Профессор Шрага крутился по своей комнате. Наступил зимний вечер, но профессор не включил света. Он не любил его. Во-первых, потому, что электрический свет вредит глазам, а во-вторых, потому, что электрический свет, да и всякий свет вообще, прогоняет духов и притупляет шестое чувство, необходимое для осмысления неземных дел. У профессора Шраги на письменном столе стоял медный подсвечник со стеариновой свечой. Он, насколько это было возможным, избегал технических достижений последней сотни лет. У профессора имелась своя теория, согласно которой технический прогресс был достигнут за счет духовных сил. Профессор редко ездил в метро. Он не пользовался лифтом (к счастью, миссис Кларк жила на втором этаже). Он избегал разговаривать по телефону. Когда миссис Кларк не было дома, телефон мог звонить хоть целый день, но профессор не поднимал трубки. В доме был радиоприемник, но профессор никогда его не включал. Какое значение имеют все эти глупости? Что они дают человеку? Конечно, электромагнитные волны — это великое чудо. Однако профессор полагал, что грешно пользоваться ими ради достижения всякого рода мелких целей. Зачем запрягать в телегу ангелов, если можно запрячь лошадь? То, что ангелы позволяют себя запрягать, свидетельствует только об их милосердии…
На улице была зима, и в радиаторе бурлили кипяток и пар. Небо в сумерках стало фиолетовым. Падал редкий снежок, напомнивший профессору о Варшаве. «Да, где она сейчас, Эджа? Ладно, ее тела уже нет. Нацистские убийцы обратили его в пепел. А душа? Куда она девается? Знает ли она, что он, Довид, в Нью-Йорке? Знает ли она, что он думает о ней каждый день, каждый час, может быть, даже каждую минуту? Смотрит ли она на пути его с горечью, а может быть, с насмешкой? Или она пребывает в таких высотах, окруженная таким светом, полная таких достоинств, что земля и земные дела вообще ее не волнуют? Все возможно». Точно профессор знал только одно: все эти «послания», которые он получает от Эджи через миссис Кларк, — сплошная ложь. Эджа якобы говорит всегда одно и то же: ей хорошо наверху, в горних сферах, и она присматривает за юными душами, только что прибывшими с Земли. Она стала там своего рода учительницей, воспитательницей, что совсем не соответствует ее характеру. Знаки, которые она подает, двусмысленны. За все эти годы она не вспомнила о сейфе, который был у нее в польском сберегательном банке. Она не представила ни единого убедительного знака. Значит ли это, что миссис Кларк — просто обманщица? Но зачем ей вся эта ложь? Ведь это она его содержит, а не он ее. Иногда на него нападает мужское желание, чисто физическая потребность, но она хочет только платонической любви. Она хочет только утешать и поддерживать его и похваляться им перед своими знакомыми. Сама она, наверное, холодна, как лед. Она даже демонстрирует отвращение к сексу.
Ну да кто их знает? Женщина — это вещь в себе, сгусток слепого желания. Она как материя: ленива, непрозрачна, тяжела, темна. Делает что-то и сама не знает, что делает и зачем. Ее автоматическая писанина полна им, Довидом Шрагой. В ее рисунках часто мелькает его портрет или вариации на тему его портрета. Она так перемешала образ Довида Шраги с образом своего первого мужа, Эдвина, что и сама уже не знает, где кончается один из них и начинается другой. Он, профессор Шрага, давно бы уже смирился с мыслью, что миссис Кларк обманывает и себя, и его, однако за те годы, которые он провел с ней, действительно происходили некоторые вещи, которые он не мог объяснить разумным образом. Несколько раз, когда он сидел с ней в темноте, он ощущал какое-то холодное дуновение, хотя окна и двери были закрыты. Столик, на котором лежали их руки, действительно приподнимался. Несколько раз она давала ему верные ответы, хотя во множестве других случаев делала глупейшие ошибки.
