять сознание.
Толисквами сидела как оглушенная и боялась пошевелиться.
— Тук, тук, тук! — подбодрял Толисквами дятел, сидевший на буковом дереве.
— Чик-чирик! Кар-кар! Фьюить, фьюить! — чирикал, каркал, шелестел и шуршал лес, журчал ручей, словно вода, дерево, куст, птица, лесные твари, небо и земля только и старались и ждали, когда маленький Бондо откроет глаза и когда он улыбнется своей маме.
Ребенок перестал сосать и уснул, не выпуская сосок изо рта. Толисквами прислушалась к дыханию ребенка, прислушалась и к биению сердца, и когда убедилась, что ее Бондо действительно ожил и что это не сон, встала, не отнимая ребенка от груди, и быстрыми шагами вышла из лесу. Как только она вышла, ей навстречу ослепительно засияло солнце, всходившее над полями и лугами, и лучи его били прямо в лицо Толисквами.
Утром Бедишу разбудило куриное кудахтанье. Стоило ей только встать, как она, ударив себя по щекам, воскликнула:
— Люди добрые! Где же покойник?
В одной ночной рубашке она выбежала на балкон.
— Толи, доченька, Толи! — в тревоге позвала она дочку.
— В чем дело, что случилось?! — выглянул из своей комнаты Джургу.
— Джургу, куда делась наша девочка?
— Куда она могла деться, женщина! Что ты меня поднимаешь в такую рань!
Бедиша оделась наспех и выскочила во двор. Кинулась туда, сюда, долго звала: «Толи, Толи», — но, не обнаружив нигде дочери, не на шутку испугалась, вернулась в дом, принялась тормошить мужа.
— Никак руки на себя наложила, — Бедиша заплакала.
— Да что ты выдумываешь! Придет, никуда не денется, — сказал Джургу.
— Вставайте же! Мы и живую потеряли, и мертвого!.. А он еще твердит: придет, никуда не денется! — закричала Бедиша на сыновей.
— Мертвого? — встревожился Джургу.
— Да, и покойника нет, унесла она его с собой…
Все бросились в ту комнату, где лежало тело младенца. Бедиша какое-то время ждала, что скажет муж, но, не услышав ничего утешительного, начала кричать и собрала соседей.
Братья Толисквами мигом обошли деревню и всех родственников и близких чуть свет подняли на ноги.
Бедиша утверждала, что Толисквами утопилась в Энгури вместе с ребенком.
Джургу и слушать ее не хотел, не верил в смерть Толисквами, но все же послал людей обследовать берега Энгури.
Во время этой неразберихи в деревне появилась Толисквами. Сначала ее приняли за привидение, за нечистую силу, но когда счастливая Толисквами подала голос: «Не бойтесь, люди, это я», — гонец с вестью сломя голову побежал к дому Джургу.
Все жители деревни высыпали на улицу и, окружив ворота дома Джургу, в изумлении взирали на его несчастную дочь, которая крепко прижимала к груди ребенка.
— Что случилось, что произошло?! Ты жива?! — бросились к Толисквами братья, поближе подошли и остальные.
Толисквами не могла отдышаться, сердце ее готово было выскочить из груди.
— Оказывается, он жив!.. — Голос ее прервался, и речь была бессвязной. — Ожил! Ребенок жив!..
Как жив?! Люди были ошеломлены. «Несчастная девочка сошла с ума», — подумали они. Кто мог поверить в воскрешение мертвеца!
— Проводим ее в дом, вы же видите, что женщина тронулась… — деловито предложил кто-то и заботливо взял Толисквами под руку.
— Горе мне! — пробормотал Джургу, увидев смятенное лицо Толисквами.
Братья и родственники отвели Толисквами в дом.
Лежавшая в полу сознании на тахте Бедиша ждала дочку. Увидев ее, она только вскрикнула: «Ты жива!» — и снова упала на подушку.
В это время ребенок заплакал…
Толисквами уложила маленького Бондо на колени и дала ему грудь. Это действительно походило на чудо. Дом со всех сторон окружили люди.
Бедише все это казалось сном. Выслушав рассказ Толисквами, она, обращаясь к закопченному потолку, воскликнула: «Слава тебе, господи!», — упала на колени, расцеловала ручки и ножки ребенка, не вставая, выползла из комнаты и направилась к воротам. Когда она миновала калитку и оказалась на проселочной дороге, домочадцы последовали за ней молча, ибо никто не осмелился сказать ей, что до часовни далеко и она не выдержит.
Бедиша ползла на четвереньках, обдирая себе колени, посыпая землей грудь и голову… Бормотала, шептала, к небу обращалась с мольбой, опустив голову, целовала землю.
Вскоре показалась часовня. Бедиша на четвереньках три раза обошла храм, затем вползла внутрь и до самого вечера горячо молилась.
Толисквами, кроме своего Бондо, никого не помнила — прибрала люльку, уложила туда ребенка, села рядом и тихонько запела «Сисатуру».
А Джургу поставил под тутовым деревом небольшой столик, накрыл его на скорую руку и всем предлагал выпить за здоровье маленького Бондо.
Перевод А. Беставашвили и К. Хучуа.