Анна лежала в постели в своей спальне наверху. Миссис Гомбинер тоже отправилась спать к себе, на первый этаж. Грейн сидел на балконе. Было еще не поздно, но вокруг царила полуночная тишина. С трудом верилось, что всего в нескольких минутах езды отсюда, на другом берегу Индиан-ривер, расположены крупные гостиницы, ночные клубы, весь шум Майами-Бич. В небе висела желтая луна. Звезды были здесь иными, чем на севере, и Грейну показалось, что они похожи на диакритические знаки, которыми в иврите обозначаются гласные. Вот «шурук», вот «сегол», вот «цейре»…[150] Вот «мерха», вот «типха», вот «кадма», вот «азла»…[151] Морис Гомбинер принес Грейну подзорную трубу, и он наводил ее то на один, то на другой участок неба. Там, где невооруженным глазом с трудом можно было разглядеть одну блеклую звездочку, при помощи подзорной трубы обнаруживались целые созвездия. Они смеялись в небесах золотым смехом. Грейн искал Млечный Путь… «Да, вот специальность, которой я должен был овладеть — специальность астронома! — говорил он себе. Когда погружаешься в божественное величие, то не видно человеческой ничтожности… Трудно поверить, что каждая из этих точек — целое солнце и, может быть, вокруг него вращаются планеты, похожие на Землю, на которых — кто знает? — живут разумные существа. Нет, Земля не может быть исключением в космосе. Есть, наверное, миллионы и даже миллиарды таких планет, каждая со своей фауной и флорой, со своими красотами и мерзостями, со своими наслаждениями и страданиями…» Было странно сидеть на балконе у Мориса Гомбинера и смотреть в вечность, от которой происходят все и в которую всем придется возвратиться. Как глупы те, кто думает, что во всей Вселенной человек с его убогим умишком — единственное разумное существо, а все остальное — слепо, случайно, грубо материально!..
Грейн отложил подзорную трубу. Здесь, внизу, все молчало: царственные пальмы, кактусы, олеандр, который цвел посреди зимы, цветочные клумбы и вазоны, окружавшие дом. Ночной ветерок приносил приветы с экватора, из девственных лесов Бразилии. С океана набегали волны тепла. Здесь, в саду за домом, росли апельсины, грейпфруты и другие тропические растения, воздух был полон пряных запахов и восточной таинственности. Здесь было наглядно видно, что все живет: каждая травинка, каждый листок, каждый камушек. Грейн глубоко дышал. Еще сегодня утром он думал, что Морис Гомбинер стал пеплом. А сейчас, вечером, он уже живет в его доме. Ну а эта мрачная женщина, миссис Гомбинер? Как вписывается она в картину Вселенной? Какую роль она играет в этой божественной драме? Наверное, и она тоже нужна…
Раздались шаги, и вошел Морис — в шлепанцах и халате.
— Герц, ты еще не спишь?
— Еще не сплю.
— А как Анна?
— Ну, ей стало получше.
— Флоренс тоже уже легла. Что ты скажешь об этом доме? Неплохой домишко, а? Ты сможешь увидеть кое-что великолепное только на восходе солнца.
— Сейчас здесь тоже великолепно.
— Ну а как у тебя дела? Пока бабы бодрствуют, невозможно разговаривать. Я не могу тебе передать, до чего я рад тебя встретить. Разве это мелочь? Мы ведь были близкими друзьями. Вдруг ты ушел — и «отрока нет».[152] Но ничего не забывается. Там, в аду, каждую пару дней ждали селекции, и я каждый раз заново с тобой прощался: «Прощай, Грейн, и прости, если я был неправ по отношению к тебе или сказал тебе дурное слово…» Не могу тебе передать, как близка была там смерть. Она просто стала своим человеком, другом. Многие так и не дожили до газовой камеры. Умерли за работой. Или ночью на нарах. Один раз я лежал на нарах рядом с одним человеком и разговаривал с ним. Вообще-то разговаривать не разрешалось. А что разрешалось? Да и сил для разговоров тоже не было, поэтому ночью падали и засыпали, как убитые. Но именно в ту ночь охранники немного расслабились. Он лежит на нарах и спрашивает меня: «Как ты думаешь, Морис, мы выйдем отсюда живыми?» Я ему говорю: «Ты — может быть. А я уже одной ногой на том свете». Я продолжаю с ним разговаривать, а он мне не отвечает. Я подумал, что он заснул. А он умер посреди разговора…
— От голода?
— Не знаю. У них был скорбут.[153] Это такая болезнь.
— Да, я знаю.
— А от чего не умирали? Если кто-то остался жить, то это было настоящим чудом. Когда немцы увидели, что союзники побеждают, а их конец близок, они начали просто всех расстреливать. У них было только одно желание: убивать, убивать. Они превратили убийство в игру. Строили людей в ряд и убивали каждого третьего. Других заставляли рыть себе могилы. Не хочу огорчать тебя, Герц, но я видел евреев, копавших себе могилы. Стоит еврей и роет себе могилу… Я поднимаю глаза к небесам,[154] а они голубые, и солнышко светит — все тихо… Ангелы не плачут, Владыка мира молчит… Ах, да что ты знаешь? Что ты знаешь? Я не ожидал, что евреи так быстро забудут.
— А что они могут сделать?
— Ну, не знаю… Но мне было суждено выйти оттуда живым. Как? Почему? Зачем? Ты мне не поверишь, Герц, но мне стыдно до сих пор. После того как я видел это все, стыдно жить. Пока я не оказался на палубе судна, идущего в Палестину, я все еще не верил, что буду жить. Американцы уже пришли и все такое прочее, а я все не был уверен. В нашем прибытии в Эрец-Исраэль было что-то от прибытия в рай. Мы снова стали что-то значить. Да что там, нас буквально носили на руках. Мы плакали. Для нас устраивали торжественные застолья и произносили речи. Только что ты был хуже блохи или вши, а вот тебя уже возят в автобусе, и евреи приходят, чтобы устроить тебе торжественную встречу, и смотрят на тебя с такой любовью… Правда, от этого тоже стало в конце концов тяжело. Почет после стольких унижений трудно переносить. Впрочем, ничто не вечно. Англичане докучали. Они всё никак не могли смириться с тем, что у еврея есть место, где он может приклонить голову. Так оно осталось и до сих пор. Когда я пришел в себя, то отправился работать на строительство дороги. Но силы у меня уже были не те. Солнце жжет немилосердно, а день долгий, как Изгнание. Сидит йеменский еврей и тянет мелодию, длинную, как Изгнание. У них есть терпение. Или, может быть, для них это уже Геула?[155] Я пошел в кибуц, но там тоже было тяжело. Там в большинстве своем молодые люди. Они смеются, поют, танцуют хору.[156] А среди них кручусь я, полутруп.
Я тебе кое-что скажу, но знаю, ты мне не поверишь. Я начинал подумывать о том, чтобы покончить со всем этим. Сам не знаю почему. Просто ощущал, что больше не могу жить, что уже не принадлежу этому миру. Я словно скитался по чистилищу. Меня тянуло туда, к шести миллионам. И вдруг приехала она, Флоренс. Что она во мне нашла — не знаю. Да что мы за пара? Но поскольку все на этом свете идет наперекосяк, то почему браки должны быть равными?
— Да, это правда.
— Так оно вышло и так получилось. В моих собственных глазах это выглядело как насмешка. Только женитьбы мне не хватало! Фаня и дети ушли туда… Я даже не знаю, когда и как. Я потерял всех, всю семью. А тут вдруг меня ведут к свадебному балдахину. Но у них я научился быть пассивным. Это единственное, чему я там научился. Стоишь ты в грязи, а на тебя льется проливной дождь? — Пусть льется. Тебя обзывают? — Пусть обзывают. Тебя бьют? — Пусть бьют. Тебя ведут в печь? — Пусть ведут. Самое тяжкое — это думать, и я научился останавливать мысли. Сначала это трудно, потому что мозг хочет думать точно так же, как желудок хочет переваривать пищу. Но со временем я дошел до такого состояния, что мне стало трудно думать. Я превратился в скота. Даже голод переносишь легче, если не думаешь. Ладно, давай уж лучше поговорим о чем-нибудь повеселей. Как дела у тебя, Грейн?
— Да какие у меня могут быть дела?
— Но что-то ведь с тобой происходило в течение всех этих лет…
Грейн ничего не ответил. Оба они, Герц Грейн и Морис Гомбинер, словно прислушивались к тишине.
— У меня, Морис, дела неважны.
— А в чем дело?
— Ты же видишь.
— Какие у тебя претензии к жене?
— У меня к ней нет никаких претензий, только скучно.
— Скучно, вот как? Есть неприятности и похуже.
— Это тяжело. Что такое тюрьма, если не скука? Моя жена стала деловой женщиной. Она сидит целыми днями в магазине. Дети уходят. Да я так и так не могу с ними разговаривать. Здесь, в Америке, между родителями и детьми настоящая пропасть. Особенно у наших евреев. Здесь возраст — это буквально позор. Здесь даже мужчины красят себе волосы, чтобы не выглядеть седыми.
— Кого они обманывают?
— Самих себя. Я не стал богобоязненным. Я далек от этого. Но без Бога скучно. Вера — это единственная сила, удерживающая человека от безумия. Почему мне должно быть скучнее, чем было моему отцу? У него не было ничего, кроме семьи и хасидской молельни. Не было театров, фильмов, радио, газет. Его библиотека, если ее можно вообще назвать библиотекой, состояла из нескольких священных книг. Однако я никогда не слышал, что он жаловался на скуку.
— А с Анной тебе не скучно?
— Пока не скучно. Но это продлится недолго. Я заранее знаю.
— И что ты тогда будешь делать?
— Не знаю.
— Как давно ты уже с ней?
— Неделю.
— Ну-ну, скажи правду.
— Я говорю с тобой искренне, Морис. Я никогда ни с кем не говорю о себе, потому что ни к чему это. Но с тобой я могу говорить. Может быть, потому, что мы разговаривали об этом еще тогда, в Вене. У меня полный дом книг, но мне нечего читать. Беллетристику я не переношу. Я уже в том возрасте, когда выдуманные дела и события не могут меня заинтересовать. Пусть даже появится второй Толстой. От философии меня тошнит. История всегда демонстрирует одну и ту же истину: что род человеческий преступен. Если ты это знаешь, то тебе нечего читать. Я всегда думал, что точные науки интересны. Физика, химия. Но и это скучно. Я последнее время предостаточно начитался про атомы. Если правда то, что пишут, то скука сокрыта уже в самом атоме. Что может быть страшнее крохотного кусочка материи, который никогда не пребывает в покое? Проходят миллионы лет, а электроны всё так же продолжают вращаться вокруг протонов. Старый атом хотя бы пребывал в покое. Новый атом безумен. Он мечется, он беспрерывно трепещет. Он, должно быть, символизирует собой современного человека. Совсем другое дело, если я не верю, что все это правда. Современная наука становится все больше похожей на беллетристику. Возьми, к примеру, теорию квантов. Ты этого не понимаешь, и, боюсь, тут нечего понимать. Это тот же самый старый хаос, как сказано «безвидна и пуста», только без Бога, без духа, витающего над бездной. Что с тобой, Морис? У тебя есть какая-то философия?
— Никакой философии.
— Так что же?
— Н-ничего. Я не думаю.
— Это самое лучшее. Но для этого необходима дисциплина. А как у тебя с твоей женой? Она тебя мучает, да?
— А если мучает, что с того? Каждый человек мучает, если может. Она немножко диковата, но ничего страшного. Она обругает, но потом помирится. Одно плохо: она таскает меня на собрания левых. Но я нашел против этого средство.
— Какое средство?
— Затыкаю уши.
— В прямом смысле?
— Да. Есть такие резинки, которые используют в самолетах. Я сижу и смотрю, как они беззвучно, наподобие рыб, открывают и закрывают рты. Это на самом деле смешно.
— Чем ты занимаешься целый день?
— Она уходит в свою контору, а я готовлю. Не смейся. Ведь надо хоть что-то делать. Я убираюсь, мою посуду, хожу за покупками. Меня уже знают во всех магазинах. Иногда вечером мы с ней идем в кино. Она любит фильмы про гангстеров, а я закрываю во время этих фильмов глаза, меня это не волнует.
— А меня еще волнует. Я не могу выносить их грубости. Здесь толпа захватила культуру. Ты должен иметь какую-то возможность выпустить пар. Иначе можно лопнуть.
— Ну-ну, лишь бы тебя не засовывали в печь.
— В печь не суют, но если открываешь утром газету, то на тебя дышит смерть. Тут не надо заглядывать в книги Мусара,[157] чтобы помнить о смерти. Тебе здесь и так напоминают о ней на каждом шагу со всех сторон: в газетах, в театре, в кино, страховой агент. Я когда-то имел обыкновение ходить с Леей к ее землякам, и там разговаривали об одном: о могилах. Ты не поверишь, но все то немногое еврейство, которое здесь осталось, вращается вокруг cemetery, я хочу сказать, вокруг кладбища.
— Я знаю. У Флоренс тоже есть земляки. Я хожу туда на исходе каждой второй субботы. Когда я пришел туда в первый раз, то увидел, как вышел человек, стукнул деревянным молотком и заговорил о каких-то баксах. Я спрашиваю жену: «Что такое баксы?» Она мне отвечает: «Смерть». Так и проговорили до двенадцати часов ночи. Какой в этом смысл, а?