Однако то чудо, которого профессор Шрага никогда не мог забыть, было связано с Нетти, покойной дочерью сестры миссис Кларк. Трижды эта Нетти материализовалась перед ним. Она возникала из ничего. В темноте он брал ее за руку, гладил ее волосы. Он чувствовал биение ее пульса. Он нащупывал ее грудь. Она что-то шептала ему, прикасалась губами к его уху. Потом ускользала, исчезала, снова становясь ничем. Когда миссис Кларк зажигала электрический свет, в комнате уже никого не было. Сама она, миссис Кларк, во время присутствия Нетти пребывала в трансе. Профессор взялся за свою бородку. Если это действительно была Нетти, то вся наука выеденного яйца не стоит. Тогда необходима переоценка всех ценностей. Это означает, что дух может в любое мгновение материализоваться и обрести плоть, причем не просто телесную форму, а настоящее тело с бьющимся сердцем, со струящейся по жилам кровью, тело свежее и теплое. Но как дух создает это тело? Откуда он берет для этого материал? И как он его строит за считанные минуты или даже секунды? И куда это тело девается потом? И еще кое-что: коли так, то как можно узнать, встретив кого-нибудь на улице, живой ли он человек или же материализовавшийся дух?
Похоже, что так называемое астральное тело во всем сходно с физическим, и это астральное тело остается после того, как человек умирает. А если так, то почему Эджа так и не удосужилась материализоваться перед ним? И что там делают все эти астральные тела? Вращаются вместе с Землей вокруг ее оси и крутятся вместе с ней же вокруг Солнца? Или они существуют вне времени и пространства? Или все-таки миссис Кларк обдурила его каким-то образом? Может быть, она прятала какую-то женщину в комнате и делала так, чтобы та являлась ему? Если так, то эта миссис Кларк просто подлая мошенница, гнусная баба, мерзавка. Но ведь у каждого преступления должен быть мотив. Зачем ей устраивать такие фокусы? Насколько он ее знает, она глубоко религиозная, сердечная женщина, готовая пожертвовать собой ради других людей. Она денно и нощно думает только о благе рода человеческого о смысле его земного существования, о его роли при жизни и потом, после смерти. Как может такая женщина устраивать трюки, подобающие мошеннику? Что она с этого имеет? Деньги? Почести? Славу?
— Ну и ну, это нехорошо, нехорошо! — пробормотал, обращаясь сам к себе, профессор Шрага. — Все сотворено так, чтобы всегда оставалось место для сомнения. Наверное, это необходимо, чтобы существовала возможность выбора между добром и злом…
В комнате стало темно. Только далекий уличный фонарь светил через окно. Профессор Шрага прислушался к шипению пара в трубах центрального отопления. Пар напевал какую-то песенку, монотонно, но сердечно. «Правда состоит в том, — подумал профессор, — что нет существенной разницы между жизнью и так называемой смертью. Все живет: камень на улице, пар в трубе, очки у меня на носу. Это лишь вопрос определения. Смерти вообще нет — это и есть ответ на все вопросы. Это и есть тот фундамент, на котором мыслящий человек должен строить все свои выводы».
Вдруг профессор услышал, что кто-то звонит у входной двери. Кто это может быть? У Джудиты (так звали миссис Кларк) был ключ. Какой-нибудь рассыльный? С минуту профессор колебался: пойти открыть или не стоит? Однако звонок снова зазвонил. На этот раз еще дольше и пронзительнее. Профессор встал и в темноте вышел в коридор.
— Кто там? — спросил профессор.
— Это я, Станислав Лурье.
Профессор толком не расслышал имени, но голос был ему знаком. Он отпер дверь и открыл ее.
