В пятницу, когда Грейн пришел в больницу навестить Лею, он сказал ей, что возвращается и уже живет в ее квартире. Лея выслушала его, но ничего не сказала. Вскоре пришли Джек и Патрисия. Анита в тот день не появилась. Время посещения быстро закончилось, и Грейн ушел из больницы с ощущением, что Лея ему не верит или просто равнодушна. Какая ей теперь разница? Глаза ее, казалось, говорили: «Слишком поздно… Слишком поздно…» В понедельник ее должны были выписать домой, но возникли осложнения. Больница находилась на Пятой авеню. Грейн не стал садиться на автобус, а пошел пешком через парк. На протяжении лет дни и вечера были полны спешкой. Он постоянно должен был разрываться на части, перед кем-нибудь оправдываться, кому-то звонить, смотреть на часы. И вдруг у него стало много времени. Его ждала долгая летняя пятница, а ему нечем было ее заполнить. Он присел в парке на скамейку и стал думать, чем заняться. Поехать за город к клиентам он не может, пока Лея лежит в больнице. Лето для этого не самое подходящее время, а кроме того, как раз в тот день курсы акций упали. Утреннюю газету он уже прочитал. Заголовки вечерних газет касались бейсбола. В парке было жарко, листья деревьев казались запыленными. Двое негров лежали на траве и беспечно дремали или претворялись спящими. Мальчишки играли в мяч. Давно забытая пятничная скука покоилась на Пятой авеню и Сентрал-Парк-Уэст, как будто Нью-Йорк каким-то чудом перенял то предсубботнее ощущение «ни туда и ни сюда», которое царило когда-то на улице Смоча. Грейн вдруг вспомнил суету, царившую в доме его родителей в пятницу днем. Обеда не подавали, чтобы вечером, за первой субботней трапезой, есть с аппетитом. Он вспомнил, как скребли пол, как готовили чолнт.[326] Мать посылала его в лавку брать продукты в кредит. Не раз случалось, что лавочник злился на Герца, и ему приходилось возвращаться домой с пустыми руками. Он отправлялся в хасидскую молельню, где молился отец, но синагогальный служка реб Гирш как раз мёл и мыл пол. Даже в святом месте Герц не находил тогда успокоения.
В годы, когда дела его шли в гору, а любовные истории все более запутывались, он частенько думал о том времени, когда сможет освободиться от напряжения. Он всегда знал, что должен наступить конец этому сумасшедшему дому, этой конспирации, беготне и суете, головной боли, усталости. Он всегда боялся сердечного приступа. Грейн решил для себя, что к пятидесяти откажется от этого безумства. Вернется к преподаванию и учебе. Может быть, он напишет книгу. Сколько можно бегать и метаться?
Но вот наступило это время (не к пятидесяти, а к сорока семи), и уже в первый день он не знал, что с собой делать. Заняться учебой? Что ему изучать? Еврейство? А в чем будет состоять его еврейство? Сможет ли он на самом деле соблюдать все законы кодекса «Шулхан арух» со всеми их строгостями? Сможет ли молиться трижды в день? У него были все аргументы, чтобы отвергнуть светский образ жизни с его суетой, но не было никакого фундамента для религиозного поведения. Действительно ли он способен верить, что Бог даровал Тору? Живет ли в нем вера, что, соблюдая законы еврейства, он служит Богу? Существует ли среда, соответствующая такому, как он, еврею, который верит в Бога, но не в то, что Творец как-то проявляет Себя в материальном мире, не в догмы? Может ли существовать синагога для чистых деистов и богоискателей?
