НА СВОЕЙ ЗЕМЛЕ (От составителя)

Сначала о том, чего в этой книге нет.

Читатель не обнаружит в ней имен многих мастеров грузинской советской прозы. Речь не только о Михаиле Джавахишвили и Нико Лордкипанидзе, чьи произведения почитаются классикой послереволюционного периода, но и о Константине Лордкипанидзе, Григоле Абашидзе, Чабуа Амирэджиби, Отаре Чхеидзе — писателях, работающих мощно и направленно, заметно влияющих на характер нынешнего движения грузинской литературы.

Прекрасно, если, подбирая составные части такой книги, знаешь — есть из чего выбирать; плохо, что выбирать все-таки приходится. Включение в сборник многих имен и произведений, давно определивших высокую репутацию грузинской литературы, неизбежно привело бы к тому, что произведения писателей, заявивших о себе в последнее время, оказались бы вне пределов и более объемистого тома. А за литературным процессом интересно наблюдать, ощущая его непрерывность и внутреннюю диалектику.

С творчеством «мэтров» — и К. Лордкипанидзе, и Г. Абашидзе, и Ч. Амирэджиби хорошо знакомы читатели и «Дружбы народов», и книжного приложения к журналу. Хотелось, чтобы с изданием этой книги знакомство широкой аудитории с произведениями писателей современной Грузии продолжилось и углубилось. Так определился характер неизбежных ограничений. Может быть, «вершина» национальной литературной пирамиды показалась вам несколько усеченной, зато «подножие», где располагается молодая литература, попало в поле вашего зрения.

Составительский вопрос вопросов: с чего начать?

Отправная точка сборника — после того, как был найден его принцип, — обнаружилась весьма естественно.

В критике — и грузинской, и всесоюзной — много сказано о поколении «шестидесятников», целой «писательской плеяде, дебютировавшей двадцать — двадцать пять лет назад. Да, это генерация Нодара Думбадзе, Гурама Рчеулишвили, Отара и Тамаза Чиладзе, Арчила Сулакаури… Поколение со своей программой, своим идеалом, своим — теперь об этом можно говорить с уверенностью — четким местом в истории новейшей грузинской литературы.

С философской точки зрения четверть века — миг. Вчерашние почтительно-напористые дебютанты сами становятся «мэтрами». Они по праву открывают этот сборник: с их приходом литература Грузии обрела многое. Теперь их творческая практика может быть рассмотрена в сравнении с практикой новой писательской генерации. Годердзи Чохели, чьи миниатюры напечатаны в конце сборника, родился в 1954 году.

Движение от старших к младшим: черты переклички, штрихи полемики.


Как раз в те дни, когда готовился к печати этот сборник, стало известно, что Нодара Думбадзе нет в живых.

Он был лидером грузинских «шестидесятников», писателем с ясной этической и творческой программой.

Такие потери не могут быть восполнены. Помня об этом, постараемся с особым вниманием отнестись к основополагающим ценностям — теперь уже наследия Думбадзе.

То, что имеет прямое отношение к прочитанному вами сборнику: именно с рассказов начался новый взлет известности грузинского писателя. Пожалуй, никогда критика, и так не обходившая Думбадзе вниманием, не была столь единодушна в оценке его маленьких шедевров.

«Неблагодарный» — вещь хрестоматийная.

Сколько раз читаны-перечитаны эти строки, а все равно велика их дразнящая свежесть и неубывающая магия:

«Столетие Гудули Бережиани прошло как-то незаметно. И не мудрено: на сельском кладбище покоилось столько его однофамильцев, достигших полуторавекового возраста, что соседи могли и не вспомнить про Гудули. Да что там соседи — свой день рождения прозевал и сам Гудули».

Пафос жизни, самого человеческого бытия, оттененный доброй, неугасающей улыбкой.

Резкое столкновение полярных жизненных начал — Гудули до последнего своего часа жил естественно и прекрасно, сын его Димитрий даже в момент похорон отца думает единственно о соблюдении приличий.

Трагизм последнего поступка Гудули, решившего покончить с собой из-за старческой немощи, и высокий смысл этого решения, открывающаяся за ним безграничность гордого человеческого самоуважения…

Трудно членить и анализировать рассказы Нодара Думбадзе, их течение так же естественно, как естественно течение отраженной в них бесконечной реки по имени Жизнь. Мастерство, зрелое как раз в силу своей «незаметности», изящество и благородство слога — да, все это видно, все на поверхности, но всегда после чтения этих рассказов остается ощущение загадки, чего-то незавершенного и непознанного.

Перечитывая Н. Думбадзе, думаешь о том, что всякое творчество и рождается действительностью, и становится ее неотделимой движущейся частью.

И точно так же созданное мастером кажется чем-то само собой разумеющимся, существовавшим чуть ли не всегда.

А между тем первая крупная вещь Н. Думбадзе «Я, бабушка, Илико и Илларион» печаталась в журнале «Цискари» в 1959 году «самым мелким шрифтом» (выражение писателя), под рубрикой «Юмор». Грузинских «шестидесятников» называют еще поколением «Цискари», они действительно взросли вместе с этим молодежным изданием, но даже в его стенах не смогли оценить подлинный масштаб искрящегося повествования о неунывающем прохвосте Зурикеле и его стариках. Судя по всему, феноменальность своего творения не осознавал в то время до конца и сам автор… О внегрузинской реакции на роман (будем придерживаться данного Н. Думбадзе жанрового определения) говорить довольно трудно — ее, скорее всего, просто не было. Были восторженные рецензии на фильм, поставленный по роману Тенгизом Абуладзе (этап в новейшем грузинском кино), не чувствовалось недостатка в откликах на инсценировки романа (особенно ярким был спектакль Ленинградского БДТ), о нем самом писали потом — уже как о произведении легендарной известности, хотя, как эта известность сложилась и какую тут роль сыграла критико-литературная мысль, осталось своего рода тайной. Видимо, одной из неизбежных творческих тайн.

Упрекать некого и не в чем — есть реальная история литературы и отдельных ее явлений.