— Никакого смысла.
— И все же!
— Что связывает их? Не Бог, не страна. Даже не язык. Сами они еще говорят с грехом пополам по-еврейски, но их дети уже и этого не могут. Очень многие из молодого поколения настроены прокоммунистически. Да вот мой собственный сын. Он пылинке не дает упасть на Сталина. Все его злодеяния — это у него святая святых.
— А что насчет дочери?
— Она просто меланхоличка.
— Что это вдруг? Сколько ей лет?
— Девятнадцать.
— Почему ты не дал ей еврейского образования?
— Они этого не хотят. Да и я тоже в это не верил. Дети — это подсознание родителей. Я здесь был учителем в талмуд-торе и видел, что это такое. Тора к ним не пристает. Дети закончили все классы и ничему не выучились. Бейсбол не сочетается с Торой. Они просиживали у радиоприемников целыми вечерами и слушали всякие грязные вещи.
— Ты же должен быть сионистом.
— Ну и что получается из моего сионизма? Я один не могу туда уехать. Дети далеки от этого. А что, ты думаешь, такое Эрец-Исраэль? Там тоже есть радио и прочие паскудства. Сюда приезжают парни, которые разговаривают на иврите, но у них лица иноверцев. Такие вот ивритские иноверцы. Без Бога нет евреев.
— Что же ты не возвращаешься в синагогу?
— Ты сам знаешь почему. В то, что Бог мудр, я верю. Но в Его доброту мне трудно поверить. Недавно меня зазвали к соседу на миньян.[158] Сосед умер, и у него в доме справляли семидневный траур. Это те заповеди, которые многие местные евреи соблюдают, — семидневный траур, поминальная молитва, йорцайт.[159] Все, что связано со смертью. Парни расхаживают вокруг, как медведи, и девицы как волчицы. Сперва они болтают о бейсболе. Как раз тогда был чемпионат мира. Это такая серия игр между разными командами. После этого парни надевали ермолки. Я стою и произношу молитву восемнадцати благословений. Начинаю произносить слова, но язык немеет. Именно в тот день я читал о том, что творилось в Майданеке или Треблинке. Как можно назвать милосердным Бога, который равнодушно смотрит на все это? Ведь в конце концов все это Его работа. Есть только один ответ: выбор. Но что, если это не более чем отговорка? А почему страдают животные? Шестов[160] говорит, что Бог злой. Согласно Спинозе, Он еще хуже, чем злой, Он равнодушный.
— Может быть, у Него нет власти?
— Тогда у кого же есть власть?
— Не знаю. Там тоже молились. В Майданеке. Не все, но часть… Эта Анна — хорошая женщина.
— Я убедил ее, что мы будем счастливы.
— Может быть, так и будет.
— Как?.. Раньше у меня была одна женщина по имени Эстер. И она тоже позволяла себя обманывать. Обманывать можно, когда обманутый сотрудничает с обманщиком… Женщины у тебя не было все эти годы?
— Женщины? Нет. Когда голодаешь, становишься евнухом. Первое время в гетто грешили. Даже очень грешили. Но потом силы были исчерпаны. Было еврейское кабаре. Спекулянты и капо ходили туда. Они в буквальном смысле шагали по трупам. Одна женщина шла в кабаре и переступила через мертвеца. Вдруг он схватил ее за ногу и разорвал шелковый чулок. Он, видимо, еще не отдал Богу душу. Она его обругала на чем свет стоит… Но я видел и евреев, которые отдавали свою порцию хлеба ближнему, а сами умирали от голода. В самом прямом смысле этого слова.
— Почему они это делали?
— В человеке есть и добро…
Прошло пять недель. Грейн предупреждал Анну, что она делает глупость, но она позволила себя уговорить: она собиралась купить в Майами-Бич дом. Анна утверждала, что это на редкость удачный случай. Миссис Гомбинер клялась, что Анна сделает на этом целое состояние. Анна уже продала свои ценные бумаги и драгоценности. Дом стоил семьдесят тысяч долларов, но сразу заплатить требовалось только двадцать тысяч, остальную сумму можно было взять в качестве ипотечной ссуды. Даже Грейн считал, что это удачный случай. Один участок без дома стоил бы таких денег. Главное строение можно было превратить в гостиницу. Но все это требовало расходов и главное — работы. Как ни странно, но медовый месяц, на который Анна возлагала столько надежд, прошел в сплошных торгах, препирательствах, беготне, консультациях со специалистами и знающими людьми. В Анне пробудился еврейский торговый инстинкт. Казалось, она за одну ночь стала похожей на Бориса Маковера. Она курила, разговаривала с теми и с этими, постоянно что-то подсчитывала. Он, Грейн, тоже должен был стать компаньоном в обретаемом ею состоянии. Он должен был вложить в это дело десять тысяч долларов. Его акции лежали в сейфе в Нью-Йорке, и ему надо было поехать в Нью-Йорк, чтобы их продать. Ему все равно надо было туда съездить. Он разговаривал по телефону с Леей, и она ему сказала, что Джек собирается жениться на какой-то шиксе[161] из Орегона…
У Грейна здесь, во Флориде, не было своей машины, и миссис Гомбинер отвезла его в аэропорт. Миссис Гомбинер и Морис сидели впереди, а Грейн и Анна сзади. Анна держала Грейна за руку и, не переставая, болтала всю дорогу. Она говорила, что буквально влюбилась во Флориду. Здесь она будет счастлива. Пусть папа лишает ее наследства. Она ему докажет, что тоже умеет зарабатывать деньги. Может, даже еще лучше, чем он. В Нью-Йорке, рядом с папой, Станиславом Лурье и Леей с детьми она, Анна, никогда не сможет дышать свободно. Флорида — это рай… Ночью Анна говорила пьяные, полубезумные речи, но днем она отличалась остротой ума, расчетливостью, требовательностью. Итог ее рассуждений сводился к тому, что современному человеку нужно многое и нет никаких причин, по которым он не должен уступать себе во всем. Разве Америка не богатейшая страна? Здесь ни в чем нет недостатка — ни в сырье, ни в работе, ни в технических достижениях. Тот, кто не тратит денег, просто наносит ущерб экономике страны…
Анна разработала программу: она займется недвижимостью. То, что может миссис Гомбинер, она сможет тоже. Возможно, она превратит этот дом в гостиницу, а может быть, продаст его с большой прибылью. Он, Грейн, может и здесь, во Флориде, быть агентом «Взаимного фонда». Но это — только временное дело. Ему следует вернуться к науке. Почему бы ему не стать профессором? Он закончил философский факультет в Венском университете. Владеет языками. У него есть познания в области математики, физики, иудаики и еще незнамо каких науках. Лея, его жена, ничего от него не требовала, а когда женщины ничего не требует, мужчина теряет кураж. Она, Анна, будет стимулировать его, заводить для него связи. У нее самой тоже есть академическое образование. Она за эту пару недель уже завела знакомства с женами профессоров. У нее даже есть выход на одного декана… Как только она обустроит их новый дом, он устроит вечеринку… Миссис Гомбинер вела машину и одновременно прислушивалась к словам Анны. Как ни странно, но эти две женщины, первоначально вызвавшие антипатию и даже отвращение друг у друга, близко сошлись. Анна уже рассказывала миссис Гомбинер все свои тайны. Миссис Гомбинер взяла ее под свое покровительство.
— Эй ты, баран, куда прешься? — крикнула она по-английски водителю проезжавшей рядом машины. А Грейну тут же сказала по-еврейски: — Дай мне Бог такого счастья, какую женушку вы себе раздобыли. Она из вас сделает человека!..
— А что, сейчас он не человек? — спросил Морис Гомбинер.
— You shut up!.. В Америке нельзя скромничать. Ты бы тоже мог стать профессором, если бы не был таким недотепой!.. Но с твоим ростом тебя никуда не возьмут. Здесь мужчина должен быть мужчиной, а не карликом…
— Философ Кант был не выше меня…
— Это было в Европе, а не здесь…
У Грейна возникло ощущение, что все это шутка: разговоры миссис Гомбинер, планы Анны, его поездка. Даже ураган, который ему выпало здесь пережить, казался частью какого-то розыгрыша, устраиваемого самой природой для туристов. Среди бела дня стало темно, как ночью. Кокосовые орехи попадали. Пальмы потеряли свои кроны. Стволы поломались. Ветви стали похожими на веера, которые раскрылись и больше не могут закрыться. Ветер колотил по крыше, как молотом. Балкон стонал, казалось, он вот-вот оторвется от здания. Дождь хлестал водяными бичами. Цветы и кусты летали в воздухе, как птицы. Порвались провода электропередач, и Анна зажгла свечу. Трепещущий язычок пламени, казалось, свидетельствовал о том, что после того, как цивилизация сыграет свою роль, человек снова вернется к такому маленькому огоньку…
Теперь солнце снова сияло, а небо было чистым и голубым. Самолеты на аэродроме выглядели большими детскими игрушками. Грейн расписался на бланке, сделал Анну своей наследницей. Потом самолет взлетел. Земля, по которой Грейн ходил сорок шесть лет, вдруг оказалась далеко внизу: океан, корабли, гостиницы, виллы. Реки змеились, как серебряные шнурки. Дороги тянулись, как ленты. Поезда не ехали, а топтались на одном месте. Автомобили обратились в точки. Субботний покой царил над полями, как будто вдруг наступил субботний год.[162] Грейну подумалось, что, наверное, так же возносится на небо душа человека, когда он умирает и оставляет свое тело лежать внизу… Принято считать, что есть душа… что человеческое «я» не лопается, как мыльный пузырь…
Грейн летел в первый раз, но он не был поражен. Он не боялся. Упасть? Ну, пусть он упадет… Он прикрыл глаза и прислонил голову к спинке кресла. Во всем этом хаосе все же есть закон. Топливо сгорает, пропеллер вращается, воздух поддерживает крылья. Джек ведет себя именно так, как подобает себя вести еврею без веры, без Торы. Он отказывается от своего наследства, смешивая семя Яакова, переписывавшего святые тексты, с семенем идолопоклонников… И все это вина его, Грейна. Это он их так воспитал. Он подал им пример…
Грейн открыл глаза, и солнце уселось среди пламенеющих облаков. Оно изливало свой пурпур над громадным горизонтом: цвета такие, каких не увидишь внизу: голубоватые огни, сияющие круги, тлеющие, как угли, руки, лица, волосы, полотнища ткани. Газеты начали в последнее время писать о летающих тарелках, и Грейн ожидал, что в любое мгновение откуда-то может налететь пламенный диск, межпланетный корабль… Луна заблаговременно выкатилась на небо. Она висела низко, тонкая, как ломтик хлеба. Она качалась и заглядывала то в одно, то в другое окно. Земля становилась все темнее, она укутывалась в ночные тени. Казалось, ее сметает некая космическая метла, как будто человек уже давно обрел Избавление и наступила вечная суббота… Стихли нечестивцы, остроумцы, заботы, вожделения. Не осталось ничего. Только один маленький самолетик повис между планетами в каком-то подобии летаргического сна. Из-за того, что сам ангел смерти уже сгинул и некому больше умерщвлять, застыл в оцепенении остаток жизни: мужчины, женщины, газеты, стюардесса, раздающая сэндвичи и улыбающаяся, как кукла. И еще воспоминания о какой-то Анне, которая миллионы лет назад осталась где-то во Флориде… Что, к примеру, могло с ней случиться? — забавлялся Грейн этой мыслью. Вернулась ли она к Станиславу Лурье? Или, может быть, нашла себе в Майами кого-то другого? А получила ли она деньги по страховке, которую он ей оставил? Что бы ни случилось, ни следа от всего этого уже не осталось. Ни малейшего следа…
Грейн бросил взгляд вниз и увидел Нью-Йорк. Окна небоскребов сверкали, как бриллианты. Вдоль мостов тянулись ряды фонарей. В воде сияли огненные столпы. Луна сиганула назад. Две звезды расступились, дали дорогу. Внизу расстилался город огней — мириадов огней. Огни все тянулись и тянулись, сменяя друг друга. От них поднимался сияющий туман. Прожекторы шарили по высотам, выхватывали из темноты другие самолеты. Нью-Йорк рассказывал светлую сказку, исписывал огненными письменами заливы, реки, озера, корабли. Где-то в этой круговерти света мерцал и тот огонек, который когда-то зажег он, Грейн, а потом оставил его на произвол судьбы…
Он вошел в дом, и уже через десять минут у него было такое ощущение, что он никогда и не уходил из него. Он встретил всех: Лею, Джека, Аниту, а вдобавок — и шиксу Джека. Все осталось таким же, как было: слишком жарко натопленная квартира, потертые ковры, запах газа на кухне. Лея не любила открывать окна. Более того, они были всегда наглухо закрыты. На комоде в коридоре лежала почта: пачка писем, журналов, рекламных листков, которые выбрасывают, не читая, в мусорную корзину. Лея, кажется, постарела. За короткое время у нее появилось много седых волос, глубоких морщин вокруг глаз и в уголках рта. Лицо казалось поношенным и запыленным, как антиквариат, которым она торговала. Лея смотрела на Грейна недружелюбно и в то же время с любопытством. Она сказала:
— Ты похудел…
Анита, как всегда, спряталась в своей комнате. Она уже получила должность у какого-то юриста. Джек сидел со своей шиксой в гостиной. Он пошел навстречу отцу с улыбкой, скрывавшей насмешку: молодой человек шести футов росту, русоволосый, голубоглазый, краснощекий, курносый, с растрепанными льняными волосами и губами, на которых, казалось, еще не высохло материнское молоко. Ни в лице, ни во всей фигуре Джека не читалось и намека на то, что его предки на протяжении многих поколений были знатоками Торы, раввинами. С таким же успехом он мог оказаться немцем или скандинавом. Даже его прямота была какая-то нееврейская. Все в нем казалось таким простым, ясным, полным здоровья, что Грейну стало неуютно: он видел великолепную и законченную человеческую машину, функционирующую безукоризненно и каждую секунду знающую, сколько она потребляет и сколько производит… Несмотря на присутствие гостьи, Джек был без пиджака и без рубахи, а из-под его майки вырывались густые заросли волос, покрывавших торс и широкие плечи атлета. Он пошел в родню своей матери — арендаторов, молчунов. Несмотря на все уроки, которые давал сыну Грейн, пытаясь вдолбить в него знание иврита, тот был едва способен прочитать пару слов в молитвеннике. Джек говорил, что он не коммунист, но разговаривал, как один из них, и выписывал их журналы. Он протянул отцу свою здоровенную лапу.
