Глава пятнадцатая

1

Анна осталась в квартире, чтобы сидеть шиве, а Борис Маковер отправил к ней Рейцу, чтобы она ее обслуживала. Грейн не приходил сюда, но зато приходили доктор Марголин, профессор Шрага, Генриетта Кларк, доктор Цадок Гальперин, кузен Анны Герман Маковер и его девушка Сильвия, а также художник Якоб Анфанг. Как бы странно это ни выглядело, но Фрида Тамар, ставшая теперь мачехой Анны, тоже приходила и беседовала с Анной, стараясь утешить ее. Зашла и миссис Кац, соседка Анны, и предложила делать для нее покупки в магазине, потому что соблюдающим семидневный траур, по обычаю, не следует выходить на улицу.

У Анны было странное ощущение — она сидела шиве по мужу, которого она же сама и оставила. Обычно она не слишком считалась с ортодоксальными религиозными законами, но смерть Станислава Лурье вызвала у нее чувство вины, которое никогда прежде не было ей знакомо. Анна при каждой возможности повторяла одни и те же слова: «Я его убила. Из-за меня он лежит теперь в могиле». Каждый раз, вспоминая об этом, она плакала. Кто знает, что будет делать его душа? Как она, Анна, может быть теперь счастлива с Грейном, если она ради своего удовольствия принесла в жертву человека? Анна не ограничивалась тем, что сидела шиве. Она еще и связалась с одной конторой, располагавшейся в даунтауне и предоставлявшей услуги евреям, которым надо было читать по умершим кадиш и изучать в память о них главы из Мишны. Если есть Бог, то Анна не хотела вступать с Ним в войну. Она должна была умилостивить Его, насколько это возможно…

Анна сидела шиве в черной одежде, как и подобает вдове. Миссис Кац, которая стала к ней теперь часто заходить, в глаза льстила Анне, а за спиной кляла ее на чем свет стоит. Рейца возилась на кухне и вздыхала. То, что Борис Маковер женился на Фриде Тамар, стало для нее тяжелым ударом. Она больше не чувствовала себя дома в доме Бориса Маковера. Правда, Фрида Тамар делала все возможное, чтобы сблизиться с Рейцей и поднять ее настроение, но, несмотря на это, Рейца впала в мрачное настроение. Она любила Анну, как собственную дочь, но Анна пошла по скользкому пути. Это наполнило душу Рейцы печалью. Долгие годы жизни она отдала Борису Маковеру и его дочери, а теперь, на старости лет, осталась одна, без мужа, без детей, в качестве служанки в чужом доме. Она каждый день собиралась уйти от Бориса Маковера, но куда ей было идти? Кому в Америке нужна старая еврейка, не знающая ни слова по-английски? Сейчас в доме Анны Рейца была, по крайней мере, избавлена от необходимости постоянно видеть свою новую хозяйку, эту «немецкую раввиншу», как Рейца за глаза называла Фриду Тамар. Но сколько продолжается шиве? Все разрушилось, и на старости лет она осталась без опоры.

Рейца кипятила на кухне воду для чая, варила кофе, приносила гостям печенье и фрукты. Скорбящая должна, по обычаю, сидеть на низенькой скамеечке, но Анна предпочитала сидеть на стуле. Гости сидели, расхаживали по квартире, высказывали свои суждения по поводу висевших на стенах картин и вообще вели себя не так, как положено вести себя в доме, где сидят шиве, а как будто пришли на вечеринку.

Вся эта шиве — как и всё, что делали нынешние светские евреи — была в глазах Рейцы сплошной комедией, насмешкой. Зазвонил телефон. Анна вошла в спальню и сняла трубку. Рейца как раз находилась в коридоре и услыхала, как Анна говорит:

— Darling, its you?..[255]

Это она разговаривала с Грейном…

После того как Рейца подала всем угощение, она и сама зашла в гостиную. Она не была здесь чужой. Анна называла ее тетей. Она ведь была родственницей ее матери. Все присутствовавшие знали Рейцу еще по Берлину. Доктор Марголин спросил доктора Гальперина:

— Ну, когда же выйдет в свет ваша книга?

Доктор Гальперин вынул изо рта сигару:

— Кто знает? В Германии, когда я издавал книгу, я был хозяином. Здесь я завишу от переводчика. Разве можно перенести мысли с одного языка на другой? Ведь при переводе теряется добрая половина содержания.

— А сколько страниц будет в книге?

Доктор Гальперин не знал и этого.

— Они хотят ее сократить. В Германии я никогда не слыхал, чтобы в издательстве сокращали книгу. Если она не могла быть издана одним томом, то ее издавали в двух томах. Здесь же они относятся к книге как к какому-то сырому материалу, от которого можно отрезать куски. Да, да, это Америка. Но что с этим можно поделать? Весь мир либо сошел с ума, либо обнищал, либо и то и другое вместе.

— В Европе тоже издаются книги.

— Да, да, конечно, — сказал доктор Гальперин, стряхивая пепел с сигары, — но кому вообще нужна философия? Однако мой агент утверждает, что эта книга будет пользоваться спросом. Издатель тоже воодушевлен.

— Может быть.

— Да, может быть. Это вообще моя последняя попытка. Скоро придет время отправляться спать…

И доктор Гальперин рассмеялся.

— Вы здоровы, как бык, — отозвался доктор Марголин.