Вот, скажем, принято считать, что рассказы предшествуют крупным произведениям, служат своеобразной писательской разведкой жизненного материала. Н. Думбадзе выступил со своими рассказами в 70-е годы, после нескольких романов (в том числе самого спорного из них — «Белые флаги»), сделавших его имя широко известным.

Вещей неталантливых, при всех частных неудачах, у него не было, но, пожалуй, в рассказах наиболее полно и законченно выразились особенности этого редкого в своей органичности таланта.

Рассказы написаны «шестидесятником», а это значит, что в них открыто и прямо утверждается любовь к человеку, причем обычному и простому, доказывается беспредельность нравственных и духовных достоинств этого самого обычного и простого человека» Утверждать подобное сегодня, да еще перед всезнающим читателем, — значит ломиться в открытую дверь. Рискну все же напомнить, что дверь сначала нужно было открыть…

Нодар Думбадзе не раз подчеркивал: его поколение вовсе не претендует на привнесение в грузинскую литературу каких-то новых гуманистических ценностей. Существовала ведь классика! Была и классика советского периода, в частности Н. Лордкипанидзе, М. Джавахишвили; творчество этих и других замечательных писателей учило познанию психологии реального человека в конкретных социальных обстоятельствах, оно многое дало хотя бы с точки зрения современной литературной техники, анализа человеческих душевных состояний. «Не с неба же мы свалились!» — улыбался Нодар Владимирович, как всегда, смягчая улыбкой серьезность сказанного.

Конечно, не с неба «свалились», конечно, на вполне конкретной почве стояли группировавшиеся вокруг «Цискари» молодые литераторы. Они чутко выразили общественную потребность, которая состояла, помимо всего прочего, в том, чтобы воздать должное самому обычному современнику, увидеть, как движется его жизнь, что составляет круг его забот, рассмотреть в простом человеке личность, единственную и неповторимую, а не частицу бесконечной массы.

Не существование скромного индивида, а вечное чудо жизни… Прямой и открытый пафос.

Литература всегда ведет со своим читателем разговор о гуманистических ценностях. Каждое писательское поколение делает свои акценты в этом разговоре.

Это поколение не стеснялось проповеднического тона, и если утверждаемые им истины кажутся подчас очевидными, подумаем над тем, какие усилия требуются для доказательства подобных очевидностей. Многие рассказы этого сборника стали документами хоть и недавнего, но прошлого; была, значит, необходимость в той страстности, с которой провозглашали свое кредо молодые тогда писатели. К примеру, Эдишер Кипиани доказывал, что форма и существо человека могут разительно не совпадать, а мы, уделив слишком большое внимание чисто внешним жизненным атрибутам, проходим мимо главного и драгоценного, как тот киношник, который снял руки замечательной ткачихи и проигнорировал ее «некиногеничное» лицо («Руки»). Доказывал он и то, что для каждого из нас важнее всего не казаться, а быть, быть самим собой всегда и во всем; отступление от этого правила губительно для личности («Гобой»). Такого рода «моралите» выглядят весьма простодушно и придают неповторимое обаяние старым теперь рассказам. Дело, наверное, в том, что авторы их, впадая в проповедничество, не торопились учить своих читателей, не воспаряли над ними, а вместе с ними открывали непреходящую ценность многих, кажущихся элементарными жизненных истин.

Гурам Рчеулишвили погиб совсем молодым и сделал далеко не все, что было ему предназначено. Он остался писателем, чье творчество бесспорно сказалось и на определении круга этических проблем, волновавших его вместе со сверстниками, и на форме их обращения к читателю. Вчитайтесь в «Алавердобу». Пульсирующий, нервный слог, в котором нет и следа тяжеловесной «восточной» цветистости, пылкое неприятие любой формы ради формы, любой фальши — прекрасный своей давней традиционностью праздник рассмотрен до экзальтированности остро, и увидено в нем многое, что ускользнуло бы от более спокойного и умиротворенного взгляда. Что это, как не обращение к читателю: думать, пробуждаться, мучиться вместе?

Рассказ Г. Рчеулишвили «Батарека Чинчараули» — еще один раритет «шестидесятников» — это они на многие лады доказывали, как хрупка и драматически конечна человеческая жизнь, какой постоянной чуткости и бережности требует.

Это они не хотели мириться с малейшими отступлениями от собственных представлений о нравственности и добре. Какой мрачной и неправедной силой выглядит отец погибшей Мзии Батарека Чинчараули! А как тяжело карается моральное предательство в рассказе Арчила Сулакаури «Нежная ветка ореха»! Ситуация из житейски заурядных (когда-то двое расстались, потому что юноша не захотел лишней ответственности), но какие зловещие тона приобретает встреча героев. Адовы муки испытывает герой рассказа, видя, сколь неотъемлемой принадлежностью тупого и сытого быта в мужнином доме стала та, которую он любил. Бескомпромиссный, суровый и справедливый суд, в первую очередь над самим собой. Жесткая мысль о том, что моральное отступление мстит не только тому, кто отступает, но и другим людям.

И — предельная напряженность внутреннего монолога, стремительное движение от малозначительных бытовых пустяков к глубокой жизненной драме. А. Сулакаури — лирик, тяготеющий к изысканному письму, но и интерес его к насущным социальным проблемам неизбывен. Тоже характерно для того поколения…

И отношение литературного героя к миру, и сам этот мир — в процессе становления. Это ломкая и подвижная действительность, в ней много кризисных моментов, способных сильно и неожиданно обнажать существо человека. Не случайно, по-видимому, в произведениях «шестидесятников» так часто появлялись подростки, пристально всматривающиеся во «взрослую» жизнь. В какой-то мере сказывалась живая память молодых писателей о недавнем своем детстве и отрочестве. И все же, скорее, герой-подросток, с импульсивными движениями его души, был нужен, чтобы раскрыть вместе с ним — и раскрыть с неожиданной стороны — механизм человеческих взаимосвязей. Рассказ Тамаза Чиладзе «Пятница» — пример довольно типичный. Мальчик Миха — это Пятница, безуспешно ищущий своего доброго Робинзона, и все в окружающей его жизни после ухода матери из дома находится словно бы не на своем месте, даже кличка Робинзон присвоена откровенным жуликом. И если нет очевидного, обращенного против Михи зла, то и направленного на него добра тоже нет, и нет успокоения и покоя его сорвавшейся с зыбких опор душе. Психологизм не давался легко молодой грузинской литературе, но и обретения ее в анализе сокровенно-человеческого — налицо… Слишком сильна в такой прозе проповедь любви и добра, чтобы она опустилась до пошлых мелочей быта, ушла в них — только необходимые знаки быта, «привязки» к обычной реальности, главная же реальность — несущийся поток острых и больных реакций подростка на первые пришедшие к нему испытания, на поведение и характеры связанных с ним людей.

