Глава двадцать вторая

1

В начале сентября в отеле «Даунтаун» состоялся прием, «парта». Доходы от него должны были пойти на оказание помощи русским жертвам войны. Фактически же деньги забрала Коммунистическая партия США. Но об этом знали только руководители. Актеры, с которыми Яша Котик играл в новой пьесе, продали ему два билета по двадцать пять долларов за билет. Яша Котик немного побаивался идти на «парти», который устраивали левые. Он ведь еще не имел американского гражданства, а только-только выправил бумаги в иммиграционной службе. Однако Яша знал, что отказаться будет еще опаснее. Они все красные: актеры, режиссер, директор, даже богатые люди, те самые «ангелы», которые финансировали постановку пьесы. Яша Котик уже понял, что в этих кругах ни в коем случае нельзя слова дурного сказать о сталинском режиме. Он уже читал по-английски и обратил внимание, что те же самые газеты, которые публиковали антикоммунистические редакционные статьи на первой полосе, проводили коммунистическую политику в своих театральных и не только театральных разделах. Там постоянно нахваливали красных драматургов и актеров и смешивали с грязью тех, кто не был красным. Выглядело это так, будто капиталистические газеты заключили между собой негласный договор: с одной стороны, делать вид, что они резко критикуют советскую политику, а с другой — всеми силами поддерживать красных в Америке и бойкотировать тех, кто не принадлежал к их числу. Так зачем же ему, Яше Котику, делать из себя мученика ради истины? Если им так нравится, то и ладно. Если Бродвей — красный и Голливуд — красный, то и он, Яша Котик, должен быть красным. Он знал даже коммунистов, мнение которых имело вес в Вашингтоне.

Яша Котик позвонил Анне и пригласил ее пойти вместе с ним на этот прием. Анна согласилась. Она была против коммунистов, но русскому народу помочь надо. Кроме того, Анна хотела встретиться с друзьями Яши Котика. В такси Яша целовал Анну и говорил о женитьбе. Сколько можно ждать? Пусть она оформит с ним брак, и жизнь начнется. Яша Котик клялся Анне, что, кроме нее, никогда не любил никакую женщину. Он зарабатывает теперь большие деньги. Его имя сияет электрическим светом на Бродвее. У него есть договоры с Голливудом. Критика возносит его до небес. Он уже не мальчишка. Ему нужен дом. Он хотел бы еще завести ребенка или двух детей. Зачем это откладывать? Сейчас самое время. Анна слушала его речи. Она улыбалась, закусив нижнюю губу. Потом сказала:

— Может быть, ты и говоришь правду, но как можно верить лгуну?

— Лгун тоже иной раз не лжет.

— Я еще не слышала от тебя ни единого правдивого слова.

— Ты слышишь его сейчас. — И вдруг спросил: — Ну что мне сделать? Вырвать из груди сердце, чтобы показать тебе, что в нем творится?..

Прием был успешным. Пришли около тысячи человек. Яша Котик расхаживал по залу с Анной. Он приветствовал друзей и почитателей своего таланта и представлял им свою спутницу. Почти все здесь его знали. Не столько по пьесе, в которой он только что сыграл роль, как по советскому фильму. Люди, с которыми он не был знаком, осыпали его комплиментами. Его просили хотя бы коротко рассказать о театральной жизни в Советском Союзе и в Польше (где он тоже сыграл в одном фильме). Были здесь даже такие, кто помнил его по Берлину. «Ой, весь мир — это одно маленькое местечко, — говорил Яша Котик Анне. — Я думал, что меня уже забыли, как умершего. Но все меня знают, все меня помнят. Что за город этот Нью-Йорк? Откуда у американцев берется такая память?» В России он не раз лежал ночами в холодном каменном доме или даже под крыльцом, голодный, вшивый, укрытый тряпьем, и все время боялся, как бы его не арестовали, не сослали, не поставили к стенке. А в Нью-Йорке его в то же самое время знали, хвалили. Теперь с ним здесь разговаривали так, будто он был заместителем Сталина, вторым после царя, как говорят по-еврейски. Люди говорили всякие колкости по поводу Америки. «Ой, детки, если бы вы знали правду! — говорил себе Яша Котик. — Но фигу вы чего узнаете. Да вы и не хотите знать. Вам обязательно надо быть в оппозиции. Вам обязательно надо играть в революцию… Деньги у вас есть. Вы свободны. А вам хочется к тому же быть прогрессивными… Вы плюете в тот колодец, из которого пьете. А иначе вы — реакционеры…» Две женщины, одна высокая, другая маленькая, остановились рядом с Яшей Котиком и Анной и не желали отходить. На черных волосах маленькой женщины был красный тюрбан. Яша Котик разбирался в украшениях. Он понял, что эта женщина носит бриллианты на многие тысячи долларов. Лицо у нее было плоское, глаза напоминали черные оливки. Она разговаривала маслянистым голосом святоши. Сначала она расхваливала Яшу Котика, а потом принялась рассказывать, что она пишет картины. Взяла в руки кисть лишь два года назад в качестве хобби (после нервного срыва), но уже так продвинулась, что собирается устроить выставку. Подруги без ума от ее работ. Муж, который раньше высмеивал ее, снял теперь для нее студию в Карнеги-Холле. Знаменитые критики воодушевлены.