— Быки тоже не живут вечно, — ответил на это доктор Гальперин.

Герман Маковер, который сидел до сих пор молча и курил сигарету, вдруг вмешался в их разговор:

— Могу ли я вас спросить, доктор Гальперин, о чем ваша книга?

Доктор Гальперин нахмурил густые брови:

— Конечно, спросить вы можете, но ответить на такой вопрос — это совсем другое дело. Могу лишь сказать, что речь идет о философском сочинении.

— Какая-то новая система?

— Сам я считаю это новой системой. Однако я не имею права свидетельствовать о себе. Может прийти критик и заявить, что все умное в этом сочинении не мое, а то, что мое, — не умно.

— Но какова же вкратце идея вашей книги?

— О, пане Маковер, вы упорный молодой человек. Я проработал над этим сочинением целую жизнь, а теперь вы хотите, чтобы я рассказал вам всю Тору, стоя на одной ноге.[256] Главная идея этой книги состоит в том, что знание — логическое и даже интуитивное — это еще не все знание. Переживание — тоже источник знания, хотя оно субъективно и одномоментно. В Пятикнижии сказано: «И Адам познал жену свою Хаву».[257] Древние понимали, что сексуальное переживание — это тоже своего рода знание. Я же иду дальше. У меня каждое переживание — это попытка постижения. Философы забывали о переживании или отодвигали его куда-то в сторону. Я же исхожу из той точки зрения, что человек учится от всего: от еды, от любви, от войны, от курения сигары…

— Разве это не материалистический подход?

— Не обязательно.

— Куда может завести такая философия? Спиноза ведь тоже знал, что существуют переживания.

— Он, конечно, знал о них, но они были для него лишь знаниями третьего или четвертого разряда. Я уже не помню точно, какого именно. Его идеалом была адекватная идея, а я верю, что именно неадекватные идеи соприкасаются с правдой в большей степени, чем математика и логика. В одной главе я говорю: «Чтобы познать божественность, человек должен стать гораздо активнее и пройти намного более длинный путь. Ему придется научиться увеличивать срок жизни, как микроскоп увеличивает клетку. Он должен будет наслаждаться и страдать во многих сферах и на многих уровнях одновременно». Короче, человек, который ест вкусные блюда, пьет хорошие вина, курит дорогие сигары и так далее и тому подобное, проникает в существо мира глубже, чем человек, которые ест хлеб с луком и пьет воду. Мое учение — полная противоположность аскетизму.

— Иными словами, капиталисты лучше познают Бога, чем рабочие?

— Если хотите довести мою мысль до крайности, то да. Однако потому-то рабочие и борются за улучшение своего положения. Борьба за существование есть борьба за познание.

— У вас получается, что Ротшильд ближе к Богу, чем, скажем, Хафец Хаим.[258]

— Нужда — это тоже переживание. Бедняк, у которого нет хлеба, но есть голод, вгрызается своим голодом в познание. Но конечно, настоящий опыт стоит больше, чем мечта о нем. Вы можете говорить, что хотите, но я приверженец наркотиков. Опиум, морфин, гашиш суть не просто средства для одурманивания. Это уроки по философии бытия, точно так же, как алкоголь и табак. Именно поэтому в мире существует так много наркотиков и так много пьяниц.

Доктор Марголин поставил на стол стаканчик с кофе:

— А что насчет убийства? Убийство — это ведь тоже опыт?

— Да, это большой опыт. Поэтому-то и есть войны. Но получать опыт, убивая миллионы других людей, — это не дело. Цена слишком высока. Именно поэтому важным уроком философии служит охота. Охотник знает нечто, чего никогда не постигнет человек, который проводит свою жизнь в ешиве за изучением священных книг.

— Я хожу на охоту, а вы нет, — отозвался доктор Марголин.

— И я вам действительно завидую. Но мы не можем все изучить всю Тору. Каждый извлекает свой урок. Познание не может ограничиваться одним человеком. Оно растет вместе со всем родом человеческим.

* * *

Поздно ночью все разошлись. Анна спала не в спальне, в которой умер Станислав Лурье, а стелила себе на диване в гостиной. В спальне спала Рейца, и дверь оставалась открытой. Анна ложилась, приготовившись к бессонной ночи. Она ставила на ночной столик рядом с диваном радио, клала книги, газеты, журналы. Там же стояли телефон и лампа. Анна как будто вооружалась предметами цивилизации. Она опиралась на две подушки и смотрела в журнал. Папина идея, чтобы она сидела здесь шиве, была безумной от начала и до конца, но Анна согласилась и теперь должна была просидеть здесь до субботы.[259]

Обычно по ночам Анна разговаривала с Грейном до тех пор, пока не уставала и телефонная трубка не выпадала из ее руки. Таким образом они оба пытались заговорить страх. Однако сегодня Грейн запретил ей звонить. Он слишком устал за все эти ночи. Ему надо было выспаться. Анна позвала Рейцу:

— Рейца, вы уже спите?

— А? Нет.

— Тоже не можете уснуть?

— В мои годы…

— Рейца, вы верите, что существует тот свет?

Рейца начала было отвечать, но тут зазвонил телефон. Анна схватила трубку:

— Герц?

— Это не Герц, а Яша…

Анна нахмурилась:

— В чем дело?

— Надеюсь, я тебя не разбудил, — сказал Яша Котик.

— Нет. Чего ты хочешь?

