Глава двадцать восьмая

1

Теплые дни прошли, и на ферме, где Грейн жил вместе с Эстер, установились холода. На улице шел дождь. Грейн заготовил достаточно дров, чтобы топить камин. Однако тепло чувствовалось только вблизи огня. Тогда лицу становилось жарко, но по спине пробегала дрожь. Грейн и Эстер сперва решили перезимовать здесь, но потом Эстер начала говорить, что это невозможно. Что они будет делать всю зиму? Так можно сойти с ума. Она уже купила радиоприемник. Грейн выписал из Бостона книги. У них были телефон, электричество, холодильник. Помимо уплаченной сразу тысячи долларов, Грейн уже вложил в дом и хозяйство еще две тысячи, но Эстер все время молилась. Грейн напоминал ей, что она сама всегда мечтала о том, чтобы поселиться с ним на острове, но Эстер отвечала на это: «Я имела в виду остров с пальмами, а не такое захолустье…»

Она осыпала его то поцелуями, то упреками. Почему он обязательно должен быть не таким, как другие люди? Почему они не могли снять квартиру в Нью-Йорке или хотя бы в Бостоне? Почему они должны сидеть здесь среди хорьков и змей, прячущихся в траве? Она, Эстер, уже женщина средних лет и крестьянкой уже не станет. Ей нужно отопление, возможность сходить в кино, в театр, на какое-нибудь собрание. И люди ей тоже нужны. Какою бы сильной ни была любовь, невозможно все время смотреть только друг на друга. Человеку обязательно нужна среда, иначе он сходит с ума. Грейн побледнел.

— Где я возьму для тебя среду? У меня самого ее тоже нет.

— Можно найти. В большом городе все есть.

Он пробовал читать, писать. Составил для себя программу: в такой-то час он читает сочинения по философии, в такой-то час — изучает физику, а в такой-то час — математику. Он хотел за эту зиму изучить те предметы, которые он запустил за годы, когда был учителем талмуд-торы и агентом «Взаимного фонда». Он даже пытался заниматься с Эстер, но Эстер сразу же теряла терпение. К тому же у нее болела голова. Она вообще не могла пребывать в покое. Она ложилась и тут же вставала, включала радиоприемник и тут же выключала его, садилась писать письмо, но тут же бросала это дело и уходила на кухню заниматься хозяйством. Грейн растерянно смотрел, как она сознательно и неосознанно саботировала все его планы. Блюда, которые она готовила, подгорали и убегали из кастрюль. Посуду она била. Она чистила картошку и порезала себе палец. Подавая ему тарелку каши или стакан чаю, она ставила их так, чтобы что-то вылилось на книгу или рукопись. То она говорила, что у нее жар, и хваталась за термометр, то уверяла, что сердце у нее стучит слишком медленно и она вот-вот умрет. Эстер стала бояться выходить на улицу даже днем, и ему приходилось стоять и сторожить ее около уборной, когда она справляла нужду. Однажды, когда Эстер вышла из дому, чтобы выплеснуть помои, Грейн услышал ее испуганный крик. Оказалось, что к дому подошел олень. В другой раз сюда приплелась бездомная собака. Грейн хотел взять ее в дом и подружиться с ней, но собака ни за что не хотела приближаться. Она лаяла, рычала и вела себя как дикий зверь. Эстер клялась, что собака бешеная или что в нее вселился дибук…

Дни стояли сырые, туманные, сумеречные. Машина, которую Грейн купил у миссис Смайт, постоянно ломалась. Было просто опасно ездить на ней по залитой грязью дороге, которая вела к городку. Да и нечего было там делать. Фильмы, которые там показывали, почти все были про гангстеров или про войны с индейцами. Фермеры с подозрением смотрели на еврейскую пару из Нью-Йорка, оставшуюся зимовать на заброшенной ферме. Кто-то к тому же предостерегал Эстер, что в окрестностях есть преступники и что ее муж должен иметь ружье. Эстер сказала:

— Нас еще тут и убьют. И это будет конец…

Вечерело рано, лили дожди, выли ветры, окружающая дом тьма заглядывала в окна. Эстер курила, не переставая. Прикуривала одну сигарету от другой. В кухонном шкафу стояла бутылка коньяка, и она то и дело наливала себе рюмку. А то и отхлебывала из горлышка. Эстер затеяла было генеральную уборку в доме, она хотела сменить мебель, повесить занавески на окна, но из всех этих планов ничего не вышло. Она стала такой ленивой, что даже не готовила еду. Они ели консервы, а иногда Грейн жарил яичницу. Пыль и мусор скапливались на полу, но она была слишком ленивой, чтобы подмести и вымыть пол. Боясь ходить в уборную, Эстер начала пользоваться ночным судном, оставшимся здесь от прежних хозяев. Она расхаживала неодетая, непричесанная, немытая. Хуже всего было то, что она вдруг стала сексуально холодной. Влечение к Грейну, горевшее в ней все эти годы, куда-то отступило, и она больше не просила его ласк. Она стала похожей на Лею… Когда Грейн спрашивал, что с ней случилось, она отвечала:

— Я вошла в тоннель. Я не вижу ничего, кроме теней.

— Давай уедем отсюда.

— Да, давай уедем. Только куда? Разве что в Майами… — И добавила: — Эта ферма с самого начала была безумием. Продай ее, если сможешь. Если тебе хоть что-то удастся вернуть, это будет как подарок…

Грейн молчал. Речь шла не о деньгах. Он возлагал много надежд на эту ферму. Он верил, что вместе с Эстер может быть счастлив в любых условиях. Он составил себе программу, намереваясь изучать различные науки и даже писать книгу. Но все рассыпалось. Теперь он тосковал по Лее, по детям, по Анне и по Нью-Йорку…

Что-то начало накапливаться в нем, и он знал, что это такое: материал для грядущей ссоры…

2

Прошел еще один год, и в доме Бориса Маковера была вечеринка. Но правде говоря, у Бориса Маковера не было ни терпения, ни сил для вечеринок. К тому же праздновать день рождения — не еврейский обычай. Чему тут радоваться? В Гемаре сказано: «Проголосовали и решили, что лучше не рождаться…»[414] А Экклезиаст тоже говорит: «И прославлял я мертвых, что уже скончались, более живых, что здравствуют поныне».[415] Однако Фрида Тамар настаивала, что следует при гласить гостей. Только приглашать было некого. Профессор Шрага уже на том свете. Германа ликвидировали в государстве Сталина. Анна шлялась с этим шарлатаном Яшей Котиком где-то в Голливуде. Грейн исчез. Говорили, что он поселился в Эрец-Исраэль, в Меа-Шеариме, и вернулся к религиозному образу жизни. Из прежних гостей остались только доктор Цадок Гальперин и доктор Соломон Марголин. Доктор Гальперин, брат Фриды Тамар, переболел провал своей книги и снова стал тем же, что всегда. Он, как прежде, много ел, курил толстые сигары, постоянно высказывал радикальные парадоксы. Только его усы из черных стали грязно-белыми. Борис Маковер содержал его, а Цадок Гальперин писал новое сочинение. На этот раз он был в контакте с одним издателем из Швейцарии. Доктор Цадок Гальперин должен был только сделать взнос за бумагу и за печать, потому что германский книжный рынок съежился, а в самой Швейцарии было недостаточно читателей философских сочинений.