— Hi, dad![163] — И через мгновение добавил: — Это Патрисия.
Патрисия была ему под стать: крупная добродушная девица, одна из тех великанш, что прибывают с Запада, обремененные силой, накопленной поколениями иноверцев. Когда она улыбнулась, Грейну бросились в глаза ее резцы. Они были острые, как у хищного зверя. Эти зубы подтверждали лучше любых других аргументов эволюционную теорию Дарвина… Ее водянисто-серые глаза смотрели на Грейна дружелюбно, по-свойски, весело и в то же время покорно. Казалось, они спрашивают: «Почему мы не можем быть друзьями?» Нос ее был чересчур вздернутым, отчего верхняя губа казалась слишком длинной. Волосы цвета соломы были по-простецки подрезаны и щеточкой торчали надо лбом. Шикса, видимо, знала, откуда Грейн приехал, и о том, что делается в доме. Джек не умел хранить секретов. Она спросила:
— Хорошо сейчас во Флориде?
— Да, там тепло.
— Я там тоже буду через пару недель. Отец отвезет меня на машине. Он приедет сюда из Орегона.
— О, это дальняя поездка!
— Отец любит водить машину…
«Ну, вот оно, вот оно, — пробормотал Грейн, обращаясь сам к себе. — Если говоришь „алеф“, то рано или поздно приходится сказать и „тоф“.[164] Если позволяешь сам себе, то приходится разрешать и детям… Если не важен один из законов книги „Шулхан арух“, то и все ее законы не имеют значения…» Грейн извинился и вернулся к Лее на кухню.
— Она будет твоей невесткой? — спросил он.
— Да, и твоей тоже…
И Лея налила воды в чашку.
— Когда он хочет жениться?
— Прямо сейчас. Невтерпеж…
— Ну, ты будешь сватьей…
Лея вылила воду из чашки.
— Надеюсь, ты меня не обвиняешь…
— Я никого не обвиняю…
— Зачем ты пришел?
Он ничего не ответил, и Лея снова налила воды в чашку. Он вернулся в прихожую, взял пачку писем и ушел к себе в кабинет. Это был все еще его дом и тем не менее уже не его дом. Грейн посмотрел на обои и заметил на них разводы и пятна, которые успел забыть. Телефон молчал каким-то отчужденным молчанием. Грейну почудилось, что он сдерживается изо всех сил, чтобы не зазвонить… Электрический свет казался застывшим, как и стены. Пар в радиаторе отопления ворчал, по-прежнему напевая свою тоскливую старую песню. Грейн нахмурился. Вскоре в кабинет вошла Лея:
— Герц, я кое-что сказала тебе по телефону.
— Не дрожи. Я остановился в гостинице.
— Герц, положи письма, — приказала Лея.
— Чего ты хочешь?
— Я хочу с тобой поговорить. — Лея плотно закрыла дверь, предварительно с подозрением выглянув в коридор, как будто опасалась, что кто-то их подслушивает. — Герц, ты плохо выглядишь. Не подумай, что я собираюсь читать тебе мораль. Я тебя давно уже бросила… Не обижайся на такое сравнение, но я смотрю на тебя, как на кобеля на улице. Он бежит за каждой сучкой, которую увидит… Собаку можно держать на поводке, но ты свободен… Ну, что ты скажешь по поводу этой шиксы?
— А что я могу сказать? Я лучше помолчу.
— И правда, что ты можешь сказать? Ты не лучше ее, а в тысячу раз хуже. В один прекрасный день он мне рассказал о ней, а на следующий день уже привел в дом. Ее отец — богатый торговец сантехническим оборудованием, а она хочет стать актрисой.
— Вот как, актрисой? Ну, пусть будет одной актрисой больше…
— Тебя это не занимает, не так ли?
— Какие у меня есть права на то, чтобы меня это занимало?..
— Да, тут ты прав. У тебя их нет. Когда мы поженились, мы хотели уехать в Палестину. Там наши дети были бы евреями.
— И в чем бы состояло их еврейство?.. Кроме того, мы здесь, а не там, так что это уже дело пропащее…
— У тебя всегда все дела пропащие. Может, ты попробуешь с ним поговорить?
— А что мне ему сказать? Что его ждут на том свете адские мучения? Он не больше еврей, чем она еврейка…
— Анита тоже собирается покинуть дом. Я останусь в этой квартире совсем одна.
— Можешь снять квартиру поменьше.
— Что я в ней буду делать одна-одинешенька?..
— А чего ты хочешь? Выйти за кого-то замуж?..
Лея скривилась, как будто во рту у нее стало кисло.
— Фу! Не говори глупостей… Одного раза достаточно. Даже чересчур много… Я просто хочу тебя спросить: зачем ты это сделал? Ты не должен был уходить из дому.
— Ведь ты меня выгоняешь.
— Я выгоняю тебя потому, что ты меня позоришь. Ведь все уже знают, что ты ушел и с кем ты ушел… Даже соседи говорят об этом. Раньше они со мной никогда даже не здоровались. А теперь звонят в дверь и приходят утешать… Ее муж, зять Бориса Маковера, уже три раза звонил.
— Чего он хочет?
— Откуда я знаю? Он сумасшедший или что-то в этом роде. Хотел встретиться со мной. Возможно, думает, что, поскольку ты грешишь с его женой, он должен делать то же самое с твоей. У мужчин иногда бывают безумные мысли… Я лежу по ночам без сна и все время спрашиваю себя: «Что я ему сделала?» Я была тебе хорошей женой. Я была тебе верна. А ты все эти годы обманывал меня. Зачем тебе надо было еще и бросать меня на старости лет?
— Ты еще не такая старая.
— Я стара, Герц. Я стара. Я сижу целый день в магазине, и у меня ничего не получается. Ты взял и отрубил мне голову. Мне просто больше незачем жить!..
И Лея расплакалась. Закрыла лицо своими морщинистыми руками, всхлипывая и раскачиваясь, как местечковая еврейка в старые времена. Ее тень на стене раскачивалась вместе с ней. Последние слова Леи резанули Грейна по сердцу. В них был кошмар пророчества. Он хотел подойти к ней ближе, но не осмелился. Остался сидеть подавленный. Грейн отчетливо ощущал, как его грехи пускают корни и разрастаются, тянутся вверх и набирают силу, как чесотка…
Грейн должен был задержаться в Нью-Йорке только на день-другой. Сразу же после этого он предполагал вернуться самолетом в Майами, чтобы выплатить свою долю за дом и участок. Однако он задержался в Нью-Йорке. Он получил по почте новые заказы от «Взаимного фонда», а также приглашение приехать к своим старым клиентам, жившим за городом, на севере штата Нью-Йорк. Эти дела, а также все произошедшее с ним за те годы, когда он был связан с инвестиционной фирмой, Грейн считал своего рода чудом, происходившим каждый раз заново. Он вошел в этот бизнес, когда преподавание в талмуд-торе уже довело его до меланхолии. Он тогда был так неопытен в финансовых делах, что не понимал толком разницы между акциями и прочими ценными бумагами. Это выглядело так, словно какая-то сила, следящая за каждым человеком, сила, для которой всякая мелочь имеет значение, решила, что пришло ее время действовать. Отыскался некий мистер Ливай, вместе с которым Грейн провел как-то лето на еврейской ферме. И этот мистер Ливай, который был миллионером до краха 1929 года, да и потом снова разбогател, несколько недель искал Грейна по всему Нью-Йорку, но никак не мог найти его адрес. Грейн тогда так бедствовал, что у него даже не было телефона. Мистер Ливай уже отчаялся его отыскать, но тут они неожиданно встретились на пароме, направлявшемся на Стейтен-Айленд. У Грейна не было там никаких дел: просто у него выдалась пара свободных часов, а он истосковался по свежему морскому воздуху и решил потратить пять центов, чтобы съездить на пароме туда и обратно. Как ни странно, когда он направлялся к парому, на него уже готовились прекратить посадку. У Грейна не было никакой причины торопиться — через несколько минут отходил следующий паром, но он почему-то побежал изо всех сил и оказался последним пассажиром, которого пропустили на борт первого парома. Только слепой не усмотрел бы в этом руку Провидения. Грейн уселся на первую попавшуюся скамью, и оказалось, что рядом с ним сидит мистер Ливай. Тот протянул ногу негритенку, чтобы мальчик почистил ему ботинок, а Грейну протянул руку и сказал:
— Вас-то я и ищу!
Когда мистер Ливай начал говорить о том, что хочет рекомендовать Грейна в качестве агента фирмы, где сам был компаньоном, Грейн ответил, что он для такой работы не годится, что никакого понятия не имеет о подобных вещах, что у него нет ни малейших способностей к тому, чтобы убеждать людей и заводить связи, и что вся эта идея кажется ему нелепой, даже дикой, прямо-таки абсурдной. Но мистер Ливай упорствовал. С тех пор с Грейном произошло множество других чудес. Ему позвонили по телефону и предложили дело на тысячи долларов. У него появились клиенты-христиане, стопроцентные американцы, жившие в маленьких городках и на фермах за пределами Нью-Йорка. О том, чтобы уговаривать, не было и речи. Ему приходилось еще и слегка охлаждать энтузиазм клиентов, объясняя им все опасности, связанные с биржей. Он повторял слова Дэвида Юма: «Тот факт, что солнце всходило до сих пор, не является гарантией того, что завтра оно тоже встанет». Нет никаких устойчивых законов, никаких гарантий. Грейн даже собрал целый ряд примеров того, как фирмы, казавшиеся незыблемо крепкими, обанкротились в одночасье. Гораздо сильнее желания сделать свое дело и продать акции у него всегда был страх, как бы не подвести людей, как бы не подтолкнуть их к ошибочным решениям, которые нанесут им ущерб. Однако именно эта гипертрофированная честность и нравилась людям. И он преуспевал. Курсы акций, которые он продавал, росли. Люди богатели при его посредстве. На него начинали смотреть как на друга семьи, спрашивать у него совета, приглашать на семейные торжества. Мужчины и женщины, с которыми у него в духовном плане не было ничего общего, упрекали его за то, что он держится отчужденно, и делали все возможное, чтобы вовлечь его в свою среду.