— Я оставил в этой квартире чемодан с пьесами. Есть возможность, что я буду играть в еврейском театре, а им нужна пьеса. Так вот, когда я могу зайти, чтобы взять этот чемодан?

— Ты собираешься играть по-еврейски?

— Я в таком положении, что готов играть и по-турецки. Какая мне разница? Нашелся один еврей, меценат еврейского театра. Его зовут Плоткин, Морис Плоткин. Он упорно утверждает, что, если бы я стал играть по-еврейски, это привлекло бы множество зрителей. Но у меня еще то везение. Этот еврей сломал ногу. Все равно я уже кручусь на Второй авеню. Здесь когда-то был Бродвей еврейского театра, но теперь все полумертвое. Так раз уж я полумертвый и они полумертвые, то вместе из нас получится полноценный мертвец…

— Можешь прийти и забрать свой чемодан. Мне не нужны твои пьесы.

— Когда мне прийти?

— Когда хочешь. Завтра.

— Ой, Анна, я не знал, что в Нью-Йорке может быть так тоскливо! Там, в России, плохо, но там никогда не остаешься один и нет возможности об этом задуматься. Здесь я поселился в меблированной комнате, а в ней хуже, чем в КПЗ. Я лежу на кровати, и в голове проносятся разные мысли. Пиф-паф!.. Если ты устала, Анна, я не буду тебе больше забивать голову.

— Говори, говори. Я не устала.

— Вся жизнь тут проходит перед моими глазами, как кинолента. Кто мог подумать, что я еще буду в Нью-Йорке и все такое прочее? В Голливуде у меня были такие моменты, что я едва с ума не сошел.

— Ты всегда был сумасшедшим.

— Но там такой беспорядок, что голова кругом идет. То тебе собираются дать контракт на семьсот долларов в неделю, а то тебе дают фигу с маслом. То ты великий актер, то ты такой ничтожный, что доброго слова не стоишь. В России тоже так. Вот тебя возносят высоко-высоко, чуть ли не до самого товарища Сталина, а потом тебя вдруг сажают в кутузку, и ты уже контрреволюционер, бешеная собака, враг рабочего класса. Я не знал, что и в Америке так же.

— Голливуд — не Америка.

— А что же это такое? В Нью-Йорке то же самое. Меня уже хотели взять в качестве звезды на Бродвее. Должна уже быть пьеса, с деньгами и со всякими прибамбасами. Я ложусь спать счастливым, а утром все кончено. У меня есть агент, и он дикий человек. Он кричит, что я еще переверну всю Америку, а пока хочет отправить меня играть в еврейских гостиницах для развлечения гостей. Я уже и повеситься хотел… На американской веревке…

Анна промолчала, а потом сказала:

— Не стоит. По тебе я не будут сидеть шиве.

— Кому нужна твоя шиве? Да пусть мой труп хоть разрубят на куски и бросят собакам. Здесь собаки — истинные аристократы. Мясо Яши Котика им, чего доброго, еще и не понравится… Анна, могу ли я тебя о чем-то спросить? Я говорю просто так, потому что мне тоскливо.

— Что ты хочешь спросить?

— Ты хотя бы счастлива с этим Грейном?

— Да, я была счастлива. Только он у меня и остался, но смерть Лурье все испортила. Я больше никогда не буду счастливой.

— Дурочка. Ты об этом забудешь. Если я умру, прошу тебя только об одном: поставить в йорцайт поминальную свечу. Только в первый год… Дальше я уже сам разберусь…

— Что с тобой случилось? Я думала, ты меня немного развеселишь.

— Только не сейчас… Я хочу тебе кое-что сказать, Анна. Обещай не сердиться. Если у тебя не сложится с этим мистером Грейном, можешь всегда позвать меня. Свистни мне, и я прибегу, как собака. Это я и хотел тебе сказать. Пьесы мне совершенно ни к чему, но я все равно приду их забрать…

2

В квартире Грейна на Пятой авеню горели все лампы: на кухне, в гостиной, в спальне, в ванной комнате. Была половина первого ночи. Анна ночевала на той квартире, где сидела шиве. Грейн не мог заснуть. С тех пор как он увидел Станислава Лурье мертвым, желтизну его кожи, продернутый жилками нос, белые уши, сжатые губы, из которых доносился безмолвный крик, у него появился детский страх перед темнотой. Он включил радио и слушал какую-то болтовню и рекламы ресторанов и ночных клубов. Все вокруг него было неуютным: лампы, пылавшие посреди ночи, голоса, которые электромагнитные сигналы приносили сюда сквозь крыши и стены, свежая могила, в которую положили Станислава Лурье. Джек уже женился на своей шиксе из Орегона, Патрисии, и уехал вместе с ней на медовый месяц. Анита съехала из дома, и Лея осталась в квартире одна. Эстер, видимо, уже вышла замуж за этого старого еврея Мориса Плоткина. Грейн сидел на краю кровати. А что бы случилось, если бы вдруг прекратилась подача электричества? В одно мгновение стало бы темно и тихо. Причем именно в тот момент, когда он был меньше всего готов к этому! Но почему это вдруг подача электричества должна прекратиться? Грейн вздрогнул. Звонил телефон. «Это Анна! — сказал себе Грейн. — Она не может заснуть». Он поднял трубку:

— Анна?..