Религия, как воспринимал ее Грейн, состояла в том, чтобы жить, не строя свое собственное счастье на несчастье других. Люди, будучи детьми Божьими, не должны несправедливо обходиться друг с другом. Им надлежит, насколько это возможно, помогать друг другу. В этом суть Торы, христианства, буддизма, всех религий. Все остальное можно назвать фольклором. Но когда у религии отбирают фольклор, она остается голой и почти полностью негативной. Известны тысячи вещей, которые делать нельзя, но при этом остается мало того, что делать можно. Отпадают дисциплина, необходимость и возможность быть вместе с другими людьми, атмосфера радости. Какой смысл в еврействе без бороды, пейсов, синагоги, священных книг, без талеса и филактерий, без субботы и праздников? Такое еврейство не может заполнить день. И еще: такое еврейство будет каждую минуту подвергаться опасности распасться именно из-за нехватки регулирующих предписаний и символики. Человек не может служить Богу один, точно так же, как не может в одиночку служить отечеству… Он не может в одиночку вести войну против Сатаны, как не может один победить Гитлера или Сталина… Он, Грейн, сам это утверждал в тот вечер, когда (сразу же после этого утверждения) увел с собой Анну, как будто хотел этим доказать, что красивые речи являются полной противоположностью красивых деяний…
За эти семь месяцев много что произошло. Станислав Лурье умер от горя. Лея заболела раком. Джек женился на шиксе. Анита живет с каким-то коммунистом, да к тому же неевреем. Эстер вышла замуж за Мориса Плоткина. Кары за его прегрешения следовали ясно и однозначно. Он ждал, что вскоре после этого последует последний удар: смерть. Из страха перед смертью он сейчас бежал от Анны. Но что ему делать прямо сейчас, в нынешнюю пятницу? А как вести себя завтра? Соблюдать ли законы субботы? Зажечь ли сегодня вечером субботние свечи? Следует ли ему закупить сейчас еду, чтобы в субботу не пришлось держать в руках деньги? Перестать ли есть некошерную еду? А что будет, когда Лея вернется домой? Она не религиозна. Он не может принудить ее высаливать мясо, держать кошерную кухню.
Среди идеалов, которые он наметил себе на потом, на тот день, когда он вернется к Богу, было вегетарианство. Как можно служить Богу, когда режешь его тварей? Как можно просить милости Небес, если каждый день проливаешь кровь, когда волочишь Божьих тварей на бойню, когда причиняешь им горести, сокращая дни и годы их жизни? Как можно просить милости от Бога, если вытаскиваешь рыбу из реки и смотришь, как она, задыхаясь, бьется на крючке. Грейн как-то побывал на чикагских бойнях и тогда дал клятву перестать есть мясо. Он даже понимал, что, поедая молоко и яйца, стимулируешь убийство скота и птицы, потому что молоко можно получить лишь тогда, когда отправляешь на бойню тех, кому оно предназначено. Птичьи фермы опять же рано или поздно продают кур на мясо. Почему он неспособен поступить так, как поступают миллионы индусов? Можно без проблем питаться фруктами, овощами, хлебом, кашами, растительным маслом и всем, что дает земля. Если род человеческий сильно умножится, дело так и так дойдет до этого.
Да, но, когда доходит до этого конкретно, все оказывается ужасно сложно. Уже сегодня за обедом Грейн столкнулся с проблемой. Он зашел в кафетерий, но все сэндвичи, все салаты, все вареные блюда содержали либо мясо, либо рыбу, либо молоко, либо яйца. Он даже не мог выпить кофе со сливками, съел тарелку овощей с хлебом, блюдце слив и запил все это чаем. Но что он будет есть на ужин? А как он может носить шерстяную одежду и кожаную обувь? Овец стригут до тех пор, пока не зарежут. Одно влечет за собой другое. Он должен был носить только полотняную одежду и обувь с деревянными или резиновыми подметками. Но что скажет Лея? Точно так же, как она не религиозна, она и не вегетарианка. А что он станет делать, когда поедет к своим клиентам? Они не будут доверять бизнесмену, ведущему себя подобно Махатме Ганди. Женщины очень любят, когда пробуют приготовленные ими блюда. А на чем ему спать ночью? Матрас набит конским волосом, подушка — перьями. Куда ни повернись, всюду используют чужое мясо, чужую кожу, чужие волосы, чужие кости…
