Я болен

В ту ночь мне опять снилось страшное. Меня окружили бойскауты. Они хохочут надо мной и своими длинными палками тычут в мои почему-то дырявые и залатанные штаны и рубаху, а Яшка Стриж, тоже в форме бойскаута, скачет передо мной и пищит:

— Мальцы, гляньте! Антилигент-то нищенский! Лапоть! Лапоть!

И вдруг отбежал в сторону, таинственно зашептал:

— Тише, мальцы, сейчас его судить будут!

Все расступаются, и из темноты появляется Валька Панкович. С посохом и индейскими перьями вместо шляпы он подходит ко мне и, показав на меня притихшим бойскаутам, внушительно заявляет:

— Он предал вас, дети! Он нарочно подложил чистую бумагу под карту, чтобы вас поймали на острове и вернули домой. Надо его сжечь на костре! Как предателя!

Я замираю от ужаса, пытаюсь бежать, но сотни цепких рук ловят меня, колют со всех сторон посохами и поднимают над зажженным кем-то костром. Пламя обжигает мне голые ноги, жар охватывает все тело, а внизу хохочут, визжат, свистят бойскауты. Я задыхаюсь в отчаянии от дыма, изо всех сил пытаюсь вырваться из огня и зову на помощь бегущую ко мне маму…

…Возле меня — Юра, мама и баба Октя. Все они чем-то встревожены, и на их вытянутых лицах трепещет красноватый отблеск зажженных свечей. Нет, это уже не сон.

— Лежи, лежи, мой мальчик, — ласково, с дрожью в голосе говорит мама.

Мне душно. Меня всего бьет озноб, сменяющийся вдруг сильным приступом жара. Что со мной?..

— Да, да, пожалуйста! — оборачивается к двери Юра, и в детской появляется старичок в очках и белом халате.

Он подсаживается к моей постели, берет своей ледяной рукой мою руку. Я уже понимаю, что это врач. Значит, я действительно болен. Доктор долго изучает меня всего, заглядывает в зрачки, горло, заставляет дышать и, повернувшись к родным, просит их выйти из детской.

— Ну вот, молодой человек, — говорит он, когда мы с ним остались вдвоем. — Что же это вас так расстроило?

— Я на море купался… Я простудился, да?

— Возможно, возможно. Но что-то вас еще очень разволновало, молодой человек.

— Разволновало?

— Вот именно. Мы с вами одни, стесняться меня вам не стоит. У вас стряслась какая-то неприятность? Имейте в виду, мне, как врачу, надо знать только правду, ибо в противном случае я могу выписать вам не тот рецепт, и он повредит вашему здоровью. Ну-с, что же вас взволновало?

Я колебался. При чем тут какие-то волнения, если я наверняка простудился. Такой жар у меня был и на старой квартире, когда я упал с мостика в реку… А может, меня взволновало мое предательство?

— Так как же?

— Я товарищей предал. Только я не нарочно…

— Вот как? Это очень печально, молодой человеку но… Как же это случилось?.. Э-э… с вашим предательством?

Постепенно я рассказал доктору все, что произошло на острове Ольхон и как я оказался невольным предателем. Но врач только улыбнулся:

— Ах, вот как! Это, конечно, весьма прискорбно, но нельзя же все так близко принимать к сердцу. Вы сделали ошибку, и ваши товарищи, наверняка, вам ее простили. А вы так… э-э… не пожалели себя…

Доктор выписал мне лекарство, пошептался о чем-то в коридоре с мамой и Юрой и ушел. А я так и забыл спросить его, чем я болен. Не сказала мне о моей болезни и мама.

— Ничего особенного, Колечка. Просто ты немного понервничал. А теперь спи.

Меня и в самом деле потянуло ко сну. Я закрыл глаза и открыл их, когда за окном был уже день. И первое, что я увидел, — это столик с лекарствами, а над ним улыбающуюся веснушчатую Степкину физиономию.

— Степка! — вскричал я, не помня себя от радости.

— Коля! Колечка! Тише, мой мальчик!.. — кинулась ко мне мама, но я уже вцепился в своего друга.

Мама дала нам со Степой наобниматься и сказала:

— А теперь в постель. Тебе надо полежать. Можете поговорить со Степой, но недолго.

Она поцеловала меня в лоб и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь. Но я так разволновался, что не знал, с чего начать разговор.

— Бойскауты Волика побили, — выручил меня Степка.

— Когда?!

— Тише ты! Мне об этом нельзя было говорить… Вчера побили. На Ушаковке…

Значит, Степка был прав, что одному Волику будет все равно худо. И вообще худо быть одному…

— В больнице он. Ему железкой голову проломили… А это вот тебе. Ребята послали, — выложил он на стол подкову и письмо старшего милиционера. — У тебя сохранней будет. Да и подкова — она же к счастью, а ты как раз болеешь…

Степка не успел досказать: вошла мама и, несмотря, на все мои протесты, заставила меня расстаться с другом..