Вместо голоса Анны на той стороне провода звучали шорохи и какое-то бормотание. Потом он услышал голос Эстер:

— Это не Анна.

По позвоночнику Грейна пробежал холодок.

— Эстер, это ты?

— Да, я.

Довольно долго оба они молчали. Потом Грейн сказал:

— Ты, наверное, знаешь, что случилось.

— Да, я знаю все. Если бы она была сейчас с тобой, я бы не стала звонить тебе посреди ночи. Я знаю, что она сидит шиве в квартире своего второго мужа.

— Откуда ты знаешь? Об этом не было сообщений в газетах.

— Я встретилась с ее первым мужем, с Яшей Котиком. Он мне все рассказал.

Грейн ощутил горечь во рту.

— Как ты с ним встретилась?

— Нью-Йорк это маленькое местечко. Здесь все всех знают. Морис Плоткин дает деньги на еврейский театр, а Яша Котик получает в нем роль. Все со всем повязано.

— Ты уже вышла замуж?

Эстер ответила не сразу.

— Да, уже вышла. Я теперь замужняя женщина. Можешь меня поздравить…

Грейн ощутил, что в его внутренности вцепились железные когти, как в ту минуту, когда ему сообщили о смерти Станислава Лурье.

— Значит, так.

— Да, так.

— Тогда как же получилось, что ты звонишь мне в такое время?

— А почему бы и нет? Морис Плоткин не султан, а я не Шахерезада. Может быть, я и Шахерезада, но меня не стерегут евнухи. Честно говоря, вокруг меня крутится один евнух, но он меня не сторожит. Я имею в виду Сэма. Я тебе о нем рассказывала: это его крепостной или телохранитель.

— Когда это произошло? — спросил Грейн.

— Что? Это произошло, и все. Невозможно вечно болтать. Иногда приходит время действовать. Хочешь ты этого или не хочешь, но я теперь миссис Плоткин. Если ты не хочешь меня поздравлять, то я обойдусь и без твоих поздравлений.

Грейн хотел положить трубку, но не сделал этого. У него пересохло горло.

— Откуда ты звонишь?

— Из своего дома. Из спальни.

— А где же твой муж?

— Мой муж попал в автомобильную аварию. Он в больнице.

— Что-то серьезное?

— Не особенно, но сустав на ноге он сломал. Обычно машину водит Сэм, но на этот раз он был за рулем сам, и в него врезалась другая машина. Мы должны были поехать на медовый месяц, но теперь ему наложили на ногу гипс. На мое счастье, в больнице я встретила Яшу Котика. Такой уж он человек, этот Морис Плоткин: лежит в больнице и страдает от боли, а ему приходят крутить голову какими-то там театрами. Просто смешно…

— Разве он играет на еврейском языке?

— Ты имеешь в виду Яшу Котика? А почему бы и нет? Если его не хотят у иноверцев, он приходит к евреям. Морис Плоткин просто с ума сходит по еврейскому театру. Он со всеми актерами на «ты». Знает наизусть целые пьесы. Морис из старой гвардии, для которой еврейский театр был религией. Он когда-то даже сам играл. Об этом я узнала только сейчас.

— Ну, значит, ты вращаешься в высших кругах.

— Да, в самых высших.

Оба опять надолго замолчали. Потом Эстер сказала:

— Нет причин, по которым мы не могли бы остаться друзьями. Плоткин знает о тебе. Я ничего не стала от него скрывать, все ему рассказала, от начала и до конца. Он пожилой человек, но взгляды у него молодые. Многие молодые могли бы у него поучиться пониманию мира…

— Ну, если он такой умный, то чего же ты хочешь от меня?

— Не ума. Послушай, Герц, я тебе заранее говорила, что я собираюсь делать. Я не делала из этого секрета ни для тебя, ни для него. Я ему ясно сказала: так, мол, и так. Он знает, что я любила тебя все эти годы, что и теперь я тебе не враг. Он хочет с тобой познакомиться. Не перебивай меня! Я заслужила того, чтобы ты меня выслушал в течение нескольких минут! Ты уже видел, что получается, когда мучают людей. Они этого не выдерживают, и сердце разрывается. Как ты думаешь, сколько не хватило до того, чтобы я кончила так же, как Станислав Лурье?.. Ты не поверишь, но, когда я стояла с ним в Сити-холле,[260] мне стало так больно, что я едва не потеряла сознание. Сердце у меня сжалось, будто его стиснул кулак. «Ну, — подумала я, — он, по крайней мере, заплатит за мои похороны». Но мне стало лучше… Как у тебя дела? Чем ты занимаешься? Могу себе представить, что удовольствия вся эта история с ее мужем тебе не доставила.

— Не доставила.

— Да, но чего ты ожидал? Когда отправляешься на войну, приходится понюхать пороху. Если работаешь резником, приходится смотреть на то, как животные дергаются и истекают кровью…

— Прошу тебя, Эстер…

— Это не твоя вина, а ее. Это она клялась быть ему верной, а не ты. Поверь мне, что в отношении меня ты согрешил гораздо больше.

— Ты жива.

— Да, я жива.

— И ты не одна.

— Да? Можно это назвать и так.

Разговор снова прервался, и они оба, казалось, прислушивались к собственному молчанию. Потом Эстер сказала:

— Герц, я должна с тобой поговорить. Я не просто так тебе позвонила.

— О чем тебе со мной разговаривать? Мы с тобой уже все обговорили.