Грейн встал со скамейки и пошел домой. Он шел и думал о путях Господних. Если Бог ненавидит убийство и кровопролитие, то почему Он сотворил мир, полный убийств? Почему Он сотворил тысячи видов зверей, птиц, змей, способных лишь убивать других живых тварей? Зачем нужна борьба за существование, если насилие противно Его святому имени? А что делать Америке, если на нее нападут большевики? Не бросать атомную бомбу, потому что она погубит невинных граждан? Позволить сталинистам управлять Америкой при помощи НКВД и ставить миллионы людей к стенке, как они это давно уже делают в России, а теперь начали делать и в Китае? Нет, буквально воспринимаемое христианство — это несомненная фальшь. Оно бы привело к тому, что клика мерзавцев поработила бы род человеческий на долгие поколения. Христиане сами это знают. Нагорная проповедь для них не более чем поэзия. Но может ли мир жить в соответствии с духом еврейства? Можно ли соблюдать заповедь «не убий» и при этом вести войны? Можно ли распространить «не убий» только на людей, не беря в расчет животных? Как провести четкую границу между нападением и защитой? А что с народами, у которых слишком маленькая территория? Могут ли они утверждать, что их агрессия является формой защиты? А что будут делать евреи в Эрец-Исраэль, когда на них нападут арабы? Дело уже идет к этому…
Да, но как только отвергаешь идею, что Богу свойственны любовь и жалость, приходится прийти к прямо противоположному выводу о том, что Он — нацист, гангстер Аль Капоне, чекист. Среднего пути между этими двумя крайностями нет и быть не может. Либо Бог — это высшая степень любви, либо Он — наихудшая степень злодейства. Серенькой, нейтральной фигурой Бог, сотворивший небо и землю, наверняка быть не может. Разве что представить себе, что Он слеп, глух и нем, как это делают материалисты…
Сейчас это были для Грейна вопросы не чисто академические, а непосредственно касающиеся его самого, его жизни, и ответы на них должны определить, что ему теперь делать…
«Я проживу эту субботу точно так же, как ее прожил бы мой отец при этих обстоятельствах! — решил Грейн. — У меня нет другого образца для подражания, кроме него. Я не могу служить Богу абстрактно. У меня должен быть путь, путь… Попытаюсь хотя бы в нынешнюю субботу! Да, что бы отец делал сейчас, оказавшись в моем положении?»
В тот момент, когда Грейн решил взять в качестве примера своего отца, он уже знал, что делать. Он должен приготовить себе еды на субботу, но это должна быть такая еда, которую не требуется держать в холодильнике — ведь когда открывают дверцу холодильника, зажигается лампочка. И вообще, холодильник — это «мукце».[327] Но только что это может быть за еда? Хлеб, фрукты, орехи. Но можно ли щелкать орехи в субботу? Кажется, можно. Посмотрю «Шулхан арух»… Грейн вышел из парка и направился к Коламбус-авеню. Купил черного хлеба, бутылку кукурузного масла, пакет изюма, фунт кураги. На Бродвее он зашел еще в один магазин и купил орехов, миндаля и жестковатых груш. Закупка еды на субботу, причем такой еды, в которой не было никаких ингредиентов животного происхождения, развлекла Грейна. Снова, как в детские годы, он делал покупки на субботу. По дороге он спохватился, что отец не стал бы пользоваться его посудой. Он зашел в магазин, где продавали посуду, и купил тарелку, нож, вилку. Проходя мимо винной лавки, Грейн вспомнил, что для кидуша вечером и утром, а также для обряда гавдалы необходимо вино. В лавке нашлось кошерное вино, и Грейн купил бутылку. Он нес тяжелый пакет, но такси не взял. Где это сказано, что все должно быть легким?
Грейн нес пакет, обливаясь потом. Он только что пошел по избранной им стезе, но уже ощущал удовлетворение от того, что делал нечто существенное. Теперь он не был один. Тысячи евреев готовились, как и он, к субботе.