За те неполные шесть недель, которые Грейн пробыл во Флориде, он запустил свои дела. Однако поскольку курс акций вырос, несколько покупателей ждали его, не желая покупать акции через какого-то другого агента. Он вывел машину из гаража и поехал к своим клиентам. После шести недель солнечного света и пальм было приятно снова вдыхать морозный зимний воздух. Было приятно и остаться на какое-то время одному. Грейн вел машину и размышлял. Он пытался подвести итоги своей жизни. Лею он сделал несчастной. Эстер он бросил после того, как она любила его одиннадцать лет. Борис Маковер и Станислав Лурье проклинали его на чем свет стоит. Но счастлив ли он теперь? Он привык к своему нынешнему бизнесу, и ему совсем не хотелось заниматься недвижимостью. Природа на Юге великолепна, но Грейн уже начал уставать от тропической красоты. Он успел соскучиться по легкому морозцу, затянутому тучами небу, голым деревьям, скрытым туманом полям. Его предупреждали, что летом в Майами невыносимая жара. К тому же он боялся амбиций Анны. Он уже не хотел и не мог стать профессором. Фактически у него никогда не возникало желания делать академическую карьеру. Его интересовала не история философии, а вечные вопросы, имеющие на сегодняшний день мало отношения к тому, что называется философией. Мысль о том, чтобы сидеть на кафедре и читать лекции студентам, вызывала в нем ужас. Он вел машину и мурлыкал себе под нос мелодию, которую евреи пели в коженицкой[165] молельне во время третьей трапезы. Мелодии возникали внутри него, и он сам не знал, как. Грейн вспоминал слова, которые вроде бы давно забыл. «Бней гейхоло дихсифин лемехзей зив дизейр анфин…»[166] «Как хорошо было бы, — сказал он себе, — если бы на самом деле существовало все, во что верил святой Ари:[167] ангелы, серафимы, сферы, миры. Для тех евреев небо было полно мудрости, духа, милосердия, света. Еврейская душа играла там главную роль. Каждая выполненная заповедь наполняла все миры божественной радостью. Все было наполнено смыслом. А что такое вселенная Эйнштейна или Эддингтона?[168] Пустое пространство с клубками слепых атомов, которые носятся туда-сюда, мечутся как в лихорадке. Из них в каждом поколении может возникнуть новый Гитлер. Итог всей современной науки таков: у Бога ума меньше, чем у блохи… В Кротон-он-Хадсоне у Грейна был клиент, женщина лет восьмидесяти. Когда-то, лет сорок назад, она была чьей-то любовницей, и тот человек оставил ей дом. Деньги у нее тоже были, и она совсем недавно, когда ей было уже за семьдесят, начала покупать акции „Взаимного фонда“. Было странно слышать, как эта старая женщина разговаривает о политике, о финансовой ситуации, о ее собственных видах на доходы. Она, наверное, совсем забыла о том, что есть такая вещь, как смерть. Она подсчитывала, сколько ее акции будут стоить через десять и даже через двадцать лет. Держалась эта дама прямо, будто метр проглотила. У нее были заостренные, как у рыбы, зубы. Из водянистых глаз смотрело звериное равнодушие. Президент Рузвельт уже умер, но эта старуха все еще проклинала его, обвиняла в дороговизне, инфляции, распространении коммунизма. Она каждый раз напоминала Грейну высказывание Сведенборга:[169] „Глупые души проводят на том свете время в ссорах, драках, пьянстве, разврате“. Кто знает?» Может быть, и акциями там тоже торгуют. Приземленность этой старухи парадоксальным образом подтверждала идею бессмертия человека. На молочной ферме неподалеку от Покипси жил один голландец, мистер Койрк, который провел двадцать лет на Суматре, а во время войны перебрался со своей юной дочерью в Соединенные Штаты. Жена его давно умерла. Он купил эту ферму, но теперь хотел ее продать, потому что она не имела защиты от ядерной атаки. Он хотел поселиться где-нибудь на Среднем Западе, среди маленьких городков, на которые русским не будет смысла бросать атомную бомбу. А пока у него не нашлось серьезного покупателя, мистер Койрк курил свою трубку, читал религиозные журналы и спорил с дочерью, которая каталась с молодыми людьми по кабакам и ночевала с ними в придорожных мотелях. Мистер Койрк часто говорил, что еврейская вера ближе ему, чем христианская, ближе настолько, что он был бы рад, если бы его дочь вышла замуж за еврея, но не одного из этих современных евреев, которые едят свинину и занимаются коммунистической пропагандой, а за еврея, который придерживается старых традиций. Мистер Койрк меньше разговаривал об акциях, каковые он приобретал регулярно, по плану, чем о всякого рода еврейских законах и обычаях. Он засыпал Грейна вопросами: правда ли, что Талмуд велит обманывать христиан? Являются ли хасиды отдельной сектой? Считал ли доктор Герцль себя Мессией? Есть ли у евреев в Америке связь с потерянными десятью коленами, находящимися в Центральной Африке?
Он болтал глупости, этот мистер Койрк, но не был дураком. Его голова была полна фактов и мыслей, которые не вязались между собой, так же как не были связаны между собой мысли и дела самого Грейна. В нем, Грейне, тоже все перемешано: вера и неверие, вожделение и аскетизм, привязанность к жене и детям и влюбленность в Анну, тоска по Эстер и кто знает, что еще.
Он проехал мимо фермы или просто дома у дороги и подумал: «Что, если бы мне пришлось провести здесь последние годы жизни? Я никуда бы не ходил и никуда бы не ездил. Занимался бы математикой (единственной наукой, целиком построенной на адекватных идеях) и ел бы только картошку с молоком. Я бы спрятался здесь, как Ной в своем ковчеге…» А всего через пару минут ему пришло в голову, что надо где-нибудь остановиться и позвонить Эстер…
Остановился он в Лейк-Джордже и позвонил Анне. Там только что выпал свежий снег, а вот в Майами было восемьдесят по Фаренгейту. У Анны оказались к нему претензии. Что это он мотается к своим клиентам по всему штату Нью-Йорк, если собирается поселиться во Флориде? Он задерживает реализацию всех ее планов: из-за него у нее из-под носа, чего доброго, могут перехватить дом. К тому же ей скучно. Миссис Гомбинер ни на минуту не оставляет ее в покое. Она так много разговаривает с ней, что Анну уже мутит от этих разговоров. У Анны было множество подозрений. Может быть, он помирился с женой? Или вернулся к Эстер? Пусть он не делает из нее дуру. Грейну пришлось поклясться всем, что ему свято, что в ближайший уик-энд прилетит в Майами и все будет, как они планировали. Хорошо хоть, что оператор телефонной станции прервал разговор, объявив, что шесть минут истекли…
В Лейк-Джордже у Грейна были дела с миссис Фойергольд, авантюристкой, вдовой и разведенной одновременно. Как ни странно, она жила с дочерью того самого мужа, с которым развелась. У этой дочери была своя маленькая девочка-идиотка, родившаяся от женатого мужчины, богатого нью-йоркского адвоката. Грейну были известны все подробности. Миссис Фойергольд и ее падчерица вместе и по отдельности изливали перед ним свои души. Их объединяла смесь любви и ненависти к мистеру Фойергольду, который находился в Палм-Биче и страдал от рака кожи…
Как все было запутанно! Сколько индивидуальности вложила природа в каждую человеческую судьбу! Та Америка, с которой Грейн имел дело, была так же сложна, как и он сам. Он никогда толком этого не понимал. Америка осталась для него страной, в которой люди ходят вверх тормашками. Однако он смог разглядеть, что за всеми отличиями видна вечная человеческая трагедия. Люди любили и ненавидели. Люди рисковали и пугались. Каждый искал какой-то твердой опоры, но силы, таящиеся в самом человеке, вопреки его желанию ввергали его в постоянный кризис…
Когда он возвращался в Нью-Йорк, началась снежная буря. Грейн не захватил с собой цепи, которые надевают в таких случаях на колеса. Машина скользила. Дворники не успевали очищать лобовое стекло от снега, и на нем с невероятной быстротой вырастали ледяные узоры. Боковые стекла просто заросли ледяными деревьями, колючие ветви которых переплелись между собой. Эти деревья создавали подобие девственного леса или каких-то джунглей. Штат Нью-Йорк превратился в Сибирь. Порывы ветра наносили сугробы, которые дымились морозным туманом. Грейн знал, что ехать в такую погоду опасно. Однако какая-то сила, которая была сильнее всякой логики, приказывала ему продолжать путь. Падающие сверху ледяные иглы ложились на окна машины наподобие неких небесных иероглифов. Встречные грузовики посреди дня зажигали фары. Ветер завывал женскими голосами, переходящими в тихие рыдания. Грейн медленно вел машину наполовину обмороженными руками. Его охватили какие-то мальчишеские радость и упрямство. Ему казалось, что все это он когда-то уже пережил во сне или прочитал об этом в книге сказок…
Окно гостиничного номера выходило на Бродвей. Отсюда были видны театры, большие световые рекламы, здание газеты «Таймс», на котором световые буквы рассказывали о новостях дня, стада автомобилей. Грейн находился в самом центре цивилизации. Он поднял телефонную трубку и попросил соединить его с Майами. Не прошло и пяти минут, как он уже разговаривал с Анной. Грейн снял трубку и сказал вслух:
— Ну, время ложиться спать.
Он стащил с кровати одеяло, и его лежбище было готово. Осталось только раздеться и залезть под одеяло. Однако спать не хотелось. Есть ему тоже не хотелось. Он открыл ящик тумбочки и вытащил из него Библию. Открыл ее на том месте из книги пророка Осии, где говорится, как Бог повелел пророку жениться на блуднице, на одной, а потом на другой. Ну, когда Бог повелевает, то делать нечего. Наверное, он не мог вытребовать себе скромницу, этот рыжебородый пророк… Грейн хохотнул: «Откуда известно, что у него была рыжая борода?» Он поднял телефонную трубку и попросил соединить его с Эстер. Сердце у него застучало. «Что я делаю? Ужасная глупость… К тому же она может уже спать… Ну и Анна… Что я за человек?!»
Он услышал голос Эстер.
— Алло!
— Здесь живет царица Эстер? — спросил Грейн.
На той стороне телефонной линии воцарилась напряженная тишина. Наконец Эстер, запинаясь, пробормотала:
— Герц, это ты?
— Да, я, царь земель от Индии до Эфиопии…[170] Ради тебя я убил Вашти,[171] а теперь ты разгуливаешь с нечестивцем Аманом…[172]
— Похоже, ты рехнулся там от жары! Или, может быть, сейчас Пурим?[173]
— Нет, Эстер, еще нет.
— А где ты? Я думала, что уже больше никогда не услышу тебя.
В голосе Эстер послышались рыдания.
— Да, это мой голос. Голос, голос Герца, а руки, руки Эсава…[174]
— Что это ты вдруг так и сыплешь библейскими цитатами? Где ты?
— В одной гостинице в стольном граде Манхэттене, рядом с Таймс-сквер.
— Один? Что так? Зерешь[175] тебя уже оставила?
— Анна в Майами. Я приехал сюда на пару дней.
— Вот как?
И Эстер снова замолчала.
— Как у тебя дела? — спросил Грейн.
— А что? Я в порядке. Уже помираю, но еще дышу. Шла спать, но заглянула в газету. Вдруг зазвонил телефон. Я думала, что это Люба, хотя она никогда не звонит так поздно.
— Если хочешь спать, ложись спать.
— Спать? Я больше не знаю, что такое хотеть спать. Если я не принимаю таблеток, то и не сплю. А если принимаю, они мне все равно не помогают. Что это тебе вдруг пришло в голову позвонить мне?
— Мы ведь были когда-то знакомы.
— Мало ли что было когда-то? Когда-то я была молода и красива! А теперь я стара и покинута.
— Не уничижай себя так.
— А что иное я собой представляю? Герц, ты должен был услышать мой зов.
— Какой зов?
— Я звала тебя, Герц. Я тебя звала. Ты же знаешь: у меня есть мой собственный телефон. Когда мне кто-то нужен, я мысленно зову его, и он слышит меня. Какая-то частица силы еще осталась у меня от прежних времен… Если бы я тебе рассказала, что я только ни делала, чтобы ты мне сейчас позвонил, ты бы счел меня безумной.
— Что ты делала?
— Читала псалмы.
— Ну, поздравляю!..
— Не смейся! Не смейся! Я переживаю тяжелейший кризис, и я чувствовала, что должна с тобой поговорить. Я звонила тебе домой, но там дают только один ответ: «Его нет дома». Я хотела написать письмо на адрес твоей конторы. Написала, наверное, десяток писем, но все их выкинула. Я не писательница. С ручкой у меня ничего не получается. Я просто просила Бога, или кто там сидит на небе, чтобы Он повелел тебе позвонить мне.
— Ну, Он повелел. Я услышал глас с неба: «Герц, сын Якова, позвони Эстер, дочери Менахема-Довида…» И вот…
— Смейся, смейся. Мы не одни, Герц. Нас окружают всяческие силы — добрые, злые, умные, глупые… Герц, я обязательно должна с тобой поговорить!
— Когда?
— Этой же ночью.
Он сделал то, во что сам не мог поверить: сел в автомобиль и в двенадцать часов ночи поехал к Эстер. «Ну, все это от скуки, — говорил он сам себе. — Даже войны устраивают, чтобы прогнать скуку. Не хватало еще, чтобы я попал в аварию!..»
Он пересек мост в направлении Бруклина и поехал вдоль берега. Канал был полон кораблей. Свет их фонарей казался ослепительным, за ними тянулись туманные шлейфы. Трубы курились светлым дымком. Матросы возились на палубах. Унылая будничная ночь висела над башенными кранами, фонарями, причалами, полными людского безумия. На борту пароходов ругались на всех языках. Здесь тосковали по всем уголкам света. Воняло машинным маслом, грязью, дохлой рыбой. Грейн остановился на красный свет и бросил взгляд налево. Здесь строили новые здания. Подъемный кран длинным пальцем тянулся в тлеющее небо. Недостроенные дома пялились на Грейна пустыми глазницами незастекленных окон. У него возникло ощущение, что все застряло посредине: все поездки незакончены, все здания — недостроены, все слова недосказаны. Силы творения сами еще не знают, чем все это закончится. Они сами заблудились на одном из перекрестков вечности.