— Я тебе сказала, что мы можем быть друзьями. В конце концов, это ты подтолкнул меня к этому замужеству. Если бы ты не начал эту историю с дочкой Бориса Маковера, все бы осталось по-старому.

— Эстер, у меня нет к тебе претензий. Но давай не будем начинать этот старый спор заново. Ты вышла замуж. Надо уметь заканчивать отношения.

— И дружбу тоже?

— Всё.

— Ну, заставить я тебя не могу. Поверь мне, я долго думала, прежде чем решила позвонить. Я даже поклялась не звонить тебе. Я уколола себя иголкой и записала кровью, что не буду тебе больше звонить. Когда будешь у меня, я тебе покажу эту бумагу. Эти слова можно легко прочитать. Моя кровь — не вода. Она гуще чернил. Может быть, как раз в этом состоит мое несчастье. Те, в чьих жилах течет вода, могут быть великими людьми. Знай, Герц, то, что я говорю тебе сейчас, — это мои последние слова, обращенные к тебе. Раз уж ты не хочешь даже дружить со мной, я вынуждена отступить. Есть нечто, что мне дороже жизни. Это моя гордость. Не твоя пустая гордость, которая представляет собой глупую амбицию и мужскую агрессивность. Я говорю о человеческом достоинстве, об уважении к человеку, созданному Богом. Раз уж ты говоришь «нет», то и должно быть нет. Я не попрошайка, которая протягивает руку и просит доброго слова или ласки. Раз уж ты хочешь разорвать отношения, то пусть они будут разорваны и прощай навсегда. Не моя вина, что мы встретились и наши души потянулись друг к другу, словно под действием магнита. Ты все время пытался оторваться. Ты предпринимал для этого такие усилия, что мне иногда хотелось и смеяться, и плакать одновременно. Когда человек рвется сам, он рвет и ближнего вместе с собой. Это как сиамские близнецы, но, когда ты оторвался и утащил с собой кусок меня, что я могла поделать? Я пыталась залечить рану. Разве это такое уж преступление?

— Скажи конкретно, чего ты хочешь!

— Конкретно? Вот как? Я хочу с тобой поговорить. Это всё.

— Ну, тогда говори. Я слушаю.

— Есть вещи, о которых я не могу говорить по телефону.

— Почему это не можешь? Я слышу тебя так же хорошо, как если бы ты находилась тут, рядом со мной. Если ты не хочешь получить большой счет за телефон, я тебе сам позвоню…

— Что? Да кто говорит о счете за телефон? Можешь забыть об этом. Он — человек, который швыряет тысячи, десятки тысяч долларов или даже миллионы. Деньги для него значат меньше, чем грязь, а ты говоришь о каком-то там счете за телефон. У меня к тебе одна просьба: не клади трубку. Иной раз повесить трубку все равно что повесить человека на виселице. Он остается с высунутым языком. Если я говорю вещи, которых не следует говорить, или просто болтаю глупости, не удивляйся. Я не обязана изображать из себя перед тобой умную. Как сказано, «душа принадлежит тебе, и тело — тебе».[261] Знай, Герц, что я не сплю по ночам и потому я такая взвинченная. С того самого дня, как я решила пойти за него замуж, я глаз не сомкнула. Я знаю, что ты мне не веришь. Врач мне тоже не верит. Я ему говорю, что не сплю, а он говорит, что это мне только кажется. Раз человек принимает прописанные им таблетки, то он должен спать. Так сказано в его святой книге рецептов. Но, как говорится, «сердце знает горечь души».[262] Я лежу, как пришибленная. Голова у меня тяжелая, как камень, но спать я не сплю. Закрываю глаза, а в мозгах у меня все шумит, как мельница. Прямо как у нечестивца Тита.[263] Можешь себе представить, какой невестой я была на свадьбе. Одно достоинство у меня есть: я немного актриса. При этом большая актриса. А большая актриса не должна быть с Морисом Плоткином. Он уже старый человек. Все, что ему надо, это доброе слово или уж я не знаю что. Можно это назвать платонической любовью или чем-то в этом духе. Есть такие мужчины, которые жертвуют собой ради любви, но все у них духовно. Это как большое предисловие к маленькой книжечке. Он хочет только себя показать перед другими людьми. Кто знает, чего хотят такие мужчины? Он полная противоположность тебе. Такая противоположность, что просто страшно. Как будто какой-то шутник на небесах решил посмеяться надо мной. Алло! Ты меня слышишь?

— Слышу.