Слова «добро» и «духовность» мало что значат вне конкретного контекста, в котором они названы. Да и поистерлись они изрядно за предыдущие двадцать с лишним лет от частого и не всегда оправданного употребления. Но даже по той малости, что воспроизведена в этом сборнике, можно судить, что грузинскими «шестидесятниками» высокие понятия не употреблялись всуе. Что эти понятия насыщались реальным, предметным смыслом, что витал над ними дух волнующего, — и общего, и в каждом случае своего, — первооткрытия.

Рассказы, написанные писателями-сверстниками в разное время, обладают некоей внутренней близостью. Не внешним сходством — близостью самого мироощущения. Сколь бы ни было подвижно человеческое, в том числе и писательское, сознание, на всей жизни человека останется четкий отпечаток того времени, когда складывались и формировались идеалы, этические принципы и творческие пристрастия, определялся символ веры. Время первых проб пера поколения «Цискари» никак не располагало к спокойно-рутинному вхождению в литературу. Дебютанты без конца спорили — о смысле жизни и смысле своих литературных занятий, жадно тянулись к жизненной нови, нещадно раскрывали промахи сотоварищей и бурно радовались успехам, в общем, как сказал впоследствии А. Сулакаури, растили друг друга. Такое не забывается. В их опытах было много несовершенного, но жило высокое уважение к литературе, слову, призванию, билось яростное неравнодушие к героям создаваемых и будущих произведений.

А индивидуальности… Вот вы прочли рассказ Резо Чейшвили «Голубые мосты». С холодноватым, чуть ли не зловещим блеском обрисована псевдодеятельность учреждения, где ни одна душа не занимается своим прямым делом.

«Секретарша изучала номера телефонов под стеклом. Она странно улыбалась, и вид у нее был такой довольный, что невольно озадачивал человека, не знавшего ее». «Четыре человека говорили что-то Отару, Отар молчал, застыв на месте, словно тоска теснила ему грудь». «В комнате за пятой дверью один-одинешенек стоял у окна, заложив руки в карманы, Васо Чорголашвили. Вид из окна открывался безрадостный».

Не только героя рассказа, который никак не может узнать судьбу своего сочинения, но и нас берет оторопь при взгляде на эту учрежденческую фантасмагорию. Актуально звучит рассказ, крайне созвучен он нашим нынешним размышлениям о необходимости решительно искоренять любую имитацию общественно полезной деятельности, и неудивительно, что по сценарию Р. Чейшвили Эльдар Шенгелая поставил острую и пластичную кинокомедию «Голубые горы». Но прочтите другие рассказы писателя, вслушайтесь в их многослойные интонации, всмотритесь в эту «устраненную действительность — тот же пафос неприятия всякой формы, мешающей свободному и естественному человеческому самораскрытию, то же упорное утверждение подлинного в человеке.

Для писателей этой генерации мир — при всей его лучезарности — никогда не был одноцветным и бесконфликтным. Неустойчивое, шаткое равновесие, за которым — жесткое противостояние добра и зла, — не так ли выглядит сюжетная ситуация в рассказе «Красавица» Реваза Инанишвили, одного из самых ярких «шестидесятников»? Герои такой прозы стоят за свое до конца, и их не способны смутить ни наглость и сила противника (в «Красавице» объездчику противостоят залетные браконьеры), ни тяжелое наказание за собственную строптивость (так — в «Завещании» того же автора), и хотя далеко не всегда они выглядят праведниками и большими мудрецами и честность их перед самими собой может быть честностью до абсурда, но именно — честностью, являющейся в облике простодушном и нелукавом. Все в этих сочных житейских эпизодах противостоит унылым этюдам на заданную нравственную тему. Лихой объездчик, выполняя свой долг, очевидно, боится уронить себя в глазах красивой женщины, и в горячем поведении его слишком много от той непредсказуемости, что и делает людей людьми своего возраста и своей среды. Конфликт — да, но еще и кипение крови, и борьба самолюбий, висит над встречей у реки жаркое облако, клубящийся пряный туман — это опять бесконечная, мгновенно меняющаяся жизнь… А уж каким жаром пышет рассказ Р. Инанишвили «Ртвели»! Сказать, что он — об уборке винограда — значит не сказать абсолютно ничего. Земля излучает осеннюю негу, а то, что чувствуют люди на ней, не назовешь иначе, как восторгом перед всем сущим. И только глухой не услышит, как пульсирует в человеческих жилах кровь, как распирают лозу жизненные соки.

А «Тур-вожак» Отии Иоселиани! Прекрасные и гордые творенья природы под вечным небом на вечной земле… Жизнь — только в полную силу, с поднятой головой: тура ведет инстинкт — не самосохранения, а сохранения в себе лучшего во имя будущих поколений. «Анималистский» сюжет оборачивается, вполне ожидаемо, сюжетом мировоззренческим.