— Потом Степа будет приходить к тебе чаще, а сейчас тебя ждет еще один гость.

Опять загадочный гость! Неужели мама снова нашла мне товарищей по своему вкусу?..

Но каково было мое удивление, когда после ухода Степки на пороге появился наш сосед со странностями, художник и пианист Коленов!

— Вот познакомься, Колечка, наш сосед. Елизар Федорович Коленов. Он будет учить тебя играть на рояле..

Я был настолько поражен и, пожалуй, обрадован такому неожиданному и взрослому гостю, что, кажется, даже забыл ответить на его очень вежливое приветствие. А мама ушла, оставив нас двоих, молча разглядывающих друг друга.

— Меня зовут, как вам уже известно, Елизар Федорович. Да-с.

— А меня — Коля.

— Очень приятно.

— И мне.

И снова молчание. Елизар Федорович снял очки и, протирая их стекла застиранным до дыр носовым платком, смотрел на меня ласковыми подслеповатыми глазами и не шевелился. Тонкое, будто изваянное из глины лицо его освещала едва заметная улыбка. «Вот мы и встретились, молодой человек, — говорило оно. — А вы? Рады ли вы нашей встрече?»

— Это вы пишете акварелью? — вдруг обратил внимание гость на мои старые, развешанные по стенам рисунки.

— Я. Только я совсем плохо… — Я хотел повторить это громкое слово «пишу», но удержался из скромности: ведь пишут только настоящие художники, а мы просто рисуем. — А вот вы здорово! — добавил я с удовольствием.

— Ну, положим, не совсем так, — ответил Елизар Федорович, и вытянутое лицо его покраснело. — Хотя кое-что из моих работ на выставке пользовалось успехом.

— В Третьяковской?! — поразился я, вспомнив журнал с красочными картинами самых великих художников России, который однажды приносил Юра.

— Что вы, что вы! — совсем смутился Елизар Федорович. — О такой высочайшей выставке нам, провинциалам, можно только мечтать. Правда, две из них направили в Петербург, но это, мне кажется, просто ошибка. Акварель Конева была значительно ярче. Да-с.

— В Петербург?! Вот да-а!..

— Как видите.

И это сообщение поразило меня не меньше. Но почему он говорит: акварель Конева была ярче? А папа объяснял мне, что яркими бывают только базарные ковры да лубочные картинки. И потом…

— А Третьяковская галерея очень высокая?

— В некотором ином смысле слова — да-с, — потускнев, тихо ответил Елизар Федорович и вздохнул.

Я не понял, в каком другом смысле надо понимать слово «высокая», но смолчал. Как трудно говорить с умными, всезнающими людьми! А Елизар Федорович вгляделся в висевшую надо мной картину и произнес:

— Рисунок есть, но акварель еще слаба. Очень слаба. А рисунок есть, — повторил он. — Знаете, я там, на острове, подумал другое. Простите за откровенность, но я тогда несколько испугался…

— Меня?

— Собственно, и вас, и ваших товарищей. Однажды какие-то шарлатаны мне испортили ваксой картину… Я не смог получить за нее даже миллиона… Простите, я утомил вас разговорами, — вскочил вдруг он со стула. — Ваша мама просила меня давать вам уроки музыки. Но я должен предупредить вас: я проверю ваш слух, молодой человек, а затем уже дам согласие заниматься. Да-с. Это мое правило. До свидания!

И он, откланиваясь до самого порога, вышел из детской.

Три дня я еще пролежал в постели. И еще три дня мне не разрешали выходить на улицу. Даже читать книги. Зато, польщенный Елизаром Федоровичем, я изрисовал все свои и Ленкины тетради по рисованию и в ожидании Коленова развесил отдельными листками по стенам: придет, увидит и, может быть, похвалит за акварель. Но художник не появлялся. Не приходил и Степка. Зато дважды навещал меня Саша. И оба раза приносил нам целые связки хариусов. Это они с отцом наловили на своей «Дружбе».

Лишь к концу недели доктор сказал, что я вполне здоров и могу снова выйти на улицу. А мама предложила мне сходить к Елизару Федоровичу проверить мои музыкальные способности и сразу же начать уроки по музыке. Я, конечно, обрадовался и хотел заодно показать ему и свои новые рисунки, но мама категорически возразила:

— Уж что-нибудь одно: рояль или эта мазня!

Во дворе играли в войну бойскауты и просто мальчишки, у которых не было еще формы.

А Валька Панкович сидел на спине одного из Знаменских силачей и орал:

— Вперед! Вперед! В атаку! Трусы! Трусы!..