Лифтер удивился, увидев Грейна с пакетом продуктов. Он знал, что миссис Грейн лежит в больнице, а Грейн живет в каком-то другом месте. «Наверное, поссорился с любовницей?» — подумал этот иноверец. Он молча смотрел на Грейна таким взглядом, который словно говорил: «Я точно знаю, что ты сейчас переживаешь…»
Теперь для Грейна началась работа. У Леи была пара подсвечников. Где-то в кухонном шкафу лежали свечи. Грейн почистил подсвечники и поставил в них свечи. Электрический свет он оставит на субботу только в кабинете, потому что выключать электричество в субботу нельзя. Ну а что с лифтом? Отец не стал бы ездить в субботу на лифте. Правда, это не более чем особо строгое толкование закона. От библейского запрета «Не зажигайте огня во всех жилищах ваших в день субботы»[328] и до современного запрета ездить в субботу на лифте расстояние велико. Однако он должен вести себя в эту субботу точно так же, как вел бы себя его отец. Не уклоняться ни на волос. Да, он будет подниматься на одиннадцатый этаж пешком. Кто сказал, что так уж ужасно ходить по лестнице? Он будет идти с передышками. У него нет, не дай Бог, сердечных заболеваний. Люди в его годы карабкаются на скалы. Даже в Нью-Йорке один день можно прожить без лифта. Ну а что с переноской вещей? Покойный отец не стал бы в субботу носить даже носовой платок в кармане. Он, Грейн, повяжет платок вокруг шеи, как сделал бы его отец…
Среди сотен книг в книжном шкафу Грейна отыскался и «Кицур Шулхан арух».[329] В этой книге он нашел ответ на вопрос, что ему делать сейчас, вечером и завтра. Он должен помыться в честь субботы. Он должен надеть лучшую одежду. Он должен пойти в синагогу на встречу субботы. Он должен, помимо этого, убрать квартиру в честь субботы. Грейн до сих пор избегал заходить в спальню, в которой Анита предавалась любви с каким-то неизвестным мужчиной. Однако он обязан прибрать и там. Грейн вытащил пылесос и прошелся им по всем коврам. Он давно уже не делал так много физической работы, как в ту пятницу. Не один год он изыскивал средства и составлял планы, как ему избежать ослабления мышц. Однако этот канун субботы задал ему больше работы, чем любая гимнастика, которой он старался заниматься по книге.
Он чистил ковры, мыл полы, выносил мусор. Потом принял ванну. «Пусть мне кажется, что я в микве…»[330] Грейн вытерся и надел свежую рубаху. Здесь, в квартире Леи, у него еще оставались белье и одежда. Затем наступило время зажигать свечи. Опасаясь пожара, он поставил подсвечники на металлическое блюдо. Два огонька лениво горели в теплом воздухе квартиры, почти не давая света. Он расстелил на столе скатерть, поставил бутылку вина, бутылку растительного масла, бокал, положил хлеб, фрукты, орехи. Стол превратился в островок субботы посреди моря будней. Грейн постоял какое-то время в задумчивости. Такова воля Бога? У него было такое ощущение, что его покойная мать каким-то загадочным путем попала сюда и ее дух следит за его действиями. Грейн даже оглянулся, словно ожидая увидеть ее где-то в уголке… Сразу же после этого он спустился по лестнице и вышел на улицу. Спустился пешком, а не на лифте, потому что уже благословил субботние свечи и для него наступила суббота…
Уже двадцать пять лет Грейн не ощущал вкуса субботы. Но теперь он чувствовал, что она наступила. Соседи смотрели на него с любопытством, будто некое скрытое чутье подсказывало им, что он чем-то отличается от них и от того Грейна, каким он был прежде… Он шел в ту же самую синагогу, в которой молился утром, после того как застал Аниту с мужчиной.
Грейн подошел к синагоге. Дверь была открыта. Внутри было светло уютным светом святого места. Другие евреи тоже пришли встречать субботу — не такие кающиеся грешники, как он, а евреи, никогда не оставлявшие Господней стези.