В такой прозе не могли не появиться герои добрые и странные, чья странность, конечно же, большей частью равна человеческой незаурядности, богатству и даже изяществу душевных движений. Провинциальная дурочка с накрашенным лицом из рассказа Джемала Карчхадзе «Высокий Мужчина» — персонаж довольно типичный. Реакция на ее появление в переполненном автобусе дает возможность увидеть, кто есть кто, и ощущается отчетливый привкус уроков народной этики в том, что подавляющее большинство относится к душевнобольной с доброй жалостью и своеобразным пиететом. Уроков — безусловно близких автору, литературных в лучшем смысле слова. Не пройдем и мимо того, что выведение на сцену таких масок, как героиня этого рассказа, открывает традиционные возможности в показе вечного жизненного карнавала. Впрочем, люди странные или со странностями возникают в прозе «шестидесятников» и писателей чуть более молодых не только в своем абсолютно классическом амплуа. Герой рассказа Тамаза Годердзишвили «Бакаша» просто-напросто стесняется надевать свои боевые награды, его беспредельная скромность и столь же беспредельная доброта принадлежат натуре незаурядной и подлинно героической. Надо только уметь видеть подобную незаурядность — разве мы не разделим авторского пафоса? И разве не найдет отклика в читательской душе участковый милиционер Бидзина из рассказа Мераба Элиозишвили «Коровий вор»? Странно выглядит этот представитель власти, пристающий к разного рода занятым людям с незначительной и такой маломасштабной просьбой — устроить на работу бывшего заключенного, не дать ему возвратиться к прежнему ремеслу. Участковый не просто исполняет свой долг, он бьется за своего подопечного, который, кстати, не ощущает никакой нужды в подобной опеке. Цельный характер, постоянно вызывающий интерес у писателей, о которых идет речь. И — самое важное: без героя, постоянно стремящегося, чтобы долг служебный, социальный был долгом души и сердца, это была бы совсем другая проза.

В коротком комментарии к сборнику просто невозможно окинуть взглядом даже главные параметры большого и сложного явления современной грузинской литературы. Важно только, чтобы читателю открылась неслучайность проблематики и направленности представленных в книге произведений «малого» жанра.

Не хочется злоупотреблять формулами, но, пожалуй, не будет преувеличением сказать, что в прозе «шестидесятников» непосредственность, цельность, чувственность мировосприятия героев довольно часто преобладают над их способностью к многомерному анализу жизненных явлений. Рассказ Нодара Цулейскири «Сисатура» — притча о силе материнской любви, способной воскресить мертвого младенца. Но только ли о ней? Это подчеркнуто-экспрессивное повествование, уводя нас в мир горского фольклора, народных представлений о вещах, призвано возвысить огромную, несокрушимую и плодотворную силу человеческого чувства как такового, чувства, которое побеждает любые соображения здравого смысла и даже реальные обстоятельства.

Век разума — вот и опосредованная реакция на него.


Еще раз о рассказах Нодара Думбадзе. Они интересны и сами по себе, и тем, что в них выражена, как принято говорить, философия предмета. Отразили рассказы и эволюцию писателя (эволюцию его поколения?). Они написаны зрелым мастером, который, ничуть не отрешась от вечной радости первооткрытия мира, вглядывается в него пристально, зорко и — так тоже было — беспокойно. Контрастность красок сохранилась, только сами они стали насыщеннее и богаче оттенками. Появился рассказ «Собака», где изображена та же грузинская деревня военных лет, что и в романе «Я, бабушка, Илико и Илларион», но нет присущей роману безудержной звонкости интонаций: мальчик, чтобы сохранить своего дворового пса, вступает в схватку чуть ли не со всей деревней. Был написан рассказ «Дидро» — приехавшим на каникулы студентом воспринимается как вселенская катастрофа смерть деревенского дурачка, ставшего жертвой довольно-таки безжалостной шутки односельчан. Еще один рассказ, свидетельствовавший о напряженной работе писательской мысли, — «Коррида»: молодой грузин, попав в Испании на корриду, вдруг уходит в самый ее разгар — бык на арене напомнил ему вола, за которым ходил его отец-пахарь по Алазанской долине. Все на свете взаимосвязано — вот что открывалось герою писателя, выросшему вместе с ним. Земля под вечным солнцем и люди на ней не стали менее прекрасны, и ощущение этого приобрело для Н. Думбадзе тем большую остроту, что в его миниатюрах появилось еще одно действующее лицо — небытие. К восторгам перед жизнью прибавилось чувство глубинной ответственности перед ней.

Гудули Бережиани кажется простодушным язычником в своем преклонении перед небесами, деревьями и травами, и молитвы его наивно чистосердечны:

«— Прощай, солнце, и прими от меня высокую благодарность!

— За что ты благодаришь меня, человек? — удивилось светило.

— За доброту твою, солнце, за то, что все эти сто лет после каждой ночи ты дарило мне радость наступившего утра!»

Но было бы глубокой ошибкой увидеть в поступках и словах старика проявление одних лишь чувств и безошибочных инстинктов. Не всякая жизнь, а только достойная человека; не всякие отношения меж людьми, а только те, что даруют добро и ласку, земля наша — не бесплатная кладовая, а предмет человеческих забот и тревог… Куда как не прост стариковский символ веры. Куда как не примитивно его бытие — именно так, бытие — в котором так счастливо и гармонично выявлено все лучшее, присущее человеку по имени Гудули Бережиани.

Нодар Думбадзе не был писателем-«деревенщиком» в прямом смысле этого слова — но всегда тянулся к высокой простоте крестьянской жизни (то же можно сказать и о многих его сверстниках в литературе), умел слушать сельский говор и понимать ход мыслей деревенского жителя. В разные годы человек слышит разное, даже если находится в том же окружении. Молодой писатель с блеском снимал верхний слой крестьянского миропонимания и крестьянского слова, а поскольку изображал он специфическую среду, где за тем самым словом никогда не лазали в карман, то не приходилось удивляться яркости острот и анекдотичности сюжетных положений, — удачная, да еще «по делу», реприза вполне могла компенсировать недостаточно глубокое погружение в реальную проблематику. Плюс безошибочное нравственное чутье автора, плюс его горячая влюбленность в своих героев, в свою землю — о романе «Я, бабушка…» уже говорилось. Для зрелого писателя стали другими ритмы окружающей жизни и его собственной. Все мы знаем, что наше пребывание на земле не бесконечно, но нужно однажды очень ясно почувствовать это. Все мы знаем, что по древесному стволу движутся соки, но нужно однажды увидеть своим внутренним зрением и услышать негромкое это движение. Ни для кого не секрет, что все живое вокруг нас — продолжение и часть нас самих, только нужно ведь когда-то ощутить слияние твоего естества с бесконечно живым и бесконечным окружением и вздрогнуть от боли, когда древесного ствола коснется лезвие топора. «Хазарула» — рассказ о старой яблоне, существовавшей и умершей как живое существо, заплатившей жизнью за ее же, жизни, невиданный, свободный взлет. История дерева, открывшего секрет полнокровного и счастливого бытия и тут же — вот она, плата за познание! — ушедшего в небытие, выглядит законченной притчей. Назиданием здесь и не пахнет, рассказ пронизан светлой, поистине «осенней» печалью, легко формулировать его видимый смысл и трудно передать его неуловимый аромат, пряный и горьковатый.