Доктор Соломон Марголин и Борис Маковер несколько месяцев были в ссоре. Борис Маковер назвал его вонючей падалью и выкрестом, плюнул ему в лицо, но, когда у Фриды Тамар после родов появилась киста в груди и она нуждалась в операции, Борис Маковер не позволил жене ничего делать, не посоветовавшись с доктором Марголиным. Маковер послал Соломону Марголину чек, но тот отослал этот чек обратно. По правде говоря, Борис Маковер должен был ему пять тысяч долларов, но, избежав банкротства после неудачной аферы с морскими судами, он все еще не мог позволить себе вынуть такую сумму из бизнеса. Дело дошло до того, что они встретились, и тогда Соломон Марголин пообещал Борису Маковеру, что Лиза перейдет в иудаизм. Причем не просто формально примет новую веру, а будет ходить в микву и вообще делать все, что по закону полагается делать новообращенной. Большего Борис Маковер требовать не мог, хотя в глубине души знал, что все это делалось не ради Царствия Небесного, а чтобы удовлетворить его, Бориса Маковера, и что раввину не следовало бы принимать такую женщину в лоно еврейства. Но как он может требовать подлинного еврейства от немки, если сам воспитал такую испорченную дочь? Сбылись слова Мишны: «Лицо поколения — как морда пса».[416] Воистину это поколение, которое все целиком грешно…[417]

Кроме Цадока Гальперина и Соломона Марголина с женой Борис Маковер пригласил доктора Олшвангера, а также посланца Государства Израиль (Израиль уже стал независимым государством) Бен-Цемаха и своих компаньонов с женами. Фрида Тамар со своей стороны пригласила раввина одного большого города в Германии, который здесь, в Нью-Йорке, тоже был раввином общины евреев, происходивших из этого города. Борис Маковер возражал, потому что синагога этого раввина была реформистской. Однако раввин был близким другом покойного первого мужа Фриды Тамар, и она настояла на своем. Борис Маковер не собирался ссориться с женой, подарившей ему дитя на старости лет и едва не заплатившей за это жизнью.

Эта вечеринка отличалась от прежних. Не было Анны, озарявшей ее своим светом. Профессор Шрага и Станислав Лурье пребывали в истинном мире. Герман, наверное, тоже уже избавился от ложного мира земной жизни. Не хватало Грейна, который прежде был обязательным гостем на подобных торжествах. Как ни странно, но, хотя Грейн очень дурно поступил с Борисом Маковером и довел Анну до ее нынешнего состояния, Борис Маковер скучал по нему больше, чем по всем остальным. Он даже упрекал себя из-за Грейна. Ведь Грейн любил Анну, а Анна любила его. Они были рождены друг для друга. Вместо того чтобы заявлять Анне, что она ему больше не дочь, и осыпать ее проклятиями, ему следовало помочь Грейну развестись с женой. Он должен был предложить Станиславу Лурье солидную сумму, чтобы тот развелся с Анной. Надо было подойти к этому делу с умом и со стремлением помочь, а не с желанием судить всех по строгой справедливости. Кто знает, может быть, Станислав Лурье был бы сейчас жив, если бы Борис Маковер помог ему деньгами и добрым словом, разъяснил ему сложившуюся ситуацию как отец и добрый друг. Борису Маковеру казалось, что, если бы то же самое произошло сейчас, он бы лучше знал, как поступить. Он бы составил план, подошел ко всему этому делу продуманно, с толком. Да, но люди всегда умны тогда, когда беда уже случилась и ничего нельзя исправить. Как в поговорке madry Polak ро szkodzie.[418]

Лежа по ночам без сна, Борис Маковер все время думал о Грейне. Все его поступки — побег с Анной, возвращение к жене, уединение на какой-то ферме с Эстер, последующее исчезновение и переезд в Меа-Шеарим — все это складывалось в очень непростое дело. Обычный человек не совершает подобного. Он, Борис Маковер, всегда считал, что Грейн — человек возвышенный. Как это называется? Личность. Конечно, Грейн совершал ошибки, но он за них заплатил. Борис Маковер многое отдал бы, чтобы иметь возможность встретиться с Грейном, поговорить с ним, выслушать его. Разве это мелочь? Еврей, который с покаянием по-настоящему вернулся к вере! А в том, что он с покаянием по-настоящему вернулся к вере, не может быть сомнения. Зачем ему притворяться? Зачем обманывать? Соломон Марголин пересказал Борису Маковеру содержание своего спора с Грейном. Грейн утверждал, что весь современный мир, по сути, преступен. Эти слова Борис Маковер не мог забыть. Они попали прямо в точку. Борис Маковер вспоминал эти слова по десять раз на дню. Он считал, что надо было быть гением, чтобы такими простыми словами выразить самую суть современного человека и всех его мелких мыслишек и делишек.