Анна спросила:

— Вы рисуете в академическом или в модернистском стиле?

— В модернистском! У кого может хватить терпения на все это старомодное академическое рисование? Мой бог — это Пикассо… Я до смерти хочу познакомиться с советским искусством. Но разве туда кого-то выпускают? Этим поджигателям захотелось «холодной войны»… Они неспособны радоваться успехам русского народа, освободившегося от рабства…

Яша Котик прищурил один глаз:

— Ну что с ними поделаешь? Такие уж они реакционеры, такие уж они поджигатели войны!

— И им тоже придет конец!

— А вы пока пишите ваши картины.

— Well, я пытаюсь делать, что могу…

— Надо протестовать! Надо пикетировать Белый дом! — сказал ей Яша Котик. — Надо направить приветствие товарищу Сталину…

И он игриво ущипнул Анну.

В большом зале, где обычно играли свадьбы, актеры и актрисы разыгрывали сценки, читали фрагменты литературных произведений, исполняли русские мелодии. Выступал какой-то писатель-коммунист. Однако не все могли войти в большой зал. Люди ходили по коридорам. Яша Котик открыл какую-то дверь и увидел, как фотографируют невесту. Она стояла с фатой на голове, в платье со шлейфом, с букетом цветов в руках. Фотограф встал на одно колено. Откуда-то подошел раввин с рыжей бородой и рыжими пейсами. Он, видимо, ошибся с датой. Он потел и вытирал нос большим носовым платком. Яша Котик сказал, обращаясь наполовину к себе самому, наполовину к Анне:

— Еврейчики, а? К ним несправедливо относятся в Америке. Их буквально принуждают заняться революцией. В Биробиджане им лучше… Ну что ж, среди сумасшедших надо быть сумасшедшим… Если все ходят на головах, Яша Котик не будет один ходить головой вверх.

Откуда-то вышла Юстина Кон. Ее вел под руку растрепанный юноша с прищуренными глазами. Заметив ее, Яша Котик попытался вместе с Анной уклониться от встречи с ней, но Юстина потянула за рукав своего спутника и загородила Яше Котику дорогу.

— Кого я вижу! Мистер Котик!

И Юстина Кон подмигнула.

— Анна, это Юстина Кон, актриса из Польши.

— Да, мы встречались…

Анна нахмурилась. Эта девица пробуждала в ней одновременно и отвращение, и беспокойство. Анна вдруг вспомнила слова Грейна о том, что мир — это сплошная уголовщина.

— Вы играете здесь в театре?

— Где? Не у каждого есть талант Яши Котика и его способности к приспособлению. Польского театра здесь нет. По радио транслируют польскую программу, но там работает банда антисемитов. Мне хотели дать роль в еврейском театре, но я не знаю еврейского языка.

— Тем не менее она знает, что такое кугель,[368] — вмешался Яша Котик.