Каждый раз, когда Грейн ехал по этой дороге, он удивлялся. В полутьме он толком не узнавал улиц, дорог. Двигался как будто вслепую. Он въехал на Манхэттен-Бич и снова оказался на улице, где жила Эстер. Грейн выглянул из машины и вдохнул запах океана. Волны по-прежнему бросались на полуразвалившуюся дамбу с безумным весельем никогда не отступающего врага. Сгустки мрака витали над океаном. Огни маяков мерцали и искрились, словно играя в прятки. Большая Медведица торчала на небе там, где ее оставили. В окне Эстер за белой занавеской горел свет. У Грейна в кошельке еще остался ключ от двери подъезда. Он поднялся по неосвещенным ступеням. Вдохнул запах, который прочно запечатлелся в его памяти, но который он тем не менее уже начал забывать. Эстер стояла в дверях — ждала его, как невеста жениха. Протянула к нему руки, чтобы обнять, но тут же убрала их…
Грейн был теперь и своим, и чужим одновременно. Это была чуждость своего, который оторвался. Он снял пальто, и Эстер аккуратно повесила его в шкаф. Она оценивающе взглянула на Грейна. В глазах ее появилась усмешка: сдержанный смех своего человека, вынужденного играть роль чужого. Он заметил в Эстер перемену. За эту пару недель она как-то помолодела. Может быть, похудела? Может быть, сменила прическу? У нее снова появилась былая привлекательность. Она улыбалась загадочной улыбкой, которая словно говорила: «Как-то справляемся и без тебя… Ты не единственный мужчина на свете…» Грейну показалось, что и в квартире что-то изменилось. Может быть, она переставила мебель? Появились какие-то новые предметы? Сама Эстер была в новом платье. Грейн уселся на стул, а она устроилась напротив. Она положила ногу на ногу и поправила платье на коленях кокетливым движением никогда не стареющей женщины.
— Для человека, который приехал из Флориды, ты не достаточно загорелый, — сказала Эстер.
— Ты знаешь, что я избегаю солнца.
— Да, знаю.
И она улыбнулась в знак того, что эти слова многозначительны и символичны.
— Ну, как поживает еврей-изменщик? — спросила она.
— Ты знаешь, как дела у изменщика.
— Да.
И Эстер улыбнулась улыбкой женщины, привыкшей ко всем ядам этой жизни и больше не жалеющей самой себя. На ее щеках даже появился румянец: признак наслаждения от того, что она слышала горькую правду и одновременно готовила для своего собеседника горькую пилюлю…
Они разговаривали отрывистыми фразами. Она расспрашивала его о Майами. «Там действительно тепло? Там, правда, купаются в океане зимой? Что он хочет сейчас? Чаю? Кофе? Может быть, рюмку водки?» Раз уже он, Грейн, чужой, то его надо угощать. Она встала со стула и принялась хлопотать. Ушла на кухню и надолго там задержалась. Вернулась с бутылкой ликера и блюдом, на котором лежали бабка и печенье. Все это она поставила перед ним на стол и сказала:
— Это для тебя.
— Без тебя я пить не буду.
— Я тоже выпью.
Она наполнила рюмку для него. Потом для себя. Бутылка дрожала в ее руке. Немного ликера пролилось на вышитую скатерть.
— Лехаим! Ну, что я могу тебе пожелать? Чтобы не было плохо!
И она чокнулась с ним.
Как только Эстер выпила, ее лицо изменилось, стало строгим, немолодым и странно серьезным, как будто она только сейчас поняла весь ужас ситуации. Под ее глазами появились голубоватые пятна. Она сказала:
— Я обязана с тобой поговорить!
— Что случилось? Кто-то сделал тебе предложение?
Эстер напряглась:
— Да.
— Кто это?
Эстер рассмеялась:
— Это не один человек, а двое.
— Сразу двое?
Он хотел рассмеяться, но не смог. Ему даже показалось, что он краснеет — не от смущения, а от унижения. От нее так и несло древним женским притворством, обнаженной и бесстыдной своекорыстностью, стоявшей за всеми ее словами, клятвами, любовными признаниями. «Зачем же она меня позвала, если за ней бегают два претендента на руку? — спросил он себя. — К чему все эти драматические речи по телефону? Чтобы вызвать меня и читать вместе со мной псалмы?..» У него возникло острое ощущение беспомощности человека, позволившего заманить себя в ловушку. Эта Эстер, сидевшая сейчас напротив, больше не была его любовницей. Она была врагом, который выманил его из дому, чтобы похвалиться им и подразнить кого-то. Взгляд ее был полон страдания, но и жестокости.
— Чего ты от меня хочешь? Спросить совета?
— Да, совета.
Ему стало до тошноты противно.
— Я сейчас слишком устал, чтобы давать советы.
Эстер посмотрела на него искоса:
— Я думала, что мы никогда больше не увидимся, но ты позвонил мне, ты мне, а не я тебе. На что ты рассчитывал? На то, что я буду сидеть и жаловаться на судьбу, в то время как ты разъезжаешь повсюду с дочерью Бориса Маковера? Да, меня еще хотят, мой дорогой, меня еще хотят. Для тебя я, может быть, старуха, но для других я молодая женщина. Все ведь относительно, не так ли? Для Мафусаила столетняя старуха была маленькой девочкой…
— Сколько им лет? Восемьдесят? Девяносто?
— Одному нет еще шестидесяти, а другому — чуть за шестьдесят. Не смотри на меня с такой иронией. Ты тоже уже не юноша. Раз уж моя любовь обанкротилась, я должна быть практичной. Я решила выйти замуж. Пусть мне это даже будет стоить жизни. Я обязана тебе доказать, что я не такая клуша, как ты думал.
— Я ничего такого не думал…
— Ты думал, что я могу быть только довеском, пятым колесом в телеге. Но эти двое мужчин хотят меня. Один из них — ученый, а другой — богач. Прямо как в хасидской истории.
— Я тебе сразу же советую: выходи за богача.
— Я так и сделаю. Ученый — это доктор Олшвангер. Может быть, ты слыхал? Он недавно приехал из Палестины. Издал двадцать книг. О нем писали в газетах.
— Я не заметил.
— Вдовец. Интересный человек. Немного занудный, но прямо-таки битком набит знаниями. Как же случилось, что ты не слыхал о нем? Он общается с твоим Борисом Маковером.
— Я его не знаю.
— Что ты на меня так смотришь? Разве я перед тобой в чем-то согрешила? Моя совесть чиста. Как говорится, что хорошо для гусыни, хорошо и для гуся…
— Общее у них одно, — сказала Эстер, — оба они низенькие. А я люблю, когда мужчина высокий. Когда я была маленькой девочкой, я обычно держала на исходе субботы, во время обряда гавдолы,[176] свечу перед отцом, произносившим благословения, а мама приговаривала: «Держи высоко, тогда у тебя будет высокий жених». Однако это не помогло. Пинеле был коротышкой. А теперь и они тоже низкорослые, оба жениха, с позволения сказать. Ты высокий, но ты не захотел быть моим женихом. И вот что получилось.
— Это лучше, чем ничего.
— Да, правда. Сколько можно быть одной? То, что у меня было с тобой, тоже была не жизнь. Как бы хорошо ни было, ты всегда возвращался домой к Лее. Ну, ты хотя бы счастлив?
— Кто знает?
— Кому знать, если не тебе? Что это ты вдруг оставил ее во Флориде и примчался сломя голову в Нью-Йорк?
— Дела.
— Возвращаешься назад?
— Она хочет там поселиться.
— Что ты будешь там делать? Срывать с деревьев апельсины?
— Что-то уж буду делать.
— Ну, ты сам себе хозяин. «Кто скажет тебе, что тебе делать и как тебе действовать?»[177] — добавила она на иврите. — Со мной ты никогда не мог вырваться из Нью-Йорка. На протяжение всех этих лет ты обещал мне путешествие, но, когда доходило до дела, ты всегда находил какой-нибудь предлог. А вот с дочерью Бориса Маковера ты носишься и разъезжаешь повсюду и совсем не интересуешься при этом своей женой. Поверь мне, Герц, я должна быть тебе врагом, кровным врагом, но ненависть не в моей природе. Я не обвиняю никого, кроме себя самой. Раз я такая дура, такая корова, то ты меня и доил. А как же иначе? Коров надо доить. Так сказано в Торе. Ну, что еще? Когда ты разводишься со своей женой и женишься на ней?
— Лея не хочет разводиться. Муж Анны тоже не хочет разводиться.
— Такое она сокровище? Ну придется тебе обойтись без обряда бракосочетания. Тебе так даже удобнее. Что касается меня, Герц, то с меня довольно свободной любви. Я тоже хочу быть женой и готовить обед для мужа. Хватит порхать, как птичка летом. Тем более что этой птичке уже сорок четыре года…
— Кого возьмешь в мужья? Богача?
— Похоже на то. Доктор Олшвангер мне ближе. Все-таки человек образованный. Но знаниями сыт не будешь. Он вдовец, и в Палестине у него есть женатые дети. Он носится с какими-то странными идеями. Хочет построить санаторий для здоровых людей. Есть у него и другие планы в этом роде. Он тут оставил мне книгу, и я хотела бы, чтобы ты в нее заглянул. Он психоаналитик. К тому же религиозен. Какой-то хасид и кто его знает, что еще. Он излагал мне свои мысли. Но, по правде говоря, я толком ничего не поняла. Он хочет соединить идеи Фрейда, Бааль-Шем-Това,[178] Маркса и сделать из них какую-то смесь. Хочет построить в Тель-Авиве какое-то такое научное учреждение, а если не получится там, то попытается сделать это здесь. Ты бы только послушал, как он говорил со мной: совершенно на равных, будто я такая же, как он, и так много цитировал разные книги, что у меня круги пошли перед глазами. Он считает, что все люди больны и что надо планировать жизнь каждого человека…
— Это ведь большевизм.
— Да он же религиозный человек. Он говорил обо мне такое, что у меня мороз по коже от страха. Носит очки, а смотрит поверх них. Прямо в душу. И разговаривает на восьми языках…
— И ни гроша за душой?
— А то как же? В том-то и беда. Такие люди умеют все, кроме как зарабатывать. Это не для меня, Герц, это не для меня. Я уже достаточно намыкалась. А другой, напротив, чересчур прост. Не грубиян какой-нибудь, а, что называется, простой смертный, американский бизнесмен. Но тоже человек необычный. Тот, профессор Олшвангер, — полный мужчина, а этот просто жирный, прости уж меня, как свинья. С таким вот брюхом. Но по-своему тоже интересный человек. Как бы это назвать? Оригинал. Ой, горе мне! Мне бы уже внуков нянчить, а я как девушка на выданье. А что делать? Как постелешь, так и будешь спать.
— А что у него за бизнес? Кто он такой? Чем занимается?
— Хочешь знать его родословную? Он русский еврей. Здесь, в Америке, он уже сорок пять лет. Еврей из наших, свой человек, только малость американизированный. Разговаривает обычно по-английски, но, если захочет, может произнести целую проповедь на родном языке. По профессии скорняк, но не работает уже тридцать пять лет. Если пожелаешь купить меха за пять тысяч долларов для дочери Бориса Маковера, можешь достать их у него… Но он уже уходит от дел… Он и твоим бизнесом занимается, имеет акции твоего фонда. Есть у него загородный дом и «кадиллак» тоже есть…
— Вот как…
— Да, так. Что ты побледнел? Тебе можно, а мне нельзя? Он не такой, как ты, но где сказано, что все должны быть такие? У него есть другие достоинства. Для него женщина — личность, а не животное, которое держат в клетке. Он человек современный, а не святоша вроде тебя…
— Он вдовец, разведенный?
— Да уж не старый холостяк… У него уже есть внуки. Ну и что? У нас обоих тоже скоро могли бы быть внуки, если бы все шло нормально. Но он живой человек. Даже, пожалуй, чересчур живой. Ходит, ездит, смотрит. Летом во Флориде, а зимой он ездит в Швейцарию или я уж не знаю куда. Сделал деньги, а теперь тратит их. Дети не ждут от него наследства. Они сами богатые.
— Он разведенный?
— Да, разведенный.
— Ну и что же тебя удерживает?
— Ничего, дорогой, ничего. Мы бы могли уже отправиться под хулу, но я колеблюсь. Зачем мне тебя обманывать? Я не влюблена в него. Он человек без затей, простой, даже немного грубоватый, но с меня уже довольно деликатности. Таким грубым, как бывают порой деликатные люди, простому человеку никогда не стать. Он буквально сорит деньгами. Откуда он берет столько денег, чтобы сорить ими, я не знаю. Мне приходится постоянно воевать с ним, но он обожает выписывать чеки. А мне не нравятся мужчины, которые поминутно хватаются за свои чековые книжки. Если бы я описала его тебе, ты бы смеялся.
— Ну и что он за тип?
— О таких надо писать книги. Он низенький, ширококостный. Седой, как лунь, но краснолицый. Физически очень силен. У меня застряло окно, и никто не мог его открыть, а он только толкнул — и оно открылось. Ест он так, что я никогда еще не видела ничего подобного. Когда он обедает у меня, холодильник остается пустым. Он может съесть за один раз больше, чем ты за целую неделю. В Америке обычно не едят так много. Я ему говорю: «Вам от этого будет нехорошо». Мы все еще на «вы». И я рассказываю ему о калориях и тому подобном. А он отвечает: «Ерунда! Если докторам так нравится поститься, путь постятся сами. Я придерживаюсь правила: „Каин это не Авель“». И начинает запихивать еду в рот так, что я стою и не верю собственным глазам. Человечек низенького роста, а весит двести двадцать или двести тридцать фунтов. И как будто всего этого мало, у него еще есть и прислужник, тот еще тип.
— Что значит прислужник?
— Не знаю, что тебе и сказать. Своего рода крепостной, который прислуживает ему и присматривает за его бизнесом. Он выполняет все роли сразу: друг, мальчик на побегушках, водитель. Они между собой на «ты». Тот говорит хозяину: «Мойшеле, не будь свиньей». И забирает у него тарелку с мясом посреди еды. Они знакомы с детства. Тот прислужник — холостяк. Он вообще никогда не был женат. Мне кажется, что он к тому же малость скопец, потому что лицо у него какое-то чересчур гладкое. А волосы растут низко на лбу. В Америке он стал вроде как бизнесменом. Еще он играет на скрипке и знает все оперы. И живут они вместе.