— На чем я остановилась? Ладно, все равно. Да, я не сплю. Есть я тоже не могу. За эту пару недель я похудела на восемнадцать фунтов. Ты меня не узнаешь, Герц, когда увидишь. Мне говорят комплименты. Я помолодела на десять лет. Разве люди знают, что приходится переживать другому человеку? Узнают только тогда, когда он уже протягивает ноги. Я живу только на кофе и водке. Да, дорогой, твоя Эстер стала пьяницей, но, слава Богу, никто этого не замечает. Да и как я могу опьянеть, если я пьяна еще до того, как выпью? Я хочу, чтобы ты знал одно: я тебе не изменяла — ни духовно, ни даже физически. Я принадлежу тебе, и не потому, что я этого хочу, а потому, что у меня нет выбора. Я была страшно зла на тебя, но после того, что я совершила, злость ушла. Я теперь богатая женщина. Не могу тебе описать, в какой роскоши он живет. И он все делает для меня. Он увешал меня драгоценностями. На следующий же день после свадьбы он переписал завещание, чтобы через сто двадцать лет не возникло бы никаких проблем. Он завещал мне все свое состояние. Ой, Герц, мне хочется смеяться. Тебе было жалко купить мне билет в театр. Ты торговался со мной по поводу каждого пенни. А тут человек засыпает меня золотом. У меня прямо голова кружится. Иногда мне кажется, что все это сон. Откуда этот человек добыл такое состояние, я понятия не имею. Он из тех людей, которым деньги сами текут в руки. Все к человеку приходит само: деньги, нужда, почет, унижения. Не надо ни за чем гоняться. Да, о чем это я? Я начинаю говорить и забываю. Я это вот почему говорю: на что мне теперь деньги? Я больна, Герц. Намного серьезнее, чем ты думаешь! Я сделала это, и мне тоскливо. Ты это заслужил, но и мне самой не лучше от того, что я сделала. Я себя окончательно угробила. Каждую минуту может произойти катастрофа. Смерти я не боюсь, но стать сумасшедшей не хочется. У меня был один сумасшедший в семье, и поэтому я боюсь…

— Ты должна пойти к врачу.

— К какому еще врачу? Я и так хожу к врачу.

— Не к такому врачу.

— Так к кому же мне идти? К психиатру? У психиатров я тоже уже бывала. Моя жизнь была перед тобой как открытая книга. Но я тебе не все рассказывала. У меня было несколько секретов. Врачи ничем не могут помочь. Герц, ты и сам это знаешь. Есть только один человек, который может мне помочь. И этот человек — ты.

— Чем я могу тебе помочь?

— Не относись ко мне плохо. Это все. Я не хочу, чтобы ты был мне врагом. Я боюсь твоей ненависти, как смерти.

— Я тебе не враг.

— Презрение хуже ненависти. Тебе это прекрасно известно…

3

— Эстер, уже очень поздно, — сказал Грейн.

— Ну и что из того, что поздно? Уже так поздно, что скоро станет рано. А что, если не спать всю ночь? Я не спала больше ночей, чем у меня волос на голове, и ничего, как-никак еще жива. Герц, я обязательно должна тебя увидеть!

— Когда ты меня хочешь видеть?

— Сейчас, сегодня. Называй это как хочешь.

— Посреди ночи?

— А что плохого в том, чтобы увидеться посреди ночи? С чего это люди устраивают такую панику по поводу ночи? Ты можешь выспаться завтра или в любое другое время. Я тебя так люблю!

— Эстер, ты говорила долго. Позволь и мне кое-что сказать.

— Что ты хочешь сказать? Говори.

— Эстер, я совершил достаточно дурных поступков на своем веку, и я не могу продолжать идти по этому пути.

— По какому пути? О чем ты болтаешь?

— Эстер, я причинил слишком много зла. То, что произошло со Станиславом Лурье, это предел. Я убил его, убил в буквальном смысле этого слова. Лею я тоже все равно что убил. Я больше не могу вести такую жизнь. Я должен положить конец этой двойной игре. Сколько мне еще суждено жить, я хочу прожить честно. Иначе я лучше сдохну.

— Что случилось? Ты вернулся с покаянием к вере?

— Я просто не могу продолжать падать все ниже и ниже.

— В чем же будет заключаться твое покаяние? В том, что ты сохранишь верность дочери Бориса Маковера?

— Кому-то я должен быть верен. Я уже болен ото всей этой лжи.

— Ну, раз уж возвращаться к вере с покаянием, то возвращаться на самом деле. Если ты каешься по-настоящему, то ты должен вернуться к своей жене, которая отдала тебе лучшие годы жизни. Она страдает без тебя, умирает без тебя. А дочка Бориса Маковера молода, здорова и к тому же богата. Она получит в наследство состояние своего отца, и я слыхала, что ее муж тоже оставил ей приличную страховку. Так что если уж ты кого-то жалеешь, то жалей слабых, а не сильных.

— Как бы то ни было, мы оба должны уметь владеть собой. Иначе начнется такая путаница, что мы никогда из нее не вылезем.

— Ты что, заделался проповедником? Уста твои проповедуют, но мысли твои призывают меня. Я бы не была так больна, если бы ты не призывал меня все время. Я слышу твой голос, буквально слышу, как ты зовешь меня. Я сижу и читаю газету и вдруг слышу твой голос. Точно так же, как я слышу его сейчас по телефону.

— Эстер, ты больна.

— Да, я, конечно, больна, но я не глуха. Я знаю, ты скажешь, что у меня иллюзии, галлюцинации и неизвестно что еще. Но каждый раз, когда я слышу твой голос, кровь застывает в моих жилах и у меня перехватывает дыхание. Может быть, ты сам даже не знаешь, что зовешь меня, но эти вещи связаны с подсознанием. Оказывается, ты по мне тоскуешь и сам не знаешь об этом.

— Я об этом знаю, Эстер. Прекрасно знаю.

— Ты тоскуешь по мне?

— Да, тоскую.