— Да, мои родители разговаривали по-еврейски, но я не прислушивалась к их разговорам и не хотела прислушиваться. Они сами меня ругали, когда я пыталась говорить по-еврейски. Варшавский еврейский жаргон звучит ужасно смешно: «ях», «клискалах»,[369] «бобалах»…[370] Это Дейв, Дейв Розенбаум, — представила юношу Юстина Кон.

«Чтоб она сгорела! Она с ним спит, эта шлюха! — подумал Яша Котик. — Я ее вышвырну так, что она зубы будет собирать… — Он смерил юношу взглядом сверху вниз и снизу вверх. Тот выглядел уж слишком неуклюжим. — Болван! Извозчик! Но что может один мужчина понять в другом? Ей он, наверное, нравится. Холера ей в кишки!..»

Яша Котик бросил на Юстину Кон косой взгляд.

— Ну, мы еще встретимся в Биробиджане…

2

Рядом с буфетом встретились две пары: Джек с Патрисией и Анита Грейн со своим любовником-немцем Фрицем Гензелем. Патрисия не хотела идти на прием. Выйдя замуж, она потеряла интерес к этой среде. Она начала стыдиться и того, что прежде была красной, и того, что хотела стать актрисой. Кроме того, Патрисия была беременна. Однако Джек настаивал на том, что нельзя терять прежние контакты. Сюда, на этот прием, пришли все их знакомые. Джек работал на правительство. Он подписал бумагу с декларацией о том, что он не коммунист. Однако мало ли что приказывает подписывать Вашингтон! Его среда — здесь. Он ходил вместе с Патрисией, она держала его под руку. Оба были русоволосые, высокие — просто великаны. Они поминутно встречали друзей: «Hi,[371] Билл!», «Hi, Эл!», «Hi, Пам!»… Курили сигареты, останавливались около буфета попить содовой. Большинство молодых парочек только что вернулись из отпуска. Встречалось много загорелых лиц. Люди задавали друг другу обычные вопросы: «Где ты была? На Кейп-коде? — Я в этом году ездила на Мартас-Виньярд. — Я была там в прошлом году… — Как океан? — Чудесно! — Как малыш? — Великолепно!» У всех женщин были полные сумочки билетов на всяческие левацкие мероприятия. Какой-то горбун носился с листом бумаги и собирал подписи. Его черные глаза были влажны от фанатично-революционного трепета. Каждый раз, когда кто-то подписывал, он набожно кивал головой и промакивал подпись куском промокашки. Казалось, что он безмолвно говорит: «Вы удостоились исполнить заповедь…»

Вдруг Джек увидел Аниту. Его лицо расплылось в улыбке. Джек считал свою сестру стыдливой девушкой, чурающейся общества. Они выросли в одном доме, но никогда не были близкими людьми. Она всегда замыкалась в себе. Мать часто говорила, что ее придется отправить к психиатру. Но вот Анита держит под руку мужчину с растрепанной русой шевелюрой, курносым носом и серыми глазами под соломенными бровями. Он был одет в желтый пиджак, черные брюки и красную рубашку. Джек уже слышал об этом Фрице Гензеле. Мама говорила о нем, но Джек до сих пор его не встречал. Увидев Джека, Анита немного испугалась. Она выпустила руку Фрица Гензеля и сделала такое движение, будто собиралась отвернуться. Но было уже слишком поздно. Ее спутник насторожился.

— Анита!

— О!..

— Патрисия, посмотри, кто здесь!

— Кого я вижу!

Патрисия обняла Аниту, расцеловалась с ней. Джек протянул руку Фрицу Гензелю. Фрица было некому представить, потому что Анита словно онемела. Фриц Гензель заговорил по-английски с сильным немецким акцентом. Он, похоже, был заикой, потому что между словами делал длинные паузы. Слова он произносил слишком громко и как будто силой вырывал их из себя. Немецкую интонацию в его речи редко можно было услышать в здешних местах. «Он выглядит как настоящий нацист», — подумал Джек. Он сразу же ощутил к немцу отвращение. Тем не менее Джек овладел собой и сказал:

— Жаркий день для сентября, не так ли?