— Коли так, у тебя будут два мужа.
— Да этот прислужник и на самом деле как скопец. Он прямо сказал, что у него никогда не было женщины и что он ими не интересуется. А ведь он уже и не мальчишка. Ему уже за шестьдесят, хотя он и выглядит молодым. Я прямо сказала Морису — так его зовут, Морис Плоткин: «Этот прислужник у меня жить не будет. Ему придется снять отдельную квартиру». Но если это хорошо для бизнеса, то пусть Морис его держит. Если бы он захотел нанять настолько преданного человека, то он не нашел бы его и за пятьсот долларов в неделю. А тот ничего не требует, кроме еды и ночлега. Говорю тебе: это настоящий раб. Если бы я не видела собственными глазами, то не поверила бы, что нечто подобное вообще существует. Каждый человек к кому-нибудь прицепляется, но этот Сэм — его зовут Сэмом — вцепился в Мориса прямо как клещ. Просто паразит. Но мне-то это чем мешает? Заодно он и мне прислуживает. Когда мне надо куда-то пойти, он приезжает с машиной и отвозит меня, как будто он мой личный водитель. Соседи думают, что я стала миллионершей. Говорю тебе, это смешно.
— Значит, тем, что ушел, я сделал для тебя доброе дело.
— Возражать не буду. Наши отношения и так уже зашли в тупик. В любви, как и в любом другом деле, если не движешься вперед, то движешься назад. А что происходит с тобой? Надеюсь, ты будешь со мной так же откровенен.
— Чего ты хочешь знать? Спрашивай. Я отвечу.
Эстер чиркнула спичкой и закурила:
— Ты ее хотя бы любишь?
— Анну? Да.
— Так оно и должно быть… Я тебе ничего дурного не сделала, но ты, похоже, хотел, чтобы я тут лежала и помирала от тоски. Я знаю тебя, Герц, знаю лучше, чем любая другая женщина. За те одиннадцать лет, что была с тобой, я тебя изучила и понемногу разузнала о тебе все. Ты хочешь не только тело женщины, но и ее душу. Ты выжимаешь женщину, как лимон, а потом даже не бросаешь ее. У тебя есть специальное ведро, в которое ты складываешь выжатые лимоны, и время от времени ты их вынимаешь и пробуешь выдавить из них еще чуть-чуть сока. Буду с тобой совсем искренней. Только не подумай, что я по тебе не тоскую. Я тоскую. Тоскую все время. Тоскую так, что едва с ума не схожу. Но я сказала себе, что не хочу быть рабыней и не буду. И еще кое-что: у меня есть силы, и я это знаю. Ты тоже по мне тоскуешь и будешь тосковать, покуда жив…
— Ты говоришь так, будто по картам гадаешь.
— Это правда, враг мой. Это чистая подноготная правда…
И в глазах Эстер показалась улыбка, какой Грейн до сих пор не видал: кривая, въедливая, алчная, полная бабской суетности. Лицо ее выглядело молодым, но в уголках глаз и в уголках рта пряталось нечто, и для обозначения этого не было подходящих слов: какая-то мудрость старой бабы, какое-то мудрое отчаяние. Печаль тех, кто всю жизнь боролся с жизнью, а в итоге пришел к выводу, что надо сдаться. Она смотрела на Грейна искоса, пытливо, словно пыталась понять, как вертятся винтики у него в голове. Эстер закурила сигарету и стала выпускать колечки дыма, которые медленно поднимались к потолку. Вдруг она как будто очнулась и вздрогнула:
— Который час? Иногда мне кажется, что это уже самый конец…
Телефонные звонки шли из Нью-Йорка в Майами и из Майами в Нью-Йорк, в ту гостиницу, в которой остановился Грейн. Грейн раскаялся по поводу дома, который должен был купить вместе с Анной во Флориде. Говорил, что не хочет похоронить себя в Майами. Не хочет быть владельцем гостиницы. Не может оставить свои дела в Нью-Йорке. Анна плакала в телефонную трубку. Она уже успела привыкнуть к мысли, что остается во Флориде. А теперь он, Грейн, разрушал все ее планы. Миссис Гомбинер тоже вмешалась в это дело. Она читала Грейну нотации по телефону. Она говорила с ним резко и грубо. Однако Грейн продолжал упорствовать. Он требовал от Анны вернуться в Нью-Йорк, обещал приготовить здесь для нее квартиру. У Анны возникли подозрения. Она писала Грейну длинные письма, которые отправляла авиапочтой, special delivery.[179] В этих письмах она обвиняла его в желании вернуться к Лее или даже к Эстер, но Грейн отвергал все ее обвинения. От волнения у Анны задерживались месячные. А может быть, она забеременела?.. После долгих разговоров и переписки Анна согласилась вернуться в Нью-Йорк. Она потеряла пятьсот долларов, которые дала в свое время в качестве задатка за дом, а также те деньги, которые заплатила экспертам, чтобы они проверили, чист ли дом от термитов, и определили, какие изменения можно и нужно сделать в здании, чтобы превратить его в гостиницу. Помимо этого Анна рассорилась с миссис Гомбинер, которая ругала ее как какая-нибудь рыночная торговка. Кто-то сболтнул, что в доме действительно есть термиты и поэтому-то владельцы и хотят от него отделаться. К тому же в Майами стаяла удушающая жара, как посреди лета…
Анна вылетела из Майами в двенадцать часов дня. Она должна была приземлиться в Нью-Йорке в седьмом часу. Грейн приехал ее встречать, но самолет запаздывал. Другие самолеты тоже не вылетели вовремя. Лил дождь. Ураган пришел откуда-то из Южной Америки, он двигался через Атлантический океан, и ожидался его удар по восточному побережью Соединенных Штатов. Посреди зимы гремел гром и сверкали молнии. Самолеты, которые должны были прибыть в Нью-Йорк, приземлялись в отдаленных от него городах. Пассажиры, у которых были забронированы места на отложенные рейсы, стояли в зале ожидания, прислушиваясь к происходящему снаружи, и вели разговоры людей, которые находятся здесь, но должны быть где-то в другом месте. Каждый из них был немного подшофе. Грейн сидел на скамье и при слабом освещении пытался читать вечернюю газету, но мысли в панике носились в его голове. Лея слегла с гриппом. Джек готовился к свадьбе со своей шиксой из Орегона. Сам Грейн позволил втянуть себя в какие-то странные отношения с Эстер: в некий эпилог прежнего, закончившегося романа. Подразумевалось, что, пока Эстер не вышла замуж за своего мистера Плоткина, она может делать что захочет. И даже мистер Плоткин должен на это согласиться. Он такой современный, такой толерантный, что даже хотел познакомиться с ним, с Грейном… Эстер говорила то так, то этак. То она становилась циничной, то — трагичной. Она сравнивала себя и Грейна в данных обстоятельствах с душами, застрявшими между небом и землей, между жизнью и смертью, в ложном или в воображаемом мире.
Господи! Он, Грейн, предал всё и всех. Попал в паутину собственной лжи, которая обманывала его самого. Эстер начала выпивать. Каждый раз, когда он к ней приходил, от нее пахло виски. Кроме того, она много курила. То она начинала говорить о поездке в Европу с Морисом Плоткином в медовый месяц, то вдруг твердила, что конец ее близок. То называла Грейна убийцей и разбойником, обвиняла его в том, что он разрушил ее духовно и физически, а то осыпала его нежностями. Едва он заходил в свой номер в гостинице, как звонил телефон. Эстер всегда была многословна, но теперь это качество проявилось в ней с особой силой. Она засыпала его вопросами. Он должен был рассказывать все подробности, касающиеся Анны. Она постоянно просила у него советов. Ее планы и настроения поминутно менялись. Может быть, доктор Олшвангер лучше Мориса Плоткина? Может быть, она не выдержит его грубых манер? Может быть, ей стоит послать подальше обоих претендентов на ее руку и вообще отказаться от всех мирских желаний?
Эстер не переставала играть с мыслями о самоубийстве. Чего ей бояться? При помощи куска веревки или открыв газ можно положить конец всем проблемам. Вместе с тем она все еще была полна вожделения. Еще желала быть с Грейном и разделить с ним последние наслаждения, прежде чем она «сорвется в пропасть». В свою речь она вставляла множество слов на иврите, цитат из Библии, хасидских поговорок, знакомых ей по жизни в родительском доме. Она даже стала каким-то парадоксальным образом религиозна. Разве она грешит? Она ведь не мужняя жена. Почему она должна быть святее своей тезки царицы Эстер. В конце концов, царь Ахашверош вообще был иноверцем. Гемара утверждает даже, что Эстер была женой Мордехая. Ну а что с Яэлью,[180] женою кинийца Хевера? А что с Авишаг-шунамянкой?[181] Она, Эстер, разбиралась и в Библии, и в комментариях к ней. Знала, что сказано в Гемаре…
В голове Грейна поселилось мрачное подозрение, что Эстер сошла с ума. Она смеялась и плакала. Покупала ему подарки, которыми он никогда не смог бы воспользоваться. Говорила совершенно несообразные вещи. Он сказал Эстер, что ей стоит обратиться к врачу, но она ответила ему на это:
— Ты имеешь в виду психиатра? Слишком поздно, дорогой, слишком поздно. Или мне это не надо, или уже поздно… Таким, как я, больше нет спасения!..
Эстер рассмеялась, и смех ее перешел во всхлипывания.
Посреди всей этой суеты Грейн снял меблированную квартиру для себя и Анны у пожилой четы Бродских, уехавших на год в Европу. Он ожидал, что Анна будет поражена…
Наконец Грейн услышал объявление, что самолет из Майами прибыл. Он вышел из зала ожидания и встретил Анну. Дождь перестал, но летное поле было мокрым и отражало все как некое черное зеркало. Воздух был холодным и жестким. На Анне был черный костюм и голубая блузка, подчеркивавшая ее загар. Она выглядела усталой, элегантной, напуганной, восхищенной тем, что пережила такое опасное путешествие. Они поцеловались, и Грейну показалось, что от нее пахнет тропическими цветами. На летном поле стояли другие самолеты, длинные, с распростертыми крыльями, готовые подняться в туманную ночь и лететь наподобие гигантских птиц над морями и континентами. От освещенных иллюминаторов веяло роскошью, распущенностью и упорным человеческим стремлением взять свою судьбу в собственные руки, не полагаясь на добрых или злых духов, витающих где-то над облаками или скрывающихся в глубинах земли…
В машине Анна разговаривала о делах. Какой смысл начинать дело и не заканчивать его? Почему ему вдруг разонравилась Флорида? И почему он не хочет сказать, куда ее везет? И каковы его планы? Эти две недели, которые она провела в Майами одна, были для нее кошмаром. Миссис Гомбинер — брутальная хамка. Морис Гомбинер до смерти ее боится. Он тайно отправил через нее подарок Грейну — галстук. Анна висла на шее у Грейна, целовала его. Вздыхала будто от какой-то невысказанной боли. Закурила, и огонек спички на мгновение осветил ее лицо. Она сказала:
— О, ты никогда не узнаешь, что мне пришлось пережить. Я уже начала сомневаться во всем этом деле… Мне показалось, что ты больше не хочешь иметь со мной дела.
— Я скучал по тебе все это время, — ответил Грейн, зная при этом, что не лжет. То, что было у него с Эстер, не имело никакого отношения к Анне, к его чувствам к ней. Пусть это не соответствовало никакой теории, но где сказано, что все должно соответствовать теориям? Разве другие явления природы соответствуют человеческим теориям?..
Машина выехала на Пятую авеню и остановилась около какого-то дома на Десятой улице в даунтауне. Анна была поражена, но молчала. Человек порядком раскошелился. Грейн поднял ее на лифте на девятый этаж, открыл дверь, включил свет. Это была маленькая квартира из двух комнат и кухни. Анна даже не удержалась и воскликнула: «Это не квартира, это просто мечта!» Все в этой квартире было самого высокого качества и подобрано со вкусом: мебель, ковры, обои, покрывала на кроватях. Бродские отправились в Европу на борту «Куин Элизабет» всего за день до этого. Миссис Бродская оставила для въезжающей в квартиру пары букет роз и бутылку шампанского, а также письмо для Анны с указаниями по поводу ведения хозяйства и приветами. В холодильнике нашлись молоко, сливочное масло, сыр, сардины, икра. В кухонном шкафу были чай, различные виды кофе, какао, крупы и консервы. В шкафчике в ванной комнате — мыло и косметика. Это было похоже на богатое наследство. Однако Грейн платил за это удовольствие две с половиной сотни долларов в месяц…
Было странно подходить к окну и смотреть на Пятую авеню, улицу, символизирующую человеческую цивилизацию. Справа был виден парк на Вашингтон-сквер, слева тянулся длинный участок земли. В мокром асфальте отражались, как в реке, окна, уличные фонари, автомобильные фары. Шуршали шины. Над крышами домов пылало небо. Анна подняла вверх половинку окна, уперлась обеими руками о подоконник и, наклонившись, смотрела наружу. «В самом худшем случае из этого окна можно выброситься, — мелькнула у нее мысль. Она сразу же выпрямилась, чуть отодвинулась от окна, закрыла его. — Это никогда не поздно сделать!..»