Молящихся в синагоге было немного, не более двух десятков. Большинство прихожан находились летом за городом. Однако лампы горели по-субботнему ярко, и большая синагога со всеми ее украшениями была к услугам этой горстки евреев. Все поглядывали на Грейна. В пятницу вечером здесь редко можно было увидеть незнакомые лица. Но некоторые его узнали. Они были здесь тем утром, когда он молился в талесе и филактериях…
Все шло, как тридцать лет назад, как сто лет назад. Евреи бормотали про себя «Песнь песней». Потом вперед вышел кантор и начал службу встречи субботы. Его голос отдавался эхом. Молящиеся расхаживали по синагоге, бормотали, делали те же самые движения, которые евреи делали в синагогах и молельнях в те времена, когда Грейн был еще мальчишкой. Ему показалось, что даже запахи тут были те же самые. Он посмотрел на каждого из прихожан. Кто они, приходящие сюда изо дня в день и субботу за субботой? Как случилось, что они не свернули со стези своих отцов и дедов даже в холодной Америке? Иммигранты ли это? Или же местные уроженцы? Происходят ли они из домов ученых раввинов? Или из простых домов? Связан ли их приход на молитву с какой-то философией? Или же это рутина? Но что значит «рутина»? Нелегко вставать на рассвете и идти в синагогу. Все это связано с напряжением, с дисциплиной, с расходами. Нью-Йорк — не маленькое местечко в Польше, где все жили в нескольких шагах от того переулка, где находилась синагога. Здесь со всех сторон дуют иноверческие ветры. Здесь есть неисчислимое множество препятствий и соблазнов. Здесь ко всему прочему надо иметь сильный характер.
Однако молящиеся не выглядели ни людьми с сильными характерами, ни мыслителями. Это были простые евреи, наверное, лавочники, рабочие, служащие. Они носили дешевую американскую одежду: разноцветные рубашки, соломенные шляпы, кричащие галстуки, часы с металлическими браслетами. Некоторые даже переговаривались между собой посреди молитвы. Они мерили Грейна мудрыми понимающими взглядами с видом обитателей родового гнезда, в котором показался чужак. Один молодой человек подошел к Грейну и спросил его:
— У вас йорцайт?
— Нет, у меня нет йорцайта, — ответил Грейн, сам не будучи уверенным в том, что его ответ верен. Он не мог сейчас вспомнить даты смерти своих родителей. Может быть, у него как раз есть сегодня йорцайт?.. За все эти годы он ни разу не читал кадиш по своим родителям, хотя при жизни они неоднократно просили его не забывать об этом. Он считал само собой разумеющимся, что ему незачем выполнять данное им обещание, потому что мертвые ничего не узнают. Этот вопрос о йорцайте открыл в нем какой-то тайник. Он как будто очнулся после амнезии. Да, когда умер отец? Когда умерла мама? Летом? Зимой? В каком году? В каком месяце? В какой день? Как случилось так, что он совсем об этом не думал? Ответ ясен: он был слишком занят своими романами, своими плотскими желаниями, своими заботами, своими фантазиями. Его голова была так занята им самим, что в ней не осталось места даже для того, чтобы помнить, когда его отец и мать ушли из этого мира, и о том святом обещании, которое он им дал…
Грейн стоял, произносил еврейские слова, и, хотя он не был уверен, что Бог слышит их и хочет их слышать и что они имеют хоть какое-то отношение к тому Абсолюту, каким он представлял себе Бога, Грейн чувствовал, что молитва его очищает. Его охватило ощущение покорности, тепла, близости. Эти слова грели душу. Среди всех светских книг, стоявших в его книжном шкафу, не было ни единого произведения, в котором нашлись бы такие слова. Даже когда слова этих книг были высокими, Грейн не испытывал к ним доверия, потому что знал, кто были их авторы и как они себя вели. В светской поэзии ему не хватало однозначности, веры, соответствия между словами и делами. А вот те слова, которые Грейн произносил сейчас, были созданы праведниками и освящены поколениями веры и жертвенности.