— Да, здесь жарко. В Германии э-э-э тоже очень жарко, но по-другому. Здесь воздух влажный. Здесь э-э-э душно!

И Фриц Гензель указал на свою шею и издал хрип, как будто его душили.

— Выпьете кока-колы?

Фриц Гензель ответил не сразу:

— Я ненавижу этот напиток. Он э-э-э вреден для желудка. Просто э-э-э яд!

— И все же люди пьют кока-колу и остаются живы, — вмешалась в их разговор Патрисия.

— Да!

И Фриц Гензель бросил на нее сердитый взгляд. Ей показалось, что он хочет сказать: «Если это можно назвать жизнью…»

— Вы уже давно в стране дяди Сэма?

— Э-э девять месяцев э-э-э und две недели…

— Приехали прямо из Германии?

— Да!..

«Вот как? Немцев уже впускают в Америку? — с удивлением подумал Джек. — А что он делал во время войны? Убивал евреев?» Джек был далек от шовинизма. Еврейство как таковое его не волновало. Однако этот немец вызывал в нем подозрение. Джек изучающе посмотрел на Аниту. Потом спросил Фрица Гензеля:

— Вы курите?

— Э-э абсолютно нет!

Ответ последовал раздраженный, даже гневный, как будто одно лишь упоминание о курении вызывало у Фрица Гензеля резкое неприятие. Похоже, что тем, на которые с ним можно было разговаривать, больше не осталось. Патрисия попыталась спасти положение:

— Но пиво вы пьете наверняка?

— Э-э не американское пиво. Местное пиво это э-э-э дерьмо!..

Патрисия заговорила с Анитой:

— Твоя мать была до вчерашнего дня у нас. Вчера она вернулась в Нью-Йорк.

— Да, я знаю.

— Что с твоей работой?

— Ужасная работа! — сразу же ухватилась за этот вопрос Анита. — Я сижу целыми днями и пишу одну и ту же пару слов. Они специализируются на рассылке повесток… А выглядит это чем-то вроде детективного бюро…

— А зачем ты взялась за такую работу?

— Ее нелегко было получить. Надо знать стенографию, а я изучала ее только пару недель. Говорят, есть какая-то новая система, позволяющая научиться стенографировать всего за шесть недель, но я в это не верю. Там, где я работаю, царит ужасная, буквально невыносимая атмосфера.

— Но у тебя хотя бы хорошая комната?

— Хорошая? Ужасная комната! Целый день печет солнце. Хозяева страшные грязнули, поверить невозможно. Уборщица украла у меня три пары чулок.

— Вот как? А почему ты не отвечаешь на звонки? Мать рассчитывала, что ты к нам заедешь, а ты даже не позвонила.

— Когда я могла приехать? В субботу я должна ходить за покупками, мыть голову, гладить белье и делать еще тысячу вещей. От жары и пыли волосы ужасно пачкаются. А еще надо сходить к дантисту — у меня выпала пломба. Каждый день происходит какая-нибудь новая катастрофа. Недавно я потеряла ключ и пришлось идти к слесарю. К воскресенью я смертельно устаю, не хочу ни к кому идти и ни с кем разговаривать.

— Мне очень жаль.

— Отца ты хоть иногда видишь? — спросил Джек.

— Нет.

— Ты, конечно, знаешь, что он снова с матерью? — почти шепотом спросил Джек.

— Она не хочет с ним жить.

— И все-таки так лучше.

Джек и Патрисия начали прощаться с Анитой и ее немцем. Провести с нею хотя бы пару минут всегда было для него сущим наказанием. Она всегда только жаловалась и употребляла такие слова, как страшно, ужасно, плохо, грязно. Она постоянно излучала ощущение паники. Этот немец, как ни странно, вполне подходил к ней и ее характеру. Джек сказал «гуд бай» и отвернулся. Он взял Патрисию под руку и до самого конца коридора шел рядом с нею молча. «Не может он быть нацистом, — думал Джек. — Ему бы не дали визу. Нацист не стал бы связываться с еврейской девушкой и не пришел бы на подобный прием». Он, безусловно, левый, решил Джек, но были во Фрице какое-то спокойствие, какая-то тупость, какое-то хладнокровие, вызывавшие у Джека неприятное, неуютное ощущение. Джек подумал, что именно так выглядели нацистские штурмовики. Но нельзя же выносить приговор целому народу. Восточная Германия идет по прогрессивному пути. Нельзя считаться с поверхностными впечатлениями и сантиментами.