3

Фрида Тамар довольно долгое время искала Якоба Анфанга, художника, в которого когда-то была влюблена. Однако она никак не могла его найти. Он съехал со студии в Гринвич-Вилледже. Фрида позвонила одному из его коллег, но тот тоже ничего не знал о Якобе Анфанге. Однажды вечером, когда Фрида Тамар вошла в лифт в здании городской библиотеки на перекрестке Сорок второй улицы и Пятой авеню, она неожиданно увидела там Якоба Анфанга. Он выглядел постаревшим. Казалось, он даже стал ниже ростом. Локоны на его висках поседели, глаза сидели глубоко, спрятавшись среди морщин, черный шелковый галстук выдавал в нем художника. Одет он был в пальто из верблюжьей шерсти. Якоб покраснел, увидев Фриду, и раскланялся, приветствуя ее на европейский манер. Фрида Тамар тоже покраснела и на какое-то время лишилась дара речи. Наконец она сказала:

— Вы тоже на второй этаж?

— Нет, на третий.

— Может быть, у вас найдется немного времени?

— Да, конечно. Для вас всегда.

— Может быть, попьем где-нибудь чаю?

Они зашли в ресторан на Пятой авеню. Якоб Анфанг снял свою широкополую шляпу и пальто, и Фрида Тамар заметила, что его лысина стала широкой и круглой, как тарелка. Он был в черном костюме, потертом и не подходящим ему по размеру.

— Я повсюду вас ищу! — сказала Фрида Тамар.

— Вы меня? У вас, кажется, должен быть ребенок? — пробормотал он безо всякой связи и заикаясь.

У Фриды Тамар засияли глаза.

— Я — мать, у меня сын.

— Правда? Поздравляю. Что ж, вы хорошо сделали, хорошо сделали… Поскольку Бог хочет, чтобы род человеческий продолжался, кто-то должен этим заниматься. Ведь сам Бог не может стирать пеленки…

— Как вы можете такое говорить? Он всемогущ!

— Конечно, но Он распределил работу, как это делают американские промышленники. Скажем, Форд.

— Ну и сравнение… Как у вас дела? Я искала вас на вашей прежней квартире, но вы оттуда съехали.

— Я не съехал. Меня просто вышвырнули. И они были правы. За квартиру надо платить.

— Когда это случилось? Где вы теперь живете? Почему вы не давали о себе знать?

— Я живу в меблированной комнате на Семнадцатой улице. Недалеко от Гудзона.

— Если так, то вы наш сосед.

— Что? Мне это даже в голову не приходило.

— Вы перестали писать картины?

— Да, перестал.

Фрида Тамар сделала такое движение, как будто должна была что-то проглотить.

— Могу ли я спросить, чем вы занимаетесь?

— О, я ничего не делаю. Один знакомый нашел мне частные уроки. Две женщины решили стать художницами, и я их обучаю. Научатся ли они чему-нибудь, это другой вопрос.

— Это все?

— Да. Я научился довольствоваться малым. Хозяйка добрая и хорошо ко мне относится. Позволяет держать в холодильнике бутылку молока. Она варит мне рис или кашу. Я сделал портреты ее и ее детей. Вот, пожалуй, и все.

— Это несерьезно.

— Почему нет? Я не голодаю и сплю в постели. Что еще надо человеку?

— Некоторым людям надо очень много.

— Только не мне. А где Анна?