— Ну, слава Богу, что ты еще способен произнести правдивые слова. Ты тоскуешь по мне так, что едва с ума не сходишь, и из-за этого и меня тоже с ума сводишь. Герц, дорогой мой, есть вещи, которые сильнее нас. Я когда-то думала, что человек сам себе хозяин, но ничего подобного. Я не должна тебе этого говорить, но кому мне это сказать, если не тебе? Когда он ко мне прикасается, я вся содрогаюсь. Закрываю глаза и пытаюсь представить, что это ты, но от этого мне становится еще хуже. Я не знаю, что делать, Герц. Я каждую минуту хочу убежать, но куда мне бежать? И я не могу дурить этого человека, этого мистера Плоткина. В конце концов, он не принуждал меня выходить за него замуж. Он — безвинный статист в этой страшной драме. Я хочу умереть. Я уже пыталась принять таблетки снотворного, но и этого я тоже не могу. Я говорю тебе сейчас чистую правду. Клянусь костями моих богобоязненных родителей, а такой клятвы я еще никогда не давала. Я, наверное, скоро буду с ними, и я не стала бы оскорблять их память…

— Эстер, что я должен сделать?

— Ты одет? Или лежишь в постели?

— Я одет.

— Выходи и давай встретимся. Если хочешь, можешь приехать ко мне. У него частный дом на Хикс-стрит. Можешь его посмотреть…

— Я не стану приходить к нему в дом. Особенно сейчас, среди ночи…

— Глупый мальчишка, он просил меня, чтобы я тебя пригласила. Этот человек не знает ревности. Иногда мне кажется, что даже наоборот… Есть такие мужчины. Он просто покоя мне не дает из-за того, что я тебя не привожу. Что вокруг меня происходит? Все кругом запутано и идет наперекосяк. Он сам тоже ненормальный человек. Такова горькая правда. Он рассказывает такие вещи, что я собственным ушам не верю. А меня нелегко поразить. Иногда я начинаю верить, что весь нынешний мир — это один большой сумасшедший дом. Как же иначе могли появиться Гитлер, Сталин и прочие дьяволы? Один раз я нанесла визит в сумасшедший дом, посетила там своего дядю и видела там, как один сумасшедший насмехался над другим… Все, что ты должен сделать, это проехать на машине по Бруклинскому мосту, и ты сразу же окажешься на Хикс-стрит…

— Напрасные разговоры. Я не стану сейчас наносить тебе визита.

— Ну, тогда мы можем встретиться на улице.

— На какой улице?

— Где твоя машина?

— В гараже.

— Я возьму такси и подъеду на Манхэттен. Мы можем встретиться на Пятой авеню, или на Бродвее, или где ты только захочешь.

— Везде все закрыто.

— А кому надо, чтобы было открыто? Мы где-нибудь просто сядем и поговорим. Если у тебя есть машина, мы можем посидеть в машине.

— Честное слово, Эстер, мы для этого слишком стары.

— Мой дядя проклял меня. Я никогда не буду старой. Скажи мне толком, где я могу с тобой встретиться.

— На углу Бродвея и Сорок второй улицы.

— Почему именно там? Ну да ладно, пусть будет так. Я уже выхожу из дома. Но я не знаю, можно ли сейчас будет поймать такси. Хикс-стрит это несколько удаленный район. Если я опоздаю, знай, что это не моя вина.

— Правда, Эстер…

— Я не желаю больше ничего слушать. До встречи!

И Эстер повесила трубку.

Грейн посмотрел на часы. Была четверть второго. Он открыл рот и зевнул. Потом взялся обеими руками за лоб и потер его. Он думал о том, что и Анне может, чего доброго, прийти в голову позвонить ему. «Это просто сети, сети!» — сказал Грейн вслух. Он растянулся на диване. У него было, по меньшей мере, полчаса до выхода из дома. Как раз сейчас Грейн ощутил сонливость. Он лежал лицом к спинке дивана и наполовину дремал, наполовину размышлял. На какое-то мгновение нить его размышлений оказалась прерванной, и Грейн едва не заснул. Однако тут же проснулся. Ему показалось, что он потерял двадцать минут. Нет, не потерял, а забыл. Что-то случилось с ним за это время. Грейн встал и принялся гасить лампы, но гасить с таким расчетом, чтобы не остаться в полной темноте. Ночь была теплой, но сейчас Грейну было прохладно, и он захватил с собой летнее пальто. Однако не надел его, а повесил на согнутую в локте руку. Он нажал на кнопку вызова лифта, и тот сразу же поднялся. Лифтера, похоже, удивило, что какой-то человек собирается выйти на улицу в такой поздний час, но он ничего не сказал по этому поводу. Грейн пошел пешком в северном направлении. Пятая авеню была пустой и темной. Подошел автобус, и Грейн вошел в него. Там были и другие пассажиры, молодые парочки, которые, наверное, развлекались допоздна в ночных клубах Гринвич-Виллиджа. Они смеялись, шутили, обнимались. Одна девушка положила коротко стриженную головку на плечо парню. При этом она не переставала жевать резинку. Ее усталые улыбающиеся глаза смотрели на Грейна с той стоической беззаботностью, которая проистекает из способности не придавать большого значения ни себе, ни другим. У большинства парней были на лацканах знаки ветеранов войны. Они, как и Грейн, крутили романы, но вместе, компаниями, с древним стадным инстинктом, принесенным сюда из лесных чащ, из пещер. Грейн посмотрел в окно. Витрины магазинов одежды уже погасли. Манекены смеялись в темноте, излучая полуночную жизнерадостность неживого предмета, который есть не более чем представление, обман. «Хорошо ли мне? Плохо?» — спросил себя Грейн. Он не мог ответить на этот вопрос. Сейчас более чем когда-либо он ощущал дух американской свободы. Никто ни у кого не спрашивает разрешения. Никакой полицейский не просит тебя предъявить паспорт. Но за всей этой свободой скрывается принуждение рождения и смерти. Точно так же, как он, Грейн, едет сейчас на ночное рандеву, его жертва, Станислав Лурье, гниет в могиле. Он уже никогда не вернется, во всяком случае в прежнем облике. Даже если тело — это не более чем одеяние, Грейн разорвал это сотворенное Богом одеяние и оставил душу обнаженной. При этом он злится, когда читает в газете, что пара каких-то мальчишек-вандалов выбила окно или повалила надгробие…