Профессор Шрага знал Станислава Лурье еще по Варшаве. Станислав Лурье был, как и он сам, сыном состоятельных родителей. Его отец был хозяином кожевенной мастерской и владельцем пары домов. Сам Станислав Лурье выучился на адвоката, но на протяжении нескольких лет оставался всего лишь аппликантом и потому держал адвокатскую контору совместно с полноправным адвокатом. Он принадлежал к тем же самым кругам довоенного варшавского еврейского общества, что и профессор Шрага. Станислав Лурье даже немного интересовался парапсихологическими исследованиями и как-то сидел вместе с профессором за приподнимавшимся столиком. Здесь, в Нью-Йорке, они возобновили знакомство. Профессор Шрага встретился со Станиславом Лурье у Бориса Маковера. О том, что происходило с Анной, Шрага до сих пор не знал. Хотя сам профессор считал себя великолепным наблюдателем, он часто не замечал самых простых вещей, буквально бросавшихся в глаза. Теперь ему показалось, что Станислав Лурье изменился с позавчерашнего дня, когда они виделись в доме Бориса Маковера. За эти два дня он как-то ссутулился и постарел. В прихожей лампа не горела, но туда попадал свет из коридора. Перед профессором стоял человек средних лет, небрежно одетый, с желтоватым лицом, мешками под глазами, морщинистым лбом. Волосы у него были слишком черны, чтобы их цвет выглядел естественным. Из-под густых щеток бровей смотрела пара темных колючих глаз. По их выражению было видно, что Станислав Лурье находится в самой острой фазе переживания какой-то трагедии. Профессор Шрага уловил неким потаенным чутьем атмосферу угнетенности и страданий. Он растерялся. Шрага немного отступил назад, словно собираясь захлопнуть дверь перед носом Станислава Лурье.
— Пане Лурье, это вы? — спросил профессор. — Ну что же, входите. Проше бардзо. Какой неожиданный гость!
— Надеюсь, профессор, надеюсь, я вам не помешал, — произнес Станислав Лурье глубоким, каким-то даже нутряным басом. При этом в его голосе ощущался и некий оттенок воинственности.
— Как вы можете мне помешать? Я ничего не делаю… «Пребываю в одиночестве и молчании»,[76] — добавил он на иврите. — Входите, входите. Ведь на улице холодно, не так ли?
— Почему вы не включаете свет?
— А? Что? Да я просто сижу в задумчивости и даже не замечаю, что уже стемнело. Сейчас включу.
— Вы наверняка думаете, что сидите у ребе на третьей трапезе…[77]
— А? Что? Может быть. Ну, входите, входите. Я даже не знаю, как включают свет. Тут где-то должен быть выключатель. Я только не знаю где. Может быть, вы знаете?
— Профессор, вы действительно самый настоящий лентяй, — сказал Станислав Лурье с сердитым добродушием. — Я звонил вам по телефону, но никто не поднимал трубки. Я слышал, профессор, что вы избегаете телефона.
— Избегаю? У меня просто не получается им пользоваться. Они говорят по-английски, а мне по телефону трудно понять, что они говорят. Я знаю английский язык Шекспира, а тут разговаривают на каком-то сленге и к тому же так быстро…
— Ну, всему ведь можно научиться. Когда я приехал сюда, то не знал ни слова по-английски, а теперь свободно читаю газеты. Кроме тех страниц, на которых идет речь о спорте, о театре и о бегах. Для этого они используют какой-то особый язык.
Станислав Лурье в полутьме, при том слабом свете, который проникал в прихожую из коридора, снял калоши и пальто с лисьим воротником. Пальто он повесил на вешалку. После этого профессор повел гостя к себе в комнату. Станислав Лурье неуверенно шагал вслед за ним. У себя в комнате Шрага нашёл спички и зажег свечу в нечищеном медном подсвечнике. Фитиль разгорелся не сразу. Огонек некоторое время трепетал, словно решая, гореть или погаснуть. Лурье тяжело опустился в кресло. Костюм на нем был светлый, летний. На шее — галстук в белую и голубую крапинку. Поверх башмаков гетры. Небритое почерневшее лицо. Профессору Шраге показалось, что одно веко Лурье словно приросло к щеке.
— Вот как вы добываете огонь! — полувопросительно-полуутвердительно сказал Станислав Лурье. — Не желаете признавать цивилизации, профессор. Застряли где-то в восемнадцатом столетии, а современность может, по вашему мнению, идти ко всем чертям.
— Нет, всякому времени свое место, — ответил, словно оправдываясь, профессор. — Просто электрический свет вреден для моих глаз. Я даже ночью ношу черные очки.
— Это все от пессимизма.