— Смешной тип! — сказала Патрисия.

— Что? По-моему, они с Анитой подходят друг другу…

3

Среди пришедших на «парти» была и Сильвия, жена Генриха Маковера. Герман исчез в России. Сильвия не спала ночами. Было уже ясно, что его там ликвидировали. Были моменты, когда Сильвия хотела уже плюнуть на коммунизм, если на родине социализма убивают таких преданных коммунистических деятелей, как Герман. Тогда — конец, тогда не на что больше надеяться… Но ее подруги много делали для того, чтобы Сильвия не теряла мужества. Во-первых, утверждали они, еще не факт, что Германа арестовали. Может быть, его отправили куда-то с секретным заданием и ему нельзя оттуда писать? А если его даже арестовали, то она, Сильвия, должна помнить, что всегда были паршивые овцы, провокаторы, доносчики, которые подрывали изнутри Советский Союз. Разве Ежов не был своего рода провокатором? Разве Ягода не был таким провокатором? Но рано или поздно становится известно, кто они такие, и верных коммунистов реабилитируют. Невиновность Германа скоро станет очевидна, и она еще получит от него много хороших писем.

Среди товарищей по партии попадались такие, кто говорил, что Герман был далеко не так предан делу, как Сильвии казалось. Он проявлял упрямство, когда ему в голову приходила какая-то идея, ее трудно было оттуда вышибить. Он время от времени критиковал Коммунистическую партию США и даже высказывал всякого рода критические замечания по поводу Москвы. Так, например, Герман до сих пор считал, что решение Коминтерна распустить Коммунистическую партию Польши в тысяча девятьсот тридцать шестом году было ошибочным. Такое мнение фактически равносильно заявлению, что партия и товарищ Сталин допустили ошибку… Далеко ли от таких мыслей до троцкизма или до черт знает чего еще? Кто-то даже высказал предположение, что Герман чем-то согрешил против партии, когда был в Испании. Что Сильвия вообще знает о прошлом Германа? Если его задержали в России, значит, что он в чем-то виновен. У них там имеются данные на каждого, они знают там такие вещи, которые больше никто не может знать… Эти товарищи говорили, что Сильвия должна освободиться от печальных мыслей. Она обязана оставаться активной, деятельной. Партия нужна ей, и она нужна партии. Куда она пойдет, если оставит коммунистическую партию? К демократам? К этим малочисленным так называемым социалистам в стиле Нормана Томаса?[372] Кроме коммунистической партии, в Америке все фашистское, идиотское, отсталое, дикое. Прогрессивный человек просто обязан оставаться в коммунистической партии, если он хочет выжить в политическом, культурном и даже личном плане.

Действительно, куда она, Сильвия, может пойти? Как ни странно, но ее служба тоже была связана с коммунистической партией. Правда, она работала в федеральном ведомстве, но ее босс и многие из сотрудников были партийными. Прояви Сильвия хоть малейшие оппозиционные настроения по отношению к коммунистической партии, она сразу вылетела бы с работы… У американских капиталистов не хватает ума даже на то, чтобы контролировать свои собственные учреждения. Повсюду господствуют товарищи. Американский капитализм лишен даже классового сознания. Ему не хватает нормального политического эгоизма. Он живет сегодняшним днем, долларом. Он — как жирная свинья, которая жрет, хрюкает и не знает, что завтра ее заколют… Если кто-то попытается пробудить свинью от ее свинской сонливости и указать ей на опасность, она набросится на него со всей своей свинской яростью. После долгих колебаний Сильвия все же решила пойти на этот прием.