Она принялась рассказывать, что произошло с Анной. Верхняя губа Фриды время от времени дрожала. У нее сжалось горло, и ей пришлось откашляться и высморкаться. Официант принес чаю, но она ждала, пока он остынет. Фриде Тамар вдруг вспомнилось то утро, когда она пришла к Якобу Анфангу и предложила ему на ней жениться, а он отказался. «Как я могла сделать такое? — спрашивала она себя. — При всей своей робости». Ей стало жарко. Тело охватила дрожь, как будто она находилась на борту корабля. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы рассказать, что происходило с Анной, словно трагедия Анны была ее, Фриды Тамар, личным позором. Когда она начала говорить о Грейне и о том, что с ним произошло, глаза Якоба Анфанга сузились. В то же время его взгляд, устремленный в одну точку, смягчился. Казалось, он стыдится того, что пересказывает ему Фрида Тамар.

— Да, каждый ищет свой выход, — сказал он.

— Вы ведь тоже религиозны, — сказала Фрида Тамар полуутвердительно-полувопросительно.

— Да, но я выбрал другой путь.

— Могу ли я спросить какой?

С минуту Якоб Анфанг колебался. Потом в его черных глазах блеснул огонек иронии:

— Если я вам скажу, вы убежите. А то и хуже.

— Почему я должна от вас убегать? Каждый несет ответственность за себя.

— Я ушел от еврейства… Я больше не еврей, — ответил Якоб Анфанг. При этом лицо его стало строгим, а глаза наполнились горечью. У Фриды Тамар было ощущение, будто мозг содрогнулся в ее черепной коробке, как ядро ореха в скорлупе. Ей стало холодно. Она сидела напряженная, беспомощная. Внутри все застыло. Фрида не знала, что сказать.

— Почему? — наконец выдавила из себя она.

— Что, испугались? — спросил Якоб. — Дело было так. Мне попался Новый Завет… И я нашел в нем ответы на свои вопросы.

— Что там есть такого, чего нет в наших священных книгах?

— Не знаю. Но там нет красной коровы и нет обезглавленной телицы.[419]

Глаза Фриды Тамар наполнились слезами.

— Нет. Но только что перебили шесть миллионов евреев, а они молчали. Убийцы резали, а священники смотрели на это.

— Это были не настоящие христиане.

— А кто же такие настоящие христиане?

— Мы, евреи.

— Зачем называть себя христианами? У Бога нет ни компаньонов, ни сыновей.

— Все это символика.

— Инквизиция не была символом.

Якоб Анфанг не ответил. Фрида Тамар смотрела на него. Сквозь слезы его лицо казалось затуманенным, искаженным, расплывшимся. Он улыбался какой-то недоброй улыбкой. Фрида Тамар принялась вытирать лицо. «Господи на небе, сжалься над ним, — мысленно попросила она, — этот человек очень страдает!..»

4

Пока это было тайной, но Эстер вышла замуж за доктора Олшвангера. Это случилось так: она убежала от Грейна, оставив его одного на ферме в штате Мэн. Ушла после ссоры. Это случилось в начале декабря. Она выбежала на дорогу с двумя сумками, остановила машину, шедшую в Бетель, а там села на автобус в Нью-Йорк. Она приехала в Нью-Йорк через день после похорон Мориса Плоткина. Он ел на ужин утку, зажаренную его закадычным другом Сэмом. Посреди ночи у него случился сердечный приступ. Как ни странно, но, хотя Морис Плоткин много лет говорил о своем завещании, он так его и не оставил. Его дети пытались забрать все наследство себе, но Эстер наняла адвоката. Похоже, что адвокат сговорился с наследниками: он убедил Эстер удовольствоваться какими-то мелочами. К тому же оказалось, что Морис Плоткин был далеко не так богат, как он похвалялся. После него остались даже долги. Именно тогда снова появился доктор Олшвангер. Он сделал Эстер предложение, и она сразу же это предложение приняла.