— Нет, почему? Это просто связано с моим зрением. Еще в детстве, когда я выходил на снег, у меня выступали слезы. Поэтому я не могу ходить в синема, — сказал профессор, ввернув французское словцо с ударением на последнем слоге. Он всегда подыскивал слова, словно ему не хватало имеющихся у него обычных слов, чтобы выразить свои мысли.
— Да что там смотреть, в этом синема? Сплошные гангстеры. В русских фильмах все время показывают трактора, а у нас — гангстеров. Это потому, что каждый показывает то, чего у него мало. Если бы русские показывали всех своих гангстеров, а мы — все наши трактора, картина никогда бы не кончалась.
Какое-то время профессор Шрага размышлял над словами Станислава Лурье.
— Да, но я слишком стар. Когда у меня есть свободное время, я предпочитаю почитать или просто отдохнуть. В мое время в иллюзион ходили дети. Потом, когда появились фильмы с этим — как его называют?… — с Чарли Чаплином, начали ходить и взрослые…
— Да, но, пока у человека есть покой, все хорошо. А когда происходит катастрофа, и земля уходит у вас из-под ног, и вы повисаете между небом и землей, ни туда и ни сюда, когда одна ваша нога оказывается над пропастью, — все это искусство не может вас утешить. Тогда человек видит, что он идет по узкой доске, переброшенной через ад…
— Да, верно. В мои годы…
— Профессор, простите, что перебиваю вас! — сменил тон Станислав Лурье. — Я пришел не для того, чтобы просто так помешать вам. Я знаю, что вы постоянно заняты проведением экспериментов или размышлениями о математике и других важных проблемах. Не в моих обычаях врываться к кому-то просто так, особенно к человеку вашего уровня. Если вы не отвечаете на телефонные звонки, это означает, что вы не заинтересованы в контактах со внешним миром, а погружены в собственные мысли. Так зачем же вам морочить голову? Я пришел, профессор, по одному делу, которое может вас заинтересовать. С профессиональной точки зрения, так сказать. Оно касается вашей специальности, профессор, вашего учения.
— Что? Вы — начитанный гость, — сказал профессор Шрага. — А почему бы и нет? Свой человек в доме… А что значит «свой»? Моя теория состоит в том, что все — чуждо. Откуда мне знать, какая машинерия скрывается внутри всего этого? И откуда берется ноготь? И что бы произошло, если бы отрубили вот этот палец? В одно мгновение он перестал бы быть частью меня, а превратился в нечто постороннее, и меня бы больше не волновало, колют его или нет. Его можно будет даже скормить собаке. То же самое и с другими частями тела. Правда, есть такие члены, после отрезания которых человек не может жить. Но даже эти органы не являются самим человеком. Что мне известно о процессах в моих легких? И почему они умеют вдыхать кислород? Легкие вдыхали кислород за миллионы лет до того, как человек узнал, что есть такой газ. Да, конечно, не весь разум находится в кишках, — подвел итог профессор Шрага.
— Так где же он находится? Есть теория, согласно которой у каждого органа есть свой разум, и то же самое — с неодушевленными предметами. Но я был скептиком и остался скептиком. Можно тысячу раз сказать «может быть», но правда все равно окажется в совсем другой плоскости.
— Да, да, само собой разумеется…
— Профессор, я решил совершить самоубийство, — сказал Станислав Лурье, немного подняв голос. — И в связи с этим пришел к вам. Я хочу помочь вам в ваших экспериментах. Я хочу, как говорится, сотрудничать с вами. Свое тело я сегодня завещал анатомическому отделению Колумбийского университета…
— Что вы говорите? Что вы говорите? — воскликнул профессор Шрага. — Боже упаси!..
— Профессор, позавчера ночью моя жена оставила меня. Вы ведь знаете мою жену Анну, дочь Бориса Маковера.
— Да, да, конечно.
— Профессор, она ушла с Грейном. Вы ведь и Грейна тоже знаете. Это тот агент с Уолл-стрит.
— Зачем вы спрашиваете? Зачем вы спрашиваете? Мы ведь только на этой неделе встречались.
— Я знаю, профессор, что вы немного рассеянны. Ведь ваши мысли пребывают в высших сферах. Но и то, что происходит на земле, тоже любопытно. Ужасно любопытно. Он отец взрослых детей. Он мог бы уже быть и дедом. К тому же у него есть любовница. Некая Эстер. Может быть, и вы, профессор, тоже ее знаете.