Мы с мамой обошли дом, поднялись на прогнившее местами крыльцо и постучались. Елизар Федорович тотчас высунул голову и заизвинялся:

— Простите, пожалуйста, у меня несколько беспорядок… Собственно, мальчик может войти.

Мама сказала Елизару Федоровичу, что подождет здесь, на скамье, а мне велела идти одному.

С волнением я перешагнул порог квартиры художника и пианиста, ожидая попасть в большую светлую комнату, сплошь увешанную великолепными картинами в золотых рамах, уставленную мольбертами, бюстами, статуями и креслами для гостей. Но вместо всего этого я попал на кухню с плитой и простым столиком, на котором лежали уже знакомые мне тонкие ломтики хлеба, черемша и селедка, а рядом с чашкой, на обертке из-под конфет прозрачные крупинки сладкого сахарина. Елизар Федорович провел меня в комнату. Но и здесь, в очень неуютной и, как мне показалось, мрачной комнате с роялем посредине, я не увидел ни дорогих картин, ни кресел. В углу стояли простенький мольберт и этажерка с книгами, а на стене висели обычные акварельные рисунки да грубые, натянутые на палки холсты с какой-то мазней вместо пейзажей. Два обшарпанных венских стула довершали всю обстановку. Видимо, я настолько растерялся, что забыл о присутствии Елизара Федоровича:

— Позвольте, вы на урок или в гости?

— Я?.. Я на урок.

— Тогда прошу!

Елизар Федорович уже сидел за роялем, открыв его черную лакированную крышку, обнажившую, как пасть страшного зверя, белые с черными клавиши-зубы.

— Вот так, сюда, ближе. — Он ударил пальцем по белой косточке, издавшей громкий, но приятный звук, и вопросительно уставился на меня. — Ну-с?

— А что я должен делать?

— Повторите.

Я протянул руку, чтобы ударить по той же косточке, но Елизар Федорович так звонко рассмеялся, что я отдернул руку и посмотрел на свои пальцы.

— Повторите голосом, молодой человек, — сказал пианист, и на лице его все еще дрожала улыбка.

— А-а-а… — пропел я.

— Нет, нет, не то. Вот, слушайте. — И он снова ударил по той же клавише.

— А-а-а… — тянул я.

— Да-с. Попробуем еще. — Елизар Федорович постучал по черной косточке, пропел сам и попросил меня повторить.

— О-о-ю… — пропел я, стараясь угодить в тон.

Елизар Федорович нахмурился и сказал:

— Да-с.

— Что?

— Плохо. Музыканта из вас не выйдет.

— А учиться?

— И учиться не выйдет. Да-с. Поверьте, молодой человек, я очень нуждаюсь в уроках, то есть в заработке, но брать плату ради пустой забавы — увольте, не могу, стыдно. — И белые с черными гладкие клавиши навсегда скрылись от меня под лакированной крышкой.

Несколько секунд я просто не мог понять, что случилось. И почему «не выйдет» учиться даже за деньги, если я еще не пробовал учиться играть? Что же я — такой бездарный тупица, что меня нельзя даже учить?..

Вероятно, я так расстроился, что Елизар Федорович вскочил и засуетился, не зная, как и чем лучше меня успокоить.

— Ну, что вы, что вы, молодой человек!.. Я не думал, что так огорчу вас!.. Значит, вы любите искусство!..

Елизар Федорович бегал вокруг меня, убеждая, что не все люди одинаково талантливы, что у каждого должно быть свое призвание, и наконец вспомнил о моих акварелях:

— Позвольте, ведь вы можете рисовать! Да, да, рисовать! Уж к этому-то у вас непременно есть склонности! Хотите учиться рисовать?..

— Конечно!

Что ж, рисовать так рисовать. Не буду пианистом — буду художником. Это уж не так плохо. Юра рассказывал, что Шишкин за одну картину «Утро в лесу» был достоин звания великого художника, хотя медведей ему написал кто-то другой. Елизар Федорович подвел меня к своим картинам и стал объяснять, какие огромные возможности таит в себе акварель. Он даже обещал брать меня с собой на острова, чтобы учиться рисовать вместе.

— Ведь я, собственно, тоже еще не художник. Я вынужден был бросить Петербургскую академию в самом начале учебы… А вы! Перед вами вся жизнь! Вы столько еще успеете сделать!..

Обрадованный, я выбежал от Елизара Федоровича. Мама, увидав меня, вскочила со скамьи и бросилась мне навстречу.

— Мамочка, музыканта из меня не выйдет!

— Как?! Что?!.

— Я буду учиться рисовать! Вместе с Елизаром Федоровичем! Ты знаешь, какие возможности таит в себе акварель! — и убежал готовить кисти и краски.

Загрузка...