Истовое преклонение перед чудом бытия может выразиться и так.

Обретение почвы под ногами было для «шестидесятников» Грузии и радостным, и непростым делом. В их творчестве высвободилась огромная духовная энергия, так много им хотелось сказать — всегда ли обретала нужную форму мощная, темпераментная устремленность к высотам духа? Но вот что первостепенно важно: найденная «шестидесятниками» почва оказалась, в конечном счете, родной землей, где так узнаваемы и близки пейзажи и лица, а этические традиции лишены бесстрастного музейного величия. Эти писатели двигались в недра национального характера — не для самодовольного им любования, а для обнажения его реальных черт, и прекрасных, и смешных, и не слишком привлекательных. Любовь требовательна, нравственный максимализм есть нравственный максимализм… Прорыв к общечеловеческим ценностям осуществляется на хорошо освоенной территории. К общему через национальное — этот путь, что и говорить, проверен не раз. Только не часто встречается такая, как у грузинских «шестидесятников», по-ренессансному жаркая плоть своей земли, дающей человеку и силу, и мудрость, и утешение.

Твердь, на которой стоит жизненная философия.


Все, о чем здесь говорилось, кажется само собой разумеющимся и предельно очевидным — ровно до того момента, пока не начинаешь двигаться по именам и произведениям.

Еще раз: этот короткий (а потому и не избежавший схематичности), комментарий — меньше всего очерк развития современной грузинской литературы. Излагаю чисто субъективные впечатления от прочитанного, само собой не только в пределах этой книги.

Некоторые черты, некоторые штрихи сложного процесса.

И — никаких «хуже-лучше», «лучше-хуже».

А вот о подходе к изображаемому в литературе предмету говорить стоит.

Георгий Баканидзе. «Хлеб». Кусок хлеба, сам вид его возвращает душевные силы человеку в момент полного отчаяния. Авторский гуманизм разделяешь, разделяешь и тревогу, которая пронизывает весь рассказ, висит над девушкой, пытающейся отделаться от преследователей на ночной улице. Парни, словно бы нехотя цедящие одну грязную реплику за другой, рассмотрены вполне безыллюзорным взглядом. Какие уж тут восторги перед всем сущим! Но и сразу же различимой ярости неприятия нет в этом трезвом взгляде на персонажей рассказа.

Гурам Петриашвили. «Грустный клоун». «Лекарь». Условный город, где общаются, живут и действуют человеческие маски. Мир сказки, где, как это было всегда и пребудет вечно, добро борется со злом, совершается в нужный момент замечательное волшебство и люди обретают счастье. Или не обретают его из-за собственного равнодушия и душевной лени. Ярки и контрастны краски этого сказочного мира. В том, как он увиден и подан, легко заметить и тягу к иносказанию, что так освежает наши будничные представления о проблемах нравственности, и немалую филологическую, литературную осведомленность автора.

Изысканная манера письма в подобном случае — своего рода непременное условие игры.

Читаешь эти изящные миниатюры и словно бы чувствуешь, как слабеет в сборнике внутреннее напряжение.

Нет-нет, «лучше-хуже» не годится и здесь…

Литературная осведомленность просто-таки необходима, если считать профессиональной нормой уважение к слову, отдельно звучащему и написанному слову, — норма эта не так уж редко подвергается небрежению в наш динамичный, переполненный всяческой информацией век.

А спокойная трезвость — когда же она мешала в отношении к человеку, оценке его реального облика? И т. д. и т. п.

Дело же все в том, что мы уже находимся в сфере литературы семидесятых годов.

Десятилетие — и очень мало, и довольно много — смотря в какое время.

Это в семидесятые годы Нодару Думбадзе так досталось в критике за излишнее человеколюбие и непомерную доброту в отношении к миру. Когда критическая мысль успела притомиться от переизбытка доброты в литературе и жизни, тоже осталось тайной, однако факт есть факт: ведущему грузинскому «шестидесятнику» был предъявлен счет исходя из актуальных нравственных запросов. На литературную повестку дня выдвигались требовательность к человеку, аналитичность, трезвость. Можно было бы привести и другие писательские имена, кроме тех, что названы несколькими абзацами выше: мой выбор достаточно произволен, — необходимо увидеть приметы нового (хотя бы по времени) литературного явления.

Было бы просто недобросовестно искать какое-то несогласие литературных генераций меж собой. Да и возможна ли новая генерация через десять лет после предыдущей? В 70-е именно годы? Представители поколения «Цискари» много писали и прекрасно печатались, росла их популярность, как раз в 70-е резко сменил свое амплуа Отар Чиладзе, из поэта став (сразу же!) признанным романистом. Те же, кто вступил в литературу буквально вслед за «шестидесятниками», сделали это, пожалуй, не так заметно и броско, как их ближайшие предшественники. Но разве исчезла обязанность неофитов литературы искать все новые оттенки диалога с читателем о нравственных ценностях?

70-е годы выдвинули такую интересную и симптоматичную фигуру, как Гурам Дочанашвили. У молодого грузинского читателя он — едва ли не самый популярный национальный автор.