Она принялась рассматривать мебель. Открыла платяной шкаф, ящики комода и письменного стола. Все они были пустыми и готовыми к использованию. Анна зашла на кухню, заварила кофе. Она уже привыкла к мысли, что начнет новую жизнь во Флориде, но силы, управляющие судьбой человека, вероятно, решили иначе. Ей вдруг пришло в голову, что она находится всего в нескольких десятках кварталов от Станислава Лурье и от Леи…
Анна устала, но Грейн хотел еще пройтись и, кстати, купить утреннюю газету. Он пошел по Пятой авеню на север. Что ему сейчас делать? Он не сказал Эстер, что съезжает из гостиницы. Ни словом не упомянул в разговорах с ней о квартире на Пятой авеню. Грейн знал, что Эстер звонила в гостиницу. Она, наверное, считает, что он сбежал от нее, не попрощавшись. Но что ему оставалось делать? Он не мог рассказать ей, что Анна снова здесь, в Нью-Йорке, и что он снимает вместе с ней квартиру. Сейчас самое время раз и навсегда положить конец этой трагикомедии!..
Снова пошел дождик, косой, мелкий, он словно иголками колол лицо. Улица была пустой. Грейн шел широким шагом. Ветер подталкивал его в спину. «Ну так пусть она выходит замуж за своего Мориса Плоткина, и пусть все это наконец закончится!.. Груз становится все тяжелее, все тяжелее… — Он стоял посреди тротуара, опустив голову, словно на него физически давило это бремя. Глубоко вдыхал ночной воздух. — Может быть, позвонить Лее?»
Он боялся и покорности Леи, и несуразных выходок Эстер. Она говорила такие вещи, от которых он буквально содрогался. С ее уст срывались слова, которых не следовало бы произносить. Ее искренность наводила на него страх, одновременно затягивая его, как пьянство, и отталкивая и смущая его. На Тридцать четвертой улице он зашел в телефонную будку и позвонил Эстер. Услыхав его голос, она сказала:
— Ты жив? А я уже хотела заказать по тебе поминальную молитву… Куда ты подевался? Что это ты вдруг ни с того и ни с сего съехал из гостиницы?
— Я тебе все расскажу.
— Когда? Для меня уже все закончилось. С тобой разговаривает покойница, покойница разговаривает с тобой из могилы.
— Эстер, прекрати эти дурацкие штучки!
— Это правда, убийца мой. Я уже мертва, и меня уже похоронили. Я — труп с телефоном!..
И Эстер засмеялась. Внезапно ее смех оборвался:
— Где бы ты сейчас ни был, немедленно приезжай ко мне!..
— Я не могу сейчас к тебе приехать, — сказал Грейн.
— А почему, если мне позволительно узнать? — спросила Эстер после короткого молчания.
— Не могу. Поздно. Анна уже в Нью-Йорке…
— Что? Вот как? Теперь-то я понимаю. Но она ведь должна была остаться во Флориде.
— А она вернулась в Нью-Йорк.
— Поздравляю! Желаю себе самой в дальнейшем получать вести получше! Послушай-ка, я просила тебя приехать ко мне потому, что хотела с тобой попрощаться. Это наша последняя ночь и твой последний шанс. Завтра все кончается. Но если дочь Бориса Маковера тебе так дорога, то оставайся с ней. Good-bye forever.[182] На этом свете мы с тобой больше не увидимся. Может быть, в аду нас будут жарить на одной сковородке…
— Подожди минутку.
— А чего мне ждать? Я уже достаточно ждала. Все одиннадцать лет, которые я с тобой знакома, были одним большим ожиданием. Может быть, именно поэтому я и больна. Но всему есть предел, мой дорогой, даже любви. Если у тебя сейчас не найдется даже мужества, чтобы прийти ко мне и попрощаться, то я плюну на тебя. Вырву тебя с корнем из своего сердца. Даже твоего гнусного имени больше не буду упоминать. Через минуту после того, как все закончится, ты станешь мне более чужд, чем все чужие люди. Моя любовь превратится в ком ненависти и яда…
— Эстер, ты говоришь глупости.
— То, что было между нами, было болезнью, а теперь наступил кризис. Всего один шаг от вершины горы до края глубочайшей пропасти. Я завтра позвоню Морису Плоткину и выйду за него замуж. Я его не люблю, но буду любить назло тебе. Отдам ему самое лучшее, что у меня есть. Сделаю для него то, чего еще ни одна женщина не делала для мужчины. Что же касается тебя, то не думай, что я тебя отпущу. Я буду тебя держать на поводке. Я не освобожу тебя до самого последнего дня. Ты будешь тосковать по мне так, что захочешь умереть…
— Дура, я уже тоскую.
— Тоскуешь по мне, но бежишь к ней. Что у тебя за характер? Она околдовала тебя, что ли?
— Нет никакого колдовства.
— Так что же ты за нее держишься?
— Эстер, я не могу больше разговаривать. Мне уже надо бросить в аппарат еще десятицентовик, а у меня его нет.
— Где ты? Дай мне номер, и я тебе перезвоню.
Грейн дал Эстер номер телефона-автомата.
Он стоял в телефонной будке и смотрел на расположенный рядом с нею бар. Там на высоких табуретах сидели двое мужчин и одна женщина. Один из мужчин, пьяный, держал рюмку и покачивался, видимо, задремывал. Другой, тоже пьяный, пытался наклониться к женщине. Казалось, что в любой момент он может упасть. Его длинное тело вытягивалось, как резиновое. Он неуверенно протягивал руку, но никак не мог дотянуться до женщины. Это было похоже на видение, какие порой видят во сне. Женщина была низенькая, толстенькая, с коротко подстриженными, но тем не менее растрепанными кудрявыми волосами. С широкого лица, с толстого курносого носа глядели распутство, добродушие, злость, пьяное безумие, способное превратиться в нежность, в крики, в поцелуи, в драку. Кожа лица была зеленоватой и рябой, как будто изрытой оспой. И от каждой оспины несло пьяной насмешкой. «Что мне делать? Что мне ответить, когда она позвонит? — спрашивал себя Грейн. — Я обязан хотя бы еще раз увидеться с ней… Но почему она не звонит? Наверняка неправильно записала номер. Ну и вожделение… Настоящее вожделение!» Телефон наконец зазвонил, и Грейн поспешно схватил трубку, чтобы на звонок не обратил внимания бармен. Грейну показалось, что у него перехватило дыхание. Он едва смог выговорить:
— Эстер?
— Да, это я. Послушай: я за эту минуту передумала, я пришла к другому решению. Я не хочу предъявлять тебе никаких ультиматумов. Раз ты не можешь, то, значит, не можешь. Знай только, что между нами была большая любовь, — вдруг переменила тон Эстер, — но ты сделал все, чтобы ее убить. Однако, слава Богу, дело уже близится к окончательной агонии. Прощай, Герц, прощай и прости. Только об одном я хочу тебя попросить. Заклинаю тебя: никогда больше не звони мне. После того как покойника кладут в могилу, а могилу засыпают землей, надо оставить его в покое… Завтра я стану другой Эстер. По нынешней Эстер можешь прочитать кадиш…
«Как может быть, что подобная болтовня настолько привлекает меня?» — подумал про себя Грейн и произнес:
— Погоди, Эстер. Я приеду.
— Когда ты приедешь? Скоро уже начнет светать.
— Я возьму такси, но раньше я должен сделать один телефонный звонок.
— Кому? Поторопись. Сегодня у меня бессонная ночь. Сегодня у меня Гошана Раба.[183] Небо раскроется, и я загадаю желание. Я попрошу Бога, чтобы Он стер тебя из моей памяти…
— Хватит, Эстер. Жди меня.
— Приезжай побыстрее. Я не могу без тебя.
Грейн открыл дверь телефонной будки и вытер пот со лба. Ему надо было разменять доллар на мелкие монеты, но бармен, похоже, не был в настроении заниматься разменом денег. Он прислонился к чему-то и дремал. Лысина бармена так и лучилась бликами ночного света.
— Ну, пожалуй, я чего-нибудь выпью.
Грейн подошел к бару и попросил рюмку коньяка. Пьяные повернули свои физиономии к нему. Казалось, они говорили ему без слов: «Ты никого не обманешь. Твоя страсть — не алкоголь». Бармен двигался лениво. Выражение его лица говорило: «Так уж и быть. Я прощаю эту тлю». Грейн поспешно опрокинул рюмку в рот и запил ее глотком сельтерской. Потом получил от бармена сдачу, в которой нашлась и десятицентовая монета, и сразу же вернулся в телефонную будку. Позвонил Анне. Она подошла к телефону сразу же:
— Алло.
— Дорогая, это я.
— Что это ты вдруг мне звонишь?
— Анна, Лея больна.
— Где ты?
— У нее дома. Это грипп, но боюсь, что не просто грипп, а с осложнениями. Это может закончиться воспалением легких. Я должен привезти к ней врача…
Анна какое-то время молчала. Наконец она спросила:
— А где твои дети?
— Никого из них здесь нет.
— А кто же тебе открыл дверь?
— Она сама встала с постели.
— Ты уверен, что говоришь правду? — спросила его Анна после некоторого колебания.
— Ты знаешь номер моего домашнего телефона. Если не веришь, положи трубку и позвони на него…
Грейн сам удивился своим словам. А что, если Анна действительно поступит таким образом? За одну минуту она разоблачила бы тогда его ложь. Однако Грейн вынужден был рискнуть. Он отдавал себе отчет, что сейчас рискует всем. Его охватил азарт, как во время карточной игры. Анна, похоже, обдумывала смысл его слов.
— Ну, если она действительно так больна, тут уж ничего не поделаешь… Хотя я ждала этой ночи пять недель.
— Драгоценная моя, мы будем вместе долгие годы. Мы все еще успеем.
— Когда ты вернешься?
— Не могу тебе сказать точно, но ясно, что это будет очень поздно…
— Что с ней? У нее сильный жар?
— Да, и вообще она выглядит очень больной.
— Ну тогда помоги ей. Я не желаю ей ничего дурного…
— Ложись спать. Я тебя люблю!
И Грейн повесил трубку.
Он открыл дверь телефонной будки и собирался уже выйти, но задержался, снова взял трубку и позвонил к себе домой. Ему пришло вдруг в голову, что сказанные им сейчас слова не были полной ложью. У Леи действительно был грипп. «Не исключено, что на самом деле я сказал правду: никого нет дома», — сказал он себе. Телефон звонил, но никто не подходил к аппарату. То, что всего пару минут назад было выдумкой, теперь, похоже, стало подлинной реальностью. Грейн прижимал правой рукой трубку к уху. Другой рукой он что-то искал в заднем кармане брюк. «Кто знает, может быть, она действительно опасно больна? Слова обладают иногда магической силой. А вдруг она, не дай Бог, умерла?.. Случалась ли когда-либо прежде подобная путаница на свете? — спрашивал он себя. — Или такая ситуация возникает впервые в истории Вселенной? А каковы шансы, что нечто подобное повторится? Если число различных атомов ограниченно, то все это обязательно должно когда-нибудь повториться. Повториться не единожды, а триллионы раз, каждый раз — с незначительными изменениями. Бедняга Ницше из-за этого сошел с ума…»
Грейн ждал ответа на звонок и смотрел в сторону бара. Трое пьяниц по-прежнему сидели на высоких табуретах, как приклеенные. Их рты не говорили и не молчали, а что-то лепетали наподобие детей, которые только учатся разговаривать. Стрелка настенных часов показала четверть первого. Бармен широко зевнул. К телефону никто не подходил. Лея, вероятно, уже спала или просто не хотела вылезать из постели. Грейн вышел на улицу и стал ждать такси, однако он сомневался, что таксист захочет ехать в столь поздний час в такую даль. Линия метро Бруклин — Манхэттен была совсем рядом, и он спустился на станцию. «Если Анна позвонит мне домой, я пропал», — говорил он при этом сам себе. Грейну хотелось побежать, но он шел медленно. Он впустую прождал десять минут экспресса на Брайтон, но экспресс в этот час, видимо, больше не ходил, и Грейн был вынужден сесть на местный поезд, шедший со всеми остановками. «Что было бы, например, если бы мне пришлось все это объяснять в суде? Как бы я смог объяснить такую психологическую драму? Я ушел от Эстер и вот теперь бегу к ней. Она надоела мне своей болтовней, дурацкими выходками, но я едва могу дождаться, когда ее увижу. Конечно, я веду себя неразумно, но мои поступки должны как-то вписываться в общую картину мироздания. Поскольку о мухе нельзя сказать, что она совершает ошибку, непонятно, каким образом может совершать ошибки человек. Спиноза был прав: „Нет места для ошибок во Вселенной“. Так что же он крутил голову по поводу овладения эмоциями?.. К правде ближе всего, видимо, крайние фаталисты, те, что играют в „русскую рулетку“»…
В Брайтоне Грейн поймал такси. Он подъехал к дому Эстер и начал подниматься по ступеням. Только теперь он осознал, как велика его радость. Он едва мог дождаться, пока она откроет ему дверь. Она открыла, и они упали друг другу в объятия. Они долго стояли у двери, целуясь и обнимаясь, как двое влюбленных, которые долго были в разлуке и с нетерпением ждали встречи. Потом, обнявшись, пошли. Эстер слегка упиралась, а он подталкивал ее, как это делают порой расшалившиеся дети. Так они вошли в спальню. Лицо Эстер победно сияло.