— Да, да. Ее первого мужа звали Пинеле.
— Это она и есть. Слегка эксцентричная. Много разговаривает. Ну вот, поднимается такой человек и забирает, как говорится, у бедняка его единственную овечку. Я потерял все, профессор, а когда теряешь все, не хочется больше жить. Поэтому я и завещал свое тело Колумбийскому университету. Им там нужны мертвецы. Сколько они ни получают мертвецов, все им мало. Вам же, профессор, я хочу, если можно так выразиться, завещать свой дух. Принято считать, что дух существует, однако моя теория состоит в том, что никакого духа вообще нет. Потому что, во-первых, духа никто не видел. А во-вторых, где он, дух? Земля вертится вокруг своей оси и вращается вокруг Солнца. Если бы дух существовал, он должен был бы вращаться вместе с Землей. От этого он перестал бы быть духовной субстанцией.
— Духи существуют вне времени и пространства.
— Но давайте скажем, что Земля пребывает сейчас в том или ином физическом местоположении. Ведь не может быть такого, чтобы дух застрял где-то позади. Или находился, к примеру, на Марсе…
— Нет, но…
— Знаю, профессор, знаю. Знаю все, что вы мне ответите. Но что последует из этих ответов? Ни вы, ни я не бывали на небе. Для всякой сферы знания необходимы эксперименты, и поэтому-то, профессор, я пришел к вам. Я ухожу из этого мира, и если я и дальше останусь личностью и сохраню память, то сделаю все возможное, чтобы вступить с вами в контакт, чтобы подать вам какой-то знак. Если пройдут две недели, профессор, а вы обо мне не услышите, это будет знаком того, что либо меня нет — а тот, кого нет, не может сдержать слова, — либо у меня нет сил и возможностей подать знак о себе…
— Ну-ну! Не делайте глупостей! — поспешно сказал профессор Шрага. При этом было видно, что эти слова дались ему с трудом. Они как будто сбились в один комок безо всяких промежутков между ними. Лицо профессора покраснело.
— Профессор, я буду говорить с вами с полной откровенностью. Я пришел к вам не затем, чтобы спросить совета. Вы, конечно, ученый, но, когда речь идет о личных делах, один человек ничему не может научить другого. Вот сейчас, когда мы сидим здесь, кто-то совершает самоубийство, и никто не может его остановить. Я всегда знал, что мой конец будет таким. У каждого человека своя судьба, которой невозможно избежать. В это я верю. Перед тем как жениться на Анне, я собирался покончить жизнь самоубийством, потому что моя семья погибла от рук нацистов, а жить одному для меня не имело никакого смысла. Но вдруг подвернулась Анна. И снова началась какая-то жизнь. Я даже удивлялся: неужели моя судьба совершила поворот и изменилась? Обычно судьба не меняется. Теперь, когда Анна ушла так неожиданно и так страшно, не предупреждая и толком не попрощавшись, когда стало ясно, что вся наша совместная жизнь была какой-то шуткой, я понял, что тогда лишь получил отсрочку приведения моего приговора в исполнение. В Америке есть такие люди, которых приговаривают к смертной казни, но они сидят в тюрьме Синг-Синг годами, пока их не отправят на электрический стул.
— Нет, нет, не делайте этого! Не делайте этого! — снова поспешно заговорил профессор Шрага. — Нельзя убивать самого себя… Какая тут хитрость? Берут нож и… Это не решение!