В его стиле (это заметно даже в переводах) есть легкость, блеск и юмор, всегда импонирующие читателю. И как представить грузинскую прозу, грузинское кино, скажем так — грузинский способ мышления без юмора? Он напоминает о себе на многих страницах и нашего сборника, на всем его протяжении, а представлены в нем писатели разного возраста, очевидно разных стилистических пристрастий. Уже упоминавшиеся «Голубые мосты» Р. Чейшвили — воплощенный в слове сарказм, не лишенный, впрочем, некоего добродушия (такова, мол, жизнь творческих и околотворческих работников); не почувствовать улыбку Р. Инанишвили просто нельзя — она естественный признак всесокрушающего жизнелюбия, даже подвергающегося трудным испытаниям; Р. Мишвеладзе в своем рассказе «Пинок» просто в голос смеется над получившими такую известность национальными традициями гостеприимства (не над ними, конечно, над их опошлением), которые повисают вдруг тяжелым и бессмысленным грузом и на «хозяине» и на «госте»; а уж как смешна суета ловкого крестьянина ввиду предстоящего приезда больших начальников (Н. Шатаидзе, «Козленок»). И так вплоть до искрящихся, как принято говорить, юмором рассказов Г. Чохели — о них разговор впереди. И везде авторская интонация, в которой пробивается смех, помогает едва ли не быстрейшему прояснению смысла всего сказанного. И у каждого из авторов она — своя…

В «Неблагодарном» — все оттенки авторской улыбки, от самого добродушного, почти сентиментального (там, где перед нами — старый Гудули) до предельно саркастического (там, где появляется сын старика). Вот:

«…Димитрий, вместо того, чтобы побыть у гроба, стоял во дворе, под грушей, недовольный, словно Наполеон после Ватерлоо, и здесь принимал соболезнования».

И финал рассказа:

«Оглянувшись, я увидел разглагольствовавшего Димитрия. Но поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько громче того, чем это приличествовало реквиему Моцарта, я не расслышал его слов…»

Это — тот же открытый авторский пафос, яростное приятие и неприятие различных способов жить и относиться к жизни, пафос, выраженный своеобразно и сильно.

А теперь, для сравнения, рассказ Г. Дочанашвили «Человек, который очень любил литературу». Довольно-таки забавно при собственной серьезности и большом самоуважении выглядит начальник «компетентного учреждения», занимающегося распространением социологических анкет.

«На руководителе свитер, прекрасно связанный, облегающий крепкое мускулистое тело, — женщины с ума по нему сходят, некоторые во всяком случае. Настоящий атлет! Ученый — и такая могучая стать! И речь у него весомая, убедительная, насыщенная терминами, сложная, отточенная, каких он только выражений не знает, просто ходячий словарь иностранных слов».

Пожалуйста, образчик руководительской речи, весомой, убедительной и насыщенной:

«Важнейшая, существеннейшая функция данной анкеты не сможет быть реализована на основе постановки традиционных вопросов, предполагающих учет условий быта и вообще жизни… Следовательно, их следует заменить показателями комплексной урбанизации окружающего…»

Поскольку повествование ведется от имени сотрудника компетентного учреждения и он внимает начальственным речам и взирает на руководительский облик с почтительным восхищением, нетрудно составить о нем ясное представление. Самохарактеристика его упоительна:

«Между прочим, у меня одно поразительное свойство — стоит разволноваться посильней, и находит сонливость… и примечательно, что сонливость нападает только в предвкушении неприятности, но во время приятного волнения, в предвкушении похвалы… сонливости не бывает».

Ладно, так выглядят малопривлекательные персонажи рассказа, люди, мыслящие весьма шаблонно, откровенно теряющиеся при столкновении с неординарной точкой зрения на вещи, необычным человеческим характером, попросту ограниченные. (Дорого стоит реплика руководителя: «Разве не приятно почитать иногда в тенечке, скажем, Диккенса?» Это после напыщенных слов о значении художественной литературы.) Но и главный его оппонент, тот самый фотограф Васико Кежерадзе, так любивший литературу, что готов был искать в ней панацею от всех нравственных уродств и отклонений, — можно ли здравомыслящему уму принять его абсолютно серьезно? И его идею — нарушителей общественного спокойствия запирать в специальные помещения, где оставлять наедине с книгой вплоть до полного душевного выздоровления? Васико откровенно издевается над волевым, энергичным, самонадеянно-невежественным руководителем и его сотрудником — что-то мало похож наш фотограф на проповедника добра и истины… Ирония, отчетливая холодноватая ирония пронизывает рассказ.

Легко обнаруживается она и в рассказе «Иоганн Себастьян Бах». Вряд ли способен вызвать горячую симпатию подполковник-сапер Селиванидзе, без особых церемоний вошедший вслед за незнакомой девушкой в квартиру, где Эленэ (как зовут девушку) живет вместе со своей престарелой тетей Нуцей. От человека, для которого «чай, так называемый «эликсир жизни», был средством повышения тонуса, содержащим в умеренном количестве кофеин (2—4 процента), дубильные вещества, эфирные масла и витамин «C», — от такого человека трудно ждать тонких речей и мыслей. Герой рассказа во всем равен самому себе: и в том, как без затей делает Эленэ предложение, и в том, как рассуждает о музыке («Что может быть приятнее романса в прекрасном обществе, в теплой, уютной обстановке…»), и в том, как переживает свой конфуз — отказано ему по всем статьям («…выпил газировки с сиропом»). А Эленэ — с ее высокомерием и пренебрежением к безобидному при ближайшем рассмотрении и незлому малому? А тетушка Нуца, почувствовавшая угрозу своему налаженному быту и обрушившаяся на несчастного сапера со всей мощью своего цюрихского музыкального образования? Вроде бы и жалеть здесь некого, но вдруг, прощаясь с подполковником, пьющим газировку, чувствуешь, как обжигает тебя вопрос: а велика ли цена образованности и душевному изяществу, если они — только тонкая пленка на эгоистическом человеческом естестве? Прямолинейный сапер жаждет счастья, как он его понимает — для себя и Эленэ, он мог стать для девушки избавлением от одиночества, он нес добро и столкнулся с откровенным злом, и драма несостоявшейся судьбы или несостоявшихся судеб не становится меньше оттого, что она растворена в спокойном, высвеченном иронией, словесном течении.