— Великий герой!
— Ты меня околдовала.
— А почему бы и нет? На войне и в любви все дозволено. Я сделала твою восковую фигуру и воткнула в нее семь игл. Покуда эти иглы будут торчать в твоей восковой фигуре, твое сердце будет тянуться ко мне, будет пылать и таять как воск. Фокус-покус, абра-кадабра, Барабас, Сатанас, Кокодовер, Малкицедек…
— Где ты этому научилась?
— Дурачок, я старая колдунья. Я катаюсь на обруче, я летаю на метле. Я и Люцифер — заодно…
— Не исключено, что это правда.
— Это правда, дурачок. Это правда. Я беру душу и привязываю ее подвязкой от своего чулка. Что сказала дочь Бориса Маковера? Куда ты пошел посреди ночи? Во дворец царицы Савской?
— Я сказал ей, что Лея больна.
— И она, дура, поверила тебе?
— Лея действительно больна.
— Что с ней? Ну, это не моя вина. Против Леи у меня ничего не было. Наоборот. Но вот доченьку Бориса Маковера я ненавижу. Она не имеет права забирать у меня мужчину. И она его не заберет. Ей это выйдет боком. Ты уже сейчас трепещешь, как мотылек на шпильке. А что будет потом?
— Потом все закончится.
— Это ты так думаешь. Если я захочу, закончится, а если мне понравится, я с тобой еще поиграю.
— А что на это скажет Морис Плоткин?
— Он будет смотреть и молчать. Он будет нам фонариком светить. Раз уж все так плохо и лживо, то и я буду дьяволицей среди дьяволов… Давай немного выпьем. Сейчас как раз годовщина смерти ребе Цаца…[184]
— Я уже сегодня ночью выпил коньяка.
— Ну так выпьешь еще. После этого, праведник ты мой, я в твоем распоряжении…
Грейн заснул. Эстер будила его.
— Герц, вставай к полуночной молитве! Небо раскалывается! Земля столкнулась с кометой, и весь мир горит!
Грейн открыл глаза.
— Который час?
— Уже поздно. Слишком поздно! Ты все проспал! Герц, у меня есть идея.
— Какая идея?
— Давай поднимемся и убежим. Прямо сейчас.
— Который час? — снова спросил он.
— Герц, я серьезно. Ты не можешь жить без меня, а я — без тебя. Мы понапрасну обманываем себя. Делаем все друг другу назло и этим себя губим. Я больше не могу этого выносить!
— Ты же собираешься замуж за Мориса Плоткина.
— Я хочу тебя, а не Мориса Плоткина.
Какое-то время Грейн молчал. Он чувствовал, что весь дрожит, как человек, которого вырвали из самых глубин сна.
— Эстер, я не могу этого сделать.
— Почему?
— Я увел ее от мужа.
— Болван. Муж ее примет назад. Так будет лучше для них обоих. А ты поезжай со мной. Мы сядем в первый же поезд. Доедем до самой последней станции. Там мы снимем комнату и в ней будем жаться друг к другу, как два диких зверя в норе…
— Эстер, я не могу этого сделать.
— И это твое последнее слово?
— Это мое самое последнее слово.
— Тогда убирайся отсюда сию же минуту, и чтобы духу твоего никогда здесь больше не было! Пошел отсюда! Я выгоняю тебя. Проваливай!
— Погоди, я должен одеться!
— Беги, пес ты драный!
Одежда Грейна была разбросана. Галстук лежал на ковре. Пиджак висел на торшере. Один ботинок куда-то запропастился. Грей растянулся на полу и искал его под диваном. Эстер принялась шагать взад-вперед.
— Убирайся! Убирайся! Ты мой злейший враг! Гнусный вампир! Подлая гиена! Я сотру память о тебе, как евреи стирают память об Амалеке.[185] Когда будет упоминаться твое имя, я буду сплевывать. Завтра же выйду замуж за Мориса Плоткина! Для меня ты умер! Хуже, чем умер. Ты — грязный нечестивец!
— Прекрати эти надгробные речи!
— Иди отсюда! Можешь идти босиком. Я отыщу дочь Бориса Маковера и расскажу ей всю правду. Все тебя вышвырнут. Я, Лея. Она. Твоим собственным детям на тебя плевать. Я зайду к твоей жене и переговорю с ней. Потом я побеседую с дочерью Бориса Маковера. Тот, кто может сильно любить, может и сильно ненавидеть.
— Эстер, будь леди.
— Леди? Вот как? Я больше не леди. Отныне началась война, а на войне все дозволено. Я это заранее тебе говорила.
— Ты ничем меня не сможешь запугать.
— Ты будешь подвергнут бойкоту!.. — Вдруг Эстер начала смеяться. — Что я ору? Одевайся и иди себе. Скатертью дорога.
— Сейчас, сейчас, еще минутку.
— Ты сделал меня несчастной, но я тебе не враг. Я не пойду ни к твоей жене, ни к дочери Бориса Маковера. Мой отец был готов отказаться от своего блага, чтобы не идти на суд Торы.[186] У меня тоже еще осталась какая-то гордость. Об одном я жалею: что не родила от тебя ребенка. Но для этого тоже слишком поздно. Теперь ты заведешь детей от дочери Бориса Маковера.
— Я ни с кем больше не буду заводить детей.
— От этого мир тоже не рухнет. Теперь я спокойна. Где ты с ней живешь? В гостинице?
— Да, в гостинице.
— В какой? Да в общем-то какая разница. А что у нее есть такого, чего у меня нет? И раз уж ты ее любишь, то зачем приходишь ко мне? А впрочем, достаточно поговорили. Ни к чему на этом свете не следует привязываться. Так считала моя бабушка. Она, бывало, говорила: «Завязывай не узелком, а бантиком, потому что бантик можно развязать, а узелок придется перерезать ножом». После тебя все уже будет легко. Как ты завязываешь галстук? Подойди к зеркалу, так тебе будет удобнее.
— Я наизусть помню, как его завязывать.
— Ты сегодня не брился, что ли?..
Грейн ничего не ответил. Эстер смотрела на него усталым и испуганным взглядом. Вдруг она заговорила, казалось бы, безо всякой связи с происходившим:
— Моя сестра Роза явилась мне во сне. Как только я закрыла глаза. Она стояла в белом шелковом подвенечном платье, в фате и с молитвенником. Не могу понять этих снов. Ведь я уже много недель не думала о Розе. Я сейчас еще кое-что припоминаю: рядом с нею стоял Борух, и его лицо было закрыто каким-то футляром с шипами. Я совсем не понимаю, как это можно истолковать: какая-то маска на шипах, точно подогнанная к лицу без отверстий для глаз. Как бы это истолковал Фрейд?
— Фрейд мог истолковать не каждый сон.
— А кто же может? Мертвые с нами. Они с нами все время. Они живут с нами, но мы не можем их увидеть. Однако когда мы засыпаем и напряжение спадает, то можно их увидеть.
— Зачем Боруху на том свете носить маску на шипах?
— Кто знает? Может быть, у них там есть своя собственная мода или еще что-нибудь в таком роде.
— Это все внутри тебя.
— Да что там у меня внутри? Откуда я взяла подобную фантазию? Ой, моя голова! Где-то должны быть таблетки от головной боли. Ну, раз ты должен идти, иди. Не оставляй ничего из своего туалета. Мне не нужны сувениры на память.
— Доброй ночи, Эстер.
— Доброй ночи. Иди ко всем чертям. Что за черт тебя сюда принес?
— Таково твое последнее слово?
— А почему бы и нет? Я не обязана оставлять о себе приятного впечатления?
— Прости, Эстер…
— Черт, поцелуй меня…
Грейн прибыл в Манхэттен вместе с наступлением дня. Он вышел из метро и увидел предрассветные сумерки. Город еще тонул в ночном мраке, но сверху на него уже падали первые лучи солнца. Пятая авеню была пуста. Нью-Йорк тих, как маленькое местечко. На верхних этажах небоскребов лежал золотой свет. Внутри него, Грейна, тоже было тихо. Такая тишина нисходит порой, когда возвращаешься домой с кладбища после похорон близкого человека. Он шел медленно, обессиленный. Позвонил в звонок у входной двери подъезда и стал ждать, пока ночной сторож откроет ее. Тот же самый ночной сторож поднял его на лифте. Все это происходило в молчании, без единого слова. Грейн отпер дверь, но Анна от этого не проснулась. Он вошел на цыпочках в гостиную. Восходящее солнце светило через окно, как лампа. Грейн тихо присел на диван. Еще одна глава его жизни закончилась. Он был оглушен недосыпом и словами Эстер.
Грейн тихо раскрыл окно и вдохнул утренний воздух. Он вспомнил отца, встававшего вместе с рассветом. Мама и он, Герц, еще лежали в своих постелях. Отец поливал водой кончики пальцев,[187] надевал арбеканфес,[188] халат, грубые сапоги. Он умывался и после этого сразу же приступал к молитве. После молитвы он усаживался изучать Мишну, или Гемару, или каббалистическую книгу «Мишнат хасидим».[189] И только после этого начинал переписывать свиток Торы. Каждый раз при написании священного четырехбуквенного Имени он вставал и шептал, подняв глаза к небу. Этот человек занимался только одним делом: служением Богу. Буквы, которые он выводил чернилами на пергаменте, были такими же древними, как и еврейский народ, уходящий своими корнями в то время, когда праотец Авраам разбил идолов своего отца, осознав, что есть только один Бог. Но что делает сын этого переписчика священных книг? Он разбазаривает свое наследство, разрушает все, что евреи построили с такой самоотверженностью. Его внуки будут уже вовсе иноверцами. Душа его разорвана, запятнана, измазана грязью…
Грейн увидел лежащую газету. Медленно перелистал ее. На каждой странице было изображение, которое его отец счел бы развратом: полуголые женщины, соблазнительные ножки, фигурки в лифчиках и корсетах. Через одну страницу — от начала и до конца — протянулась женская нога. Текст был расположен вокруг этой ноги наподобие какого-то мудреного талмудического комментария… На одном объявлении две женские ноги были задраны снизу вверх. «Что бы мой покойный отец сказал о такой газете? — подумал Грейн. — Он бы сплюнул. Для него все это было бы нечистым чтивом, к которому нельзя прикоснуться без отвращения. Но все эти фотографии и картинки печатают в больших и влиятельных газетах, которые читают уважаемые люди. Это их культура, их поэзия, их эстетика. Они начинают с этого свой день. То, что сейчас называют миром, по сути дела — преступный мир…»
Грейн сидел остолбеневший. Как я дошел до того, что погрузился во все это? А Эстер? Ее отец ведь тоже был богобоязненным и ученым евреем. Она происходит из родовитой семьи… Да что вообще произошло с евреями? Три тысячи лет они сопротивлялись служению идолам. И вдруг они стали продюсерами в Голливуде, издателями газет, коммунистическими лидерами. В России еврейские писателишки доносили друг на друга во имя революции до тех пор, пока их всех не уничтожили. В Нью-Йорке, Париже, Лондоне, Москве — повсюду евреи стали проповедниками коммунизма, модными писателями, распространителями сплетен, политическими подстрекателями. Теперь они учат иноверцев, как наслаждаться прелестями этого света…
Он услыхал шаги. Вошла Анна в ночной рубашке и шлепанцах. Она выглядела совсем заспанной.
— Когда ты вернулся?
— Я не хотел тебя будить.
— Что ты тут сидишь? Ты белый как мел.
Они немного помолчали, потом Анна спросила:
— Ну, как дела у твоей жены?
— Ей лучше.
— Ты не был у нее, — сказала Анна.
Он хотел ответить, но промолчал. Он слишком устал, чтобы выяснять с ней отношения. Да и что он мог сделать? Дать ложную клятву? Она, наверное, позвонила Лее… Он вспомнил слова: «Ведь я хожу на смерть, на что же мне первородство?»[190] Анна ждала.
— Что ты на это ответишь?
— Ничего не отвечу.
— Тогда я возвращаюсь в постель.
И Анна ушла в спальню.
Грейн начал медленно раздеваться с чувством человека, которому сказали, что он опасно болен, и он не знает, когда ему снова придется одеваться… Он осторожно снял ботинки и вставил в них колодки, чтобы они не сморщились. Повесил костюм на вешалку. Все в нем было тихим и полным отчаяния. Он потерял и Эстер, и Лею, и Анну. Как сказано в Гемаре: «Схватил много, не удержишь ничего»…[191] Он вошел в спальню. Там еще царила ночь. Там все еще сохранялось вчера со всеми его клубками неясностей… Лишь один лучик серого света проникал сквозь венецианские ставни и тяжелые гардины. Анна зарылась головой в подушку. Было трудно понять, спит ли она так сладко или размышляет так яростно… Постель Грейна была приготовлена. Он улегся, укрылся одеялом. При этом навострил уши и прислушивался. Он начал думать о том, что будет делать, когда останется один-одинешенек. «Ну, я ведь всегда хотел стать отшельником… Уйду куда-нибудь, и никто не узнает, где лежат мои кости. Подведу последнюю черту…»