Грейн вышел около Сорок второй улицы и пошел в направлении Бродвея. Он шел медленно и словно прислушивался к собственному безумию. На короткое время им овладело нечто похожее на веселье, шкодливая радость от нанесения ущерба, смешанная с шутовством, которая иной раз нападает на человека, когда тот оказывается способен взглянуть на себя чужими глазами, как будто по какому-то волшебству или из-за какого-то психического заболевания с ним произошло раздвоение личности… Что бы, например, сказал его отец, если бы мог увидеть, как ведет себя его сынок и как он сам мысленно смеется над собственными деяниями? Ну а мама? А что скажет Анна, если ей взбредет в голову позвонить ему, а его не окажется дома посреди ночи? «Да, я пропащий человек! — вынес он сам себе приговор. — Разве не было бы лучше, если бы я перестал сопротивляться. Я — как собака Павлова, у которой по свистку начинается слюноотделение. Даже глупее, чем собака Павлова. Та способна разочароваться, а я — как автомат, который включили в одном режиме раз и навсегда…»

Рядом с Бродвеем снова стало шумно, как днем. Какой-то кафетерий был открыт, и люди, бодрствующие по ночам, ели в нем очень поздний ужин или очень ранний завтрак и читали газеты с завтрашними датами, словно бежали навстречу следующему дню, навстречу будущему. Как это называют поэты? Светлое завтра… Утро мудренее ночи… Однако два миллиарда лет спустя оно становится все мудренее и мудренее, но все еще глупое… Тогда каким же глупым оно было в самом начале Творения? У Него, у которого «и был вечер, и было утро, день первый» наверняка были иллюзии. Он представить себе не мог, что после миллиардов лет повторений «и был вечер, и было утро» появится какой-то Гитлер, появится какой-то Сталин, появится какая-то Эстер, появится какой-то Яша Котик…

Эстер еще не было, и Грейн прохаживался туда-сюда. Он поминутно бросал взгляды в окно кафетерия. Прошел кубинец в высокой шляпе. Лицо у него было худое. Под глазами мешки. Он показался Грейну жрецом какого-то ночного языческого ритуала. Низенький полный мужчина сидел с карандашом и разгадывал ребус. Вдруг Грейн увидел Эстер. Он едва узнал ее. Она еще никогда не была такой элегантной, так богато одетой. Это богатство находилось буквально на грани вульгарности. На голове у Эстер была испанская мантилья, одета она была в черное платье из па-де-суа[264] без рукавов и с глубоким вырезом на спине, а на руках у нее были перчатки до локтей. Грейн почти испугался такой элегантности. Эстер действительно похудела. Она стала стройнее и, казалось, даже выше. Лицо ее было белым и тоже каким-то изменившимся. Это были перемены, происходящие в человеке, когда он отрывается от привычной среды и пускается в новые, незнакомые авантюры. Эстер заметила его, и какое-то время они просто смотрели друг на друга. Он знал, что не должен этого говорить, но не мог сдержаться.

— Что ты вдруг так разоделась? — спросил он с легким оттенком упрека.

— Для тебя, дорогой, для тебя. Теперь я вижу, что на улице прохладно. Я должна была взять что-нибудь из верхней одежды, — сказала Эстер. — Может быть, мы можем куда-нибудь зайти?

— Куда? Разве что в кафетерий.

— Что? Да я возьму такси, и поедем. Мне все равно куда. Я хочу поговорить с тобой наедине. Вон такси. Смотри-ка, это тот самый, с которым я приехала сюда. Отлично, он не понимает по-еврейски!..

Они сели в такси. Эстер сказала водителю:

— Нам суждено, мистер Пейзано, кататься всю ночь. Отвезите нас куда-нибудь. Все равно куда.

— На север по Бродвею?

— Да. Почему бы и нет? Только не торопитесь. Все, чего мы хотим, это поговорить. Я вам дам хорошие чаевые.

— О’кей.

— Будь рядом со мной. Мне холодно, — сказала Эстер Грейну. — Знаешь, если уж ты сам не надеваешь свое пальто, накинь его на меня. Вот так. Целый день была жара, и я не представляла себе, что может так похолодать. У меня вообще нет фантазии. Это моя беда. О, вот теперь тепло. Тебе что, не нравится мое платье? — Ее тон изменился. — Это самое дорогое платье, какое можно было достать в Нью-Йорке…

— Ты знаешь, что меня не интересуют дорогие платья.

— А он с ума сходит по платьям. Ну, придвинься ко мне поближе. Не будь таким святошей. Ты не такой уж праведник… Все, чего я хочу, это немного тепла…

Загрузка...