Приход Сильвии стал знаком для всех ее друзей и подруг, что она преодолела сомнения и меланхолию и в ней победил здоровый инстинкт. Ее окружили, ей говорили комплименты, пересказывали ей всякие домашние сплетни, подбадривали ее шутками, анекдотами и конфиденциальными новостями. Имени Германа никто не упоминал. Все избегали даже говорить такие слова, которые могли бы навести Сильвию на мысли о нем. Одно не понравилось собравшимся товарищам: Сильвия носила обручальное кольцо. Ее подруги считали, что его следовало уже снять. Однако они верили, что со временем и до этого тоже дойдет. Нельзя жить прошлым. Германа нет, и всё… Невозможно здесь, в Нью-Йорке, знать, что случилось с человеком на другом конце света. Коммунисты должны заниматься проблемами сегодняшнего и завтрашнего, а не вчерашнего дня…

Мужчины крутились вокруг нее, как вокруг молодой вдовы. Ей заглядывали в глаза. Бросали взгляды на ее туалет. Сильвия не носила траура, но и не оделась так, как полагалось бы одеться на такое мероприятие. Она была в обычной, будничной одежде, почти без помады на губах, в которых была зажата сигарета, с растрепанными, по-мужски короткими волосами. Большие черные глаза смотрели серьезно и удивленно, даже ошеломленно. «Да, они вели бы себя точно так же, если бы пропала я, а остался Герман, — думала Сильвия. — Если кто-то падает, его надо сразу же растоптать и забыть… Но разве это тот коммунизм, к которому я стремилась? У меня были совсем другие идеалы. Я когда-то думала, что именно для социалистов отдельная человеческая личность имеет ценность… Ладно, я была наивна». Она вспомнила слова Германа о том, что ничего нельзя предвидеть и у каждого события есть своя логика. Сколько раз она говорила Герману, что идущие в России чистки ей не нравятся, а Герман все оправдывал, сглаживал, доказывал ей, что партия не может считаться с сантиментами, а обязана приспосабливаться к диалектике событий. Вчерашний друг может оказаться сегодня врагом, утверждал Герман. Человечество и его развитие это не стоячая вода, а Гераклитов поток, который мчится, меняясь каждое мгновение. С каждым изменением в политике и экономике меняются все взаимосвязи и соотношения. Герман привел ей пример из математики — интегральное и дифференциальное исчисление. С каждым изменением икса меняется значение его функций. Так, например, нет никакого противоречия между утверждением Молотова, что фашизм — это дело вкуса, и призывом Сталина ко всему мировому пролетариату и ко всем прогрессивным силам бороться против нацистской бестии. С нападением Гитлера на Советский Союз изменились все ценности, в том числе моральные…

«Все было бы хорошо, если бы он не поехал туда! — говорила себе Сильвия. — Его заманили, заманили в ловушку… Жив ли он еще? Может быть, он сидит в тюрьме? И что же он думает, сидя в советской тюрьме? Может ли найти этому какое-то оправдание? Или личная трагедия привела его к сомнениям? Полжизни отдала бы, чтобы взглянуть на него, обменяться с ним хотя бы несколькими словами… И все-таки надо жить! Надо жить! Я не могу сидеть и предаваться скорби до конца своих дней. Если я не пускаю себе пулю в голову, то обязана продолжать нормальное существование…»

Как ни странно, но при всей своей озабоченности Сильвия нуждалась в мужчине. Что-то в ней кипело, пенилось, вибрировало. Ей поминутно становилось жарко. Пока Герман был с ней, другие мужчины физически ее не привлекали. Но теперь в ней пробудилось какое-то любопытство. Товарищи буквально буравили ее глазами. Их взгляды падали на ее грудь, бедра. «Что они во мне находят? Мужчины — это животные, животные… — Сильвия глубоко затянулась сигаретой. Задержала дыхание. Из ее груди рвались рыдания, крик. — И это человек? И это жизнь? И это коммунизм?» Но Сильвия знала, что кричать нельзя. Нет ни Бога, ни справедливости, ни плана, ни цели. Если кто-то начинает биться головой о стенку, его отправляют в сумасшедший дом… Взрослый человек должен уметь наступать на мертвых и при этом улыбаться. И молчать, видя несправедливость, — по крайней мере, до тех пор, пока общество не будет построено на разумных основаниях…

Загрузка...