«…Тот, кто защищает отцов своими речами, воскрешает мертвых своим словом, святой Царь, которому нет равных и который дарует своему народу отдохновение в святую субботу… Ему будем мы служить с трепетом и страхом и благодарить Его имя… Бог отцов наших, освяти нас Твоими заветами и дай нам долю в Твоей Горе, насыть нас Твоим добром и возрадуй нас Твоей помощью и очисти наше сердце, чтобы служить Тебе воистину…»[331]
После молитвы евреи стали подходить к Грейну, желать ему доброй субботы. На него были устремлены дружелюбные взгляды. Грейн отдавал себе отчет, что никакая другая группа людей не приняла бы его так быстро. Для еврейских коммунистов он классовый враг, которого необходимо ликвидировать. Для сионистов он не более чем возможный жертвователь денег на их проект. В театре, в кабаре, даже на публичной лекции какого-нибудь профессора он лишь анонимный покупатель билетов. Никто не станет его там приветствовать, не посмотрит на него там с симпатией. А вот здесь он родной брат, и ему это дают почувствовать. Среди молящихся было несколько стариков, один хромой, другой с большой гулей на лбу. Где еще такие изуродованные старики хоть чего-то стоят? Для всего мира они — мусор, а здесь, в синагоге, они нужны. Здесь их приветствуют пожеланием доброй субботы. Здесь их вызывают к Торе. Здесь слабость тела не является позором…
Грейн вышел из синагоги и пошел домой. Он поднялся на свой этаж не на лифте, а по лестнице, пешком. Поднявшись на несколько этажей, он останавливался, чтобы отдохнуть. Потом снова поднимался на несколько этажей и снова отдыхал. Этот подъем кое-чему научил его: он уже не так молод и не так здоров, как сам пытался себя убедить… Он открыл дверь и увидел субботние свечи, вино, бокал для кидуша, хлеб, растительное масло, фрукты. Он, Грейн, теперь точно знал, что ему делать: план действий был приготовлен для него множеством поколений. Он спел субботнюю песнь, приветствующую ангелов мира, которые сопровождают каждого еврея из синагоги домой… Он прочел кидуш над бокалом вина, омыл руки перед трапезой с подобающим благословением, произнес над буханкой благословение Господу, извлекающему хлеб из земли. Было странно проводить эту церемонию в одиночестве. Он был как еврейский Робинзон Крузо или как еврей в бункере. Он сидел за столом и думал, что, если бы он вел себя так все годы, Джек не ушел бы от еврейства и не стал бы коммунистом, а Анита не выросла бы распущенной. Что видели в нем его дети, кроме лжи и эгоизма? Это все его, Грейна, вина.
Прочитав благословение после трапезы, Грейн почувствовал себя неуютно. Он давно уже не был таким одиноким, как сейчас. Грейн вошел в кабинет и хотел вынуть из книжного шкафа какую-нибудь светскую книгу, но воздержался. Эту субботу он обязан провести так же, как провел бы ее отец. А отец не стал бы читать такой книги.
На верхней полке стояла книга рабби Иешаягу Галеви Гурвица[332] «Две скрижали завета». Грейн раскрыл книгу и стал просматривать ее. Потом он начал произносить ее слова вслух и с традиционным напевом. Все в этой книге было построено на том, что Тора дарована людям с неба и то, что делает каждый ученик, определено на горе Синайской. Если сомневаться в том, что Бог дал Моисею Тору, то вся эта книга не имеет под собой никакого фундамента. Однако несмотря на то что у Грейна были сомнения, через какое-то время слова «Двух скрижалей завета» стали понемногу приобретать вкус в его устах. Эти пожелтевшие крошащиеся страницы говорили с ним, они требовали, чтобы он возвысился, просветлился, стал красивее и лучше. Эти слова напоминали ему об обязанностях перед собой самим, перед Богом, семьей, другими людьми. Здесь не было ни снобизма, ни предложений, вставленных, чтобы поддержать ритм изложения, для чего требуется либо талант, либо оригинальность. Здесь нет никакой границы между автором и им, Грейном. Автор по-отцовски укорял Грейна и по-отцовски утешал его. Эта книга учила старой истине, согласно которой человек каждое мгновение должен выбирать между добром и злом, между Сатаной и Богом, между скверной и святостью. Человека преследуют всяческие напасти и страх смерти, но у него есть одно сокровище: свобода воли. Это его оружие. Ради этого он и был рожден.