— Простите, доктор, но я готова выйти замуж даже за кошку, — сказала она.

Это было оскорбление, но доктор Олшвангер привык проглатывать оскорбления. Кроме того, что ему была нужна жена, благодаря этому браку он мог получить американское гражданство. Он больше не мог возвратиться в Эрец-Исраэль, где его поджидали враги, готовые разорвать Олшвангера на куски…

Доктор не ограничился гражданской регистрацией брака, а устроил религиозную церемонию с раввином. После этого они с Эстер на неделю поехали в Лейквуд. Там Эстер всю неделю лежала в постели и, не переставая, разглагольствовала о Грейне.

— Я ему враг, — говорила она. — Вы слышите или нет? Я никогда не знала, что любовь может превратиться в ненависть.

— Похоть есть ненависть, — проворчал Олшвангер.

— Именно так. Вы очень умны. О, если бы я знала это пятнадцать лет тому назад, то не попала бы в объятия такого человека.

— Все можно исправить. Мы еще можем быть счастливы.

— Конечно. Говорите мне мудрые слова! Я люблю мудрость…

— Уже время, чтобы мы перешли на «ты».

— Конечно, конечно, но мне как-то трудно это произнести.

Поскольку Олшвангеру было нечего делать, а немногие постояльцы отеля были в основном старыми еврейками, он предложил Эстер совершить «душевное путешествие», под которым подразумевалась особая форма психоанализа. Он велел Эстер говорить, а сам сидел с тетрадью и авторучкой Эстер рассказывала ему все, ничего не скрывала — ни своих девичьих желаний, ни своих женских прегрешений, ни неприятностей, которые доставил ей бывший муж-недотепа, живущий сейчас в Эрец-Исраэль, ни запутанного романа с Грейном. Эстер смеялась и плакала. Она рассказывала такие необычные вещи, что доктор Олшвангер не мог поверить в их реальность. Она наговаривала на себя такие безумства и грехи, что было просто немыслимо допустить, будто человек может через все это пройти. Однако Олшвангер знал, что в человеческой душе не существует лжи. Разве есть разница между реальным фактом и желанием? Если человек — это часть природы, то каждое слово и каждая мысль — это часть вселенной, физической и мысленной. Надо только понимать разницу между основным и второстепенным, между мечтой и реальностью. Доктор Олшвангер не уважал ни Фрейда, ни Адлера, ни Юнга. Конечно, каждый из них прикоснулся к истине, но лишь прикоснулся. Они преувеличивали, делали особый акцент на второстепенных вещах, все переворачивали с ног на голову. Секс, конечно, важен, но секс — это не все. Конечно, человек жаждет силы и влияния, но это внешнее проявление, а не суть. Конечно, индивидуум является частью коллектива, расы, но это тоже не все. Олшвангер сравнивал Фрейда, Адлера и Юнга с Коперником, Галилеем и Кеплером. Каждый из них открыл часть правды о Солнечной системе, но только Ньютон подвел научный итог.

Его, доктора Олшвангера, теория состоит в том, что все силы и вся борьба в человеческой душе крутятся вокруг рабства и свободы. Он вернул в философию старые еврейские понятия злого и доброго начал. Злое начало есть голая природа, хаос, скрывающийся за всеми законами природы, у которой хотя и есть какая-то цель, но цель далекая. Случайность и телеология встречаются, но только в бесконечности, как две параллельные линии. Однако человеческая душа любыми средствами пытается избежать долгого пути. Она хочет преодолеть случайность, совершить скачок. Поскольку человек не может быть свободен во всех сферах, он ищет свои формы свободы. Каждый предпринимает свои усилия, и этими усилиями можно измерять человеческую личность, а человеческие горести и переживания обретают смысл. Все дело в том, сколько и как человек согласен страдать за привилегию свободы выбора и как далеко заходит его способность отличать свободу от рабства. Нечестивец глуп, ибо не знает, что такое свобода, и не хочет за нее бороться. К тому же он болен психически, потому что безумие есть не что иное, как абсолютное отвержение свободы. Невротики — это люди, которые неспособны примириться с рабством, но и не имеют сил, чтобы добиться для себя свободы. Он постоянно пребывает на границе, на ничейной земле, между двух огней и потому получает удары с обеих сторон.