В такой прозе авторские внутренние установки противостоят открытому пафосу. Иронию здесь вряд ли можно свести к одной лишь яркой примете стиля.

Гурам Дочанашвили берет понятие, кажущееся ясным и незыблемым, и начинает внимательно присматриваться к нему. Было бы несправедливо сказать, что он пытается приуменьшить, снять с пьедестала Добро, Человеколюбие, Любовь к своей земле и т. д., но реальное наполнение этих высоких слов его явно интересует. В рассказах писателя много условных ситуаций и мест действия, много гротеска и словесной игры; взяв за правило не прокламировать прямо свою точку зрения, не впадать в морализирование, хотя бы и благородное, он уповает на заинтересованное читательское соразмышление. Есть у него рассказ «Аралетцы, аралетцы» — действие там происходит задолго до наших дней, в грузинской провинции, в захолустном имперском углу, живущем сонно, лениво и тупо. Ничто не может развеять этой сонной одури — ни представления театра, местной гордости, ни выступления знаменитого тамады, ни шумные застолья, возглавляемые гражданскими и полицейскими чинами. Только приезжий таинственный человек по имени Бучута всколыхнул было жизнь в Аралети своим горячим словом, своим призывом жить в согласии с прекрасной и гармоничной природой, — увы, обывательский инстинкт самосохранения оказался в аралетцах сильнее всех и всяческих высоких порывов. Рассказ, брызжущий юмором, мало похож на памфлет, направленный против обывательщины, но ее застойная сила не становится от этого менее ощутимой… Принадлежит Г. Дочанашвили и рассказ «Он рожден был любить, или Гриша и «Главное», герой его — сама непосредственность, человек, столь увлеченный идеей улучшения себе подобных, что готов учить их взаимной любви и вообще всему достойному при всяком удобном и неудобном случае. Не скажешь, что герой рассказа, Гриша Кежерадзе, преуспел в своем занятии, посещает его, в конце концов, мысль, что каждый должен быть хорошим сам, «молчаливо хорошим» и поменьше заявлять о своих нравственных доблестях другим. Вполне трезвая мысль… Есть, наконец, у этого писателя рассказ «Любовь, которую нужно таить, или третий брат Кежерадзе» с сюжетом и вовсе фантасмагорическим: серьезного человека, едущего в Лиепаю, прямо-таки заманивают в глубь Грузии, в один из ее исконных, мало тронутых цивилизацией уголков. Надо же когда-нибудь вкусить красот родной земли, о которых так приятно говорить в момент дружеского застолья! Надо же как-то почувствовать цену собственным прекрасным и возвышенным словам! Не задалось путешествие — с каким откровенным облегчением бежит герой рассказа от своего проводника по заповедным местам, возвращаясь к цивилизации и ее стандартам, и повисают в воздухе все благие призывы этого энтузиаста — чичероне по имени Шалва Кежерадзе…

Как видите, у Васико из рассказа «Человек, который очень любил литературу» есть родные братья, озабоченные, как и он, улучшением человека, определяющие, как и он, подлинный вес замечательных высказываний и благих порывов, до которых мы все большие охотники. Само существование братьев не по крови, по духу — доказывает, что в людях неизбывна тяга к совершенству, что они, пусть лучшие среди них, — стремятся очистить свои будничные поступки от рутины и пошлости. А то, что перестройка, переделка человеческого сознания — занятие многотрудное, разве не продуктивно напомнить об этом?

Читая философски-иронические пассажи Г. Дочанашвили, очень уж легко представить дело так, будто он вступил в полемику с «шестидесятниками», с их романтизированной проповедью добра, с их безграничной верой в духовные силы человека. Ситуация представляется мне несколько иначе. Писатель творит в соответствии со своими индивидуальными представлениями о существе и форме того, что нужно сказать читателю. Ироничность пера — дар врожденный. А вот подход писателя ко многим нравственным проблемам оказался очень близок его аудитории. 70-е годы, напомню, взывали к аналитичности, трезвому взгляду на человека и его социальное поведение.

«Шестидесятниками» была взята настолько высокая нота, что некоторое снижение тона, видимого накала в творчестве обретающей свой голос литературной молодежи можно считать просто неизбежным.

Г. Дочанашвили родился перед самой войной. А в литературу уже вступало поколение, родившееся в послевоенные годы…

Говорим только об одной из сторон живого процесса. В те же 70-е годы появился роман Чабуа Амирэджиби «Дата Туташхиа» с героем, вдохновленным романтически — высокими жизненными идеалами, подчинившим всю свою мощную натуру поиску истины. Впрочем, автор этого романа старше «шестидесятников». Мы же коснулись творчества молодых.


Первые публикации Годердзи Чохели на русском языке представлял читателю Нодар Думбадзе.

Не хотелось бы удариться в дурную символику: от старшего к младшему передано то-то и то-то. Литература — не эстафетный бег. Но, куда ни посмотри, преемственность в литературном деле — одно из условий его полнокровного существования. Преемственность, означающая и развитие, и движение вперед или хотя бы попытку такого движения и развития.

«Шестидесятники» начертали на своих флагах: нравственный максимализм. Подумаешь — где же предел ему? — читая хотя бы рассказы Джемала Топуридзе (писателя, погибшего тридцатилетним в конце 70-х годов) «Рождение», «Капитан», «Мужчина». Жесткий, до беспощадности жесткий взгляд на человека, нетерпимость к малейшей фальши и душевной слабости. Понимающее сочувствие к тому, кто живет не так? Да нет, строгий спрос — ведь каждый ответствен за себя и свою судьбу. А утверждать себя не просто трудно — надо биться за это самоутверждение… Можно было бы задаться вопросом: почему писатели, чье детство и отрочество пришлись на военные годы со всем, что те принесли, оказались милосерднее, мягче к своим героям, чем литераторы куда более молодые? Нет тут простого ответа, а мимо литературной — и нравственной — данности пройти нельзя. Или снисходительность недостойна человека, мешает ему подняться до уровня самого себя, очищенного от скверны? И права Лали Брегвадзе, показывающая в своем рассказе «Улыбка манекена», сколь бесчеловечно для супружеской пары существование под одной крышей, в котором все — обман, мираж, несбывшиеся надежды? И ситуация — после очередной ссоры супругов — требует такого, спокойного и беспощадного, слова:

«…никто не застрахован от неурядиц в жизни и хоть днем с огнем ищи, не найдешь семьи, в которой не было бы мелких неприятностей, они же должны стоять выше мелочей и случайностей, мелочи быта не должны сбивать их с толку, ведь ни один из них не мыслит жизни без другого, о, сколько еще было выдвинуто подобных утешительных доводов».