Вдруг зазвонил телефон. Грейн было дернулся, чтобы броситься к нему, но сдержался. Отец не подошел бы в субботу к телефону… «Кто это может звонить сейчас?» — удивился Грейн. Он ожидал, что звонок вот-вот прекратится, но тот или та, кто звонил или звонила, не сдался или не сдалась так скоро. Телефон звонил десять раз, пока не затих. В душе у Грейна осталось и любопытство, и удовлетворение от того, что он сдержался и не подошел к телефону. На протяжении многих лет он контролировал себя, только когда был вынужден поступать так из-за внешних обстоятельств. Он почти забыл, что есть такое понятие, как свобода выбора…
Как ни странно, но через несколько минут телефон зазвонил снова, и снова Грейн насчитал десять звонков, пока не стало тихо. «Кто это может быть? Звонят из больницы? Может быть, это Анна? Или Эстер? Или кто-то просто ошибся номером?» Ему снова пришлось сдерживаться, чтобы не поднять трубку. Что-то внутри него говорило, что разговаривать по телефону в субботу — это не преступление, а просто чрезмерно строгое толкование закона, но он пообещал себе хотя бы одну субботу соблюдать все так же, как соблюдал бы его отец… Если бы он нарушил это обещание, то его слово, его решение больше не имели бы никакой ценности, а он оказался человеком, пустившим все на произвол судьбы…
Не прошло и пяти минут, как телефон зазвонил в третий раз. На этот раз он прозвонил целых четырнадцать раз. Похоже, звонивший подозревал, что в квартире кто-то есть, но он не хочет подходить к телефону. Однако к чему такое упорство? Это выглядело так, будто Сатана, этот архивраг свободы выбора, ставит Грейна перед испытанием. Он словно хотел показать высшим силам: посмотрите, как мало стоит его воля!
После этого телефон молчал уже весь вечер. Грейн читал «Две скрижали завета», пока веки у него не начали слипаться. Он поел, но ему не хватало ощущения сытости, остающегося после мяса или даже после молочных продуктов. Ему хотелось мяса, супа, яиц. Он чувствовал себя слабым и опустошенным. Свечи в подсвечниках догорели. Во всех комнатах, кроме кабинета, стало темно. Ночь была жаркая. Грейн разделся. Он хотел вставить колодки в ботинки, но вспомнил, что это мукце.
Грейн прошел в гостиную и прилег на диван, положив на него предварительно простыню и подушку. Он лежал усталый и опустошенный. Найдет ли он в себе силы, чтобы вести такой образ жизни? Сможет ли на самом деле пойти стезею отца? Через пару часов начнется долгий летний день. Что он будет делать? Снова пойдет в синагогу? Снова будет тащиться вверх по лестнице пешком? Снова делать кидуш? Снова читать «Две скрижали завета»? Потому что все, кроме этого, преступление. А что будет, когда вернется Лея?
С улицы доносился шум проезжавших машин. Время от времени раздавался звук автомобильного гудка. В квартире было не темно и не светло. Пылающее небо заглядывало внутрь, создавая что-то наподобие полуночных сумерек. «Может быть, стоит напиться?» — подумал Грейн. К нему вернулись восторги, страхи, счеты с людьми. Ему хотелось пить, но при этом он чувствовал, что жажда эта скорее символическая, чем физиологическая. Он снова начал думать об Эстер, об Анне, о своих прежних любовных авантюрах. Он неожиданно испугался монотонности. Годы, которые ему еще предстояло прожить, стали казаться ему одной сплошной долгой летней субботой. Вдруг Грейн вскочил, как будто его кто-то укусил. В ванной комнате капало из крана, и этот звук казался сейчас невыносимой пыткой. Он до отказа закрутил кран и вдобавок запер дверь в ванную комнату. Вернувшись в постель, он стал шептать молитву. Пусть Бог даст ему сил выполнить все, что он решил взять на себя…