Речи Эстер, ее странные высказывания, ее отклонения от темы и фантазии — все подтверждало теории Олшвангера. Из ее уст вырывались слова, в которых заключались скромность и набожность поколений раввинов, цадиков, богобоязненных евреев, но вместе с тем — и вожделение поколений еврейских девушек, которым навязывали кротость, вместо того чтобы учить их достоинствам этой стороны жизни. Олшвангер считал, что многие несчастья современного человека вообще и современного еврея в частности проистекают от того, что женщину держали в духовном порабощении, не давали ей возможности мыслить и находиться на передовых позициях в борьбе со злом. Женщина обижена и природой, и обществом. Евреи даже отняли у женщины право изучать Тору, отобрали у нее много заповедей, и потому она стала носительницей ассимиляции, представляющей собой особо гнусную форму рабства. Есть только одно средство решения этой проблемы — возвратить женщине Тору, сделать ее полноценным соучастником дарования Торы на горе Синайской. Что же касается иноверцев, то и они обязательно должны принять еврейство, потому что любая другая религия, кроме иудаизма, представляет собой компромисс между свободой и рабством, а не решительную и открытую войну против Сатаны…

5

Посреди вечеринки Фрида Тамар отозвала доктора Марголина в сторону.

— Я хотела бы, чтобы вы взглянули на ребенка, — сказала она.

— Разве он не спит?

— Только взгляните.

— А в чем дело? Вы ведь ходите с мальчиком к врачу-специалисту.

— Да, но кое-чего я не могу понять. Годовалый ребенок должен уже как-то говорить. Это выглядит как-то странно…

— Ой, мамы, мамы! — сказал Соломон Марголин. — Все время они беспокоятся и дрожат над своими детьми. А потом дети вырастают и отправляют родителей в дом престарелых.

— Ну что вы говорите! Не все дети одинаковы. Почитание отца и матери — одна из Десяти заповедей.

— Если бы люди соблюдали Десять заповедей! — воскликнул Соломон Марголин. — Они постоянно ищут новые идеи, новые обоснования для этики, новые идеологии. А тут Моисей высек на скрижалях Десять заповедей, которые и сегодня актуальны так же, как и четыре тысячи лет назад. Если бы человечество выполняло Десять заповедей, не понадобились бы полиция, армия, атомная бомба и тому подобное паскудство, но род человеческий предпочитает прочитать десять тысяч новых книг, написанных профессорами-идиотами, вместо того чтобы придерживаться старых и вечных истин.

— Правда, правда, вы еще никогда не говорили так верно.

— Что получается из разговоров? Когда я вижу красивую женщину, я обо всем забываю… Пойдемте посмотрим на жениха!

Фрида Тамар пошла впереди, сопровождая Соломона Марголина в детскую, в ту самую комнату, которая когда-то была комнатой Анны. Здесь еще висел ее портрет, написанный Якобом Анфангом. Фрида включила свет. Ребенок лежал в кроватке из никелированной стали — самой лучшей, какую можно было достать. Подушечка и одеяльце были белоснежными. Соломон Марголин покачал головой.

— У нас не было таких удобств. Колыбель была подвешена на веревке, а младенцы лежали, уж вы меня простите, в нечистотах.

— И тем не менее мы выросли.

— Кто вырос, тот вырос. У нас дома пятеро детей умерли. Наша мать бедняжка все время была беременна, а ангел смерти уносил младенцев на кладбище. Погодите, я взгляну!