Рассказ, само собой, меньше всего настроен на какие бы то ни было утешения.

Смотреть на вещи без иллюзий — литературе необходимо и это. Нынешнее поколение более прагматично, чем «отцы», удивительно ли, что это сказывается на способе литературного мышления молодых?

К счастью, их творчество нельзя свести ни к одной, хоть и важной, теме, ни к одной, хоть и характерной, интонации. Традиционен рассказ Маки Джохадзе «Обыкновенная жизнь» — традиционно уважение к человеку, способному долгие годы жить для других, не требуя ни почестей, ни обычной благодарности. Нет никаких подчеркнутых новаций в рассказе Автандила Чхиквишвили «Снег». Есть зато характер подростка, мужающего в момент немалого испытания, есть пробуждающаяся личность, есть человек в самых реальных земных обстоятельствах.

Ощущение своей земли, гордое и трепетное, — вот что передают нам авторы сборника. И на первых его страницах, и на последних. Потому и не формальна связь между ушедшим из жизни главой «шестидесятников» и молодым литератором и кинематографистом Годердзи Чохели, который создает на бумаге и на экране свой мир, имеющий твердые географические очертания и беспредельный, как всякая художественная реальность. Он рассказывает о горной грузинской местности Пшавии, об уголке Пшавии под названием Гудамакари, об общине чохов, давшей ему имя, сказки и предания, особенности взгляда на все окружающее. Рассказы Г. Чохели составили своеобразный эпос, героико-фантастически-юмористический. В этих рассказах человек, обидевшийся на односельчан, может стать рыбой, а другой, снимавшийся для кино в роли оленя, — оленем же, а третий — елью, отдав ради жизни дерева собственную жизнь. Единение человека с природой становится не умозрительной формулой, а сутью и необходимостью существования всего живого.

Годердзи Чохели знакомит нас со своими далекими предками, раз и навсегда проложившими межу между добром и злом, — эта межа существует и поныне, и четкое деление жизни на светлую и темную стороны кажется само собой разумеющимся.

Горское существование требует твердости духа, стоицизма, воспитывает людей гордых и вольных. «Нигде так не переживают смерть человека, как здесь. Народ в горах одинаково чтит и жизнь, и смерть», — эти слова принадлежат кинематографисту, герою одного из рассказов Г. Чохели, но разве он сам иного мнения? Его персонажи могут лукавить и обманывать друг друга («Неподеленная ворона» — яркий пример), пить, драться и мириться на праздники, совершать тяжкие и неправедные ошибки — всегда возьмет верх уважение к чужой жизни и своей собственной, если она подчинена естественным требованиям трудовой морали.

О старой крестьянке («Часы Мартаи Которашвили»), пытающейся определить свой возраст, сказано так:

«Одна у нее точка отсчета.

— Когда колхозы у нас устанавливали, мы с Зитандар Хизанишвили первыми записываться пошли, одних лет с нею были, на пару работали, — я тридцать кило масла в день сбивала, Зитандар — двадцать. Нас еще тогда часами колхоз наградил…

Уже никто из живущих и не помнит Зитандар Хизанишвили, даже могила ее с землей сровнялась, а для Мартаи она все еще живая».

И — финал прекрасного рассказа:

«Медленно подернутся пеплом обуглившиеся поленья в камине.

Мгла воцарится в комнате.

И только дыхание женщины да тиканье часов будет свидетельствовать о жизни в ночи.

Потом дыхание прервется.

Часам надолго хватает одного завода.

Потом из нижней деревни сюда поднимутся близкие.

Часы, если даже они остановились, могут начать ходить снова».

В интонациях этого рассказа, в его философии я слышу отзвук интонаций и жизненной философии рассказа «Неблагодарный».

С «шестидесятниками» можно спорить — они сами не любили канонов. Ими сказано многое — о жизни и человеке, о всемогуществе добра, о том, как неисчерпаема человеческая личность. Сказано горячо, с упоительным чувством первооткрытия.

Уточнения, конечно же, нужны, жизнь не стоит на месте, предъявляя нам все новые и новые требования. Да и были бы необходимы новые генерации в литературе, если бы они не говорили своего слова?

А преемственность, далекая от тусклого ученичества, — не звук пустой. Напряженный психологизм в рассказах Сосо Пайчадзе (один из них — «Платформа Ботанический сад») станет понятнее, если вспомнить прозу Тамаза Чиладзе: это поиск в одном направлении. От Джемала Топуридзе не так уж трудно «вернуться» к Гураму Гегешидзе: признанный «шестидесятник» (в приложении к «ДН» издавалась его книга) продемонстрировал довольно-таки жесткий в своем неравнодушии взгляд на человека, и важно увидеть, как ищет литературный герой душевную опору, и находит ее — в самом себе, в духе своих твердо стоящих на земле предков. Прочтите «Расплату» Г. Гегешидзе и принадлежавший Д. Топуридзе рассказ «Мужчина», Нет ли там родственных мотивов?

От старших к младшим — так составлена книга. Многое — если говорить о творческой преемственности — проницательный читатель увидит сам.

Зерна, посеянные грузинскими «шестидесятниками», дали свои всходы: этот сборник — тому свидетель. Значит, им суждено плодоносить долго.


А. РУДЕНКО-ДЕСНЯК

Загрузка...