— Я читал Шопенгауэра. Только сегодня заглядывал в его эссе. Мировую волю, — говорит он, — нельзя убить. Но я и не хочу убивать мировую волю. Хочу только положить конец собственным бедам. Приведу пример, профессор: скажем, у меня дома есть радиоприемник, и он так орет, он поднимает такой шум, что я глохну. Предположим, я не могу выключить этот радиоприемник. Те, кто был во время войны в Советском Союзе, знают, что есть такие радиоприемники. Вешают людям в квартиру квадратную коробку, и она болтает целый день, ведет коммунистическую пропаганду. Нельзя даже вздремнуть. Надо слушать весь день и весь вечер о величии товарища Сталина и о том, что он делает ради построения социализма. Так вот, мне известен случай, когда какой-то человек взял топор да и расколотил эту квадратную коробку или что бы это там ни было. За такое ссылают в Сибирь, но он не мог больше выносить всей этой лжи. Он, этот человек, сидел у себя дома голодный, оборванный и замерзший, а квадратная коробка все время рассказывала ему о том счастье, которое Сталин принес русскому народу, и о том, как горька судьба рабочих в капиталистической Америке. Ну этот человек и расколотил квадратную коробку и тем самым положил конец. Только чему он положил конец? Не сталинизму и не сталинистской лжи. Миллионы других квадратных коробок продолжали орать на всю Россию. Но он, этот человек, хотел спасти свои уши, свой мозг. А может быть, он хотел поспать часок? Меня при этом не было…
— Чудесный пример… Если бы Шопенгауэр мог об этом услышать! На самом деле…
— Видите ли, я по профессии адвокат, а не философ. Однако я всегда любил заглянуть в то, что, как говорится, написано мелкими буковками. Понимаю, понимаю. Человек может убить себя, но он не может убить жизнь. Тем не менее, когда человек находится в отчаянии, он хочет не улучшить мир, а положить конец своим собственным страданиям.
— Да, но… тем же самым топором он мог бы, наверное, убить какого-нибудь комиссара… Хотя я лично против таких вещей.
— Ну а если бы он убил комиссара, то что? На место каждого комиссара есть десять тысяч кандидатов в комиссары, и каждый из них, возможно, еще больший мерзавец, чем тот мерзавец, который уже комиссар. Именно потому, что он, этот комиссар, уже сидит в кресле, а они только хотят в это кресло усесться. Таков, профессор, смысл моей истории о квадратной коробке. Моя теория состоит в том, что никого и ничто невозможно убить, кроме себя самого…
— И себя самого тоже нельзя убить!
— А я хочу попробовать. Если убить себя невозможно, то что я от этого потеряю? Хуже, чем здесь, мне уже нигде не будет.
— Тайна страданий неведома.
— Какая тут может быть тайна? Зачем Богу — если есть Бог — было нужно, чтобы шесть миллионов евреев умерли жуткими смертями? И зачем надо было сжигать детей? О взрослых можно сказать, что они грешили или что Бог хотел их испытать. Но что с теми малышами, головки которых разбивали немецкие офицеры? Что с теми детьми, которые умерли от голода? Что с теми отцами, которым пришлось рыть могилы для самих себя и для своих детей, пока вокруг них стояли нацисты и громко смеялись? Зачем все это понадобилось Богу? Поверьте мне, профессор, что прежде чем отцы достигали этой последней ступени, им приходилось пройти все круги ада…
— Да, я знаю. Это тайна, тайна. Но почему Бог виноват в том, что людям хочется быть злодеями? Он ведь им дал свободу выбора между добром и злом…
— У малышей нет свободы выбора между добром и злом.
— Их души уже неведомо где.
— Где же они? Я тоже хочу это знать. У меня тоже было двое детей, и они погибли. Если они где-то существуют, я хочу их видеть…
— Мы всё увидим… Когда придет время… Если будем этого достойны…
— Я хочу увидеть уже сейчас. У меня осталось, может быть, еще лет двадцать жизни. Для Бога это меньше мгновения. Но для меня это много. Слишком много. К тому же я не могу устроиться здесь, в этом мире. Меня удерживало в нем только одно обстоятельство. А теперь, когда этого больше нет, я хочу уйти туда, где пребывают мои дети…
— Нет, нет. Не делайте этого! — Профессор морщился и изгибался, как будто все у него внутри разрывалось от боли. — Невозможно убежать… О, если бы это было возможно!..
— Это возможно, профессор. А если нет, то вдруг я буду существовать в другом мире, среди людей получше. Здесь мне уже надоело. Мне здесь просто нечего делать… Я, так сказать, закончил здесь все свои дела. Так сказать, уплатил все подати…