Соломон Марголин подошел поближе. Он вынул из кармана жилета монокль и вставил его в левый глаз. Он долго стоял около кроватки молча и неподвижно, целиком погруженный в свои врачебные наблюдения. Чем дольше доктор Марголин стоял рядом с кроваткой, тем серьезнее он становился. У него возникло подозрение, хотя не было никаких симптомов, позволявших его конкретизировать. Он вспомнил, что Фриде Тамар было уже сорок лет, когда он стала матерью. Ребенок выглядел здоровым, но печать какой-то тупости лежала на его личике, создавая ощущение детского слабоумия, хотя трудно было сказать, почему складывается такое впечатление. Губы ребенка были слишком пухлыми, и на них играла улыбка, не понравившаяся доктору Марголину. Казалось, ребенок погружен в этакое не вполне нормальное довольство, которое бывает только у тех, чей мозг не в порядке. Веки ребенка были толстоваты и косо расположены. «Монголоидный идиот!» — воскликнуло что-то внутри Соломона Марголина. У него защемило сердце, как будто его сжали в кулаке. Он хотел что-то сказать, что-то спросить, но не захотел портить вечеринку.

— В чем проблема с ребенком? — медленно произнес он.

— Ничего, но… Другие дети в его возрасте живее, чувствительнее…

— Вам кажется…

— Нет, мне не кажется…

— Нет никаких надежных средств, позволяющих проверить умственное развитие таких малышей. Надо подождать.

— Доктор, ребенок ненормален! — сказала Фрида Тамар.

Соломон Марголин моргнул глазом, и монокль упал. Он ловко подхватил его в воздухе. Холодок ужаса пробежал по позвоночнику.

— Материнская ипохондрия… Есть дети, которые до четырех лет не говорят ни слова. А потом, когда они начинают болтать, их невозможно остановить. Он вырастет вторым Борисом Маковером, но без его недостатков.

— Доктор, к кому мне обратиться? Может быть, что-то можно сделать? — спросила Фрида Тамар сдавленным, охрипшим голосом.

— Не знаю, это не моя область. Но я могу спросить. Я на сто процентов уверен, что все это только воображение. Еврейские мамы слишком много думают… Чего вы хотите? Чтобы он уже сейчас был Аристотелем?

— Прошу вас, доктор Марголин, не шутите. Я не врач, но я не слепая.

— Если вы скажете об этом хоть слово вашему мужу, это его, не дай Бог, убьет, — предостерегающе сказал Соломон Марголин.

— Я ничего ему не скажу, но хочу, по крайней мере, знать правду.

— Я поговорю со специалистом в своей больнице.

— Когда?

— Скоро. Завтра.

— Спасибо. Я не должна была заводить ребенка в таком возрасте! Теперь все вокруг — сплошной мрак!

— Еще будет светло. Вы сами себя заводите…

— Нет. Как долго это можно будет скрывать от него? Он с ума сходит по ребенку. Я еще такого не видала…

Соломон Марголин опустил голову. Он стоял согбенный, скорбящий и с таким чувством, словно это случилось у него самого. «Даже не знал, что я ему такой близкий друг», — думал Соломон Марголин. Ему все еще не хватало симптомов, но он понимал, что блестяще образованная Фрида Тамар знает, о чем говорит. Он видел у нее серьезные книги о детях. Она, наверное, знала не меньше врача и к тому же имела возможность постоянно наблюдать ребенка. Как ни странно, но за очень короткое время Фрида Тамар внешне изменилась. Как будто постарела. Под глазами появились мешки. Цвет лица стал темно-серым. Соломон Марголин даже заметил, что у нее есть несколько волосков на нижней челюсти. Он подошел к ней ближе:

— Мадам, вы знаете Гемару и вам известно, что существует принцип, согласно которому, выбирая между ясным и сомнительным, мы выбираем ясное. Возможно, ребенок нормален, но ваш муж наверняка может рухнуть от малейшего подозрения. Ваш долг — прежде всего позаботиться о нем.

— Да. Наверное, я ничего лучшего не заслужила. Но за что это достается ему?..

Загрузка...