Я сижу на его коленях — боком, неестественно, неловко, как будто сижу на краю пропасти.
Мансур слишком близко. Слишком. Воздух между нами почти отсутствует, и каждый его вдох я чувствую кожей.
Сердце бьётся в бешеном ритме — тахикардия, тахипноэ, полный симптом панической атаки. Но паника не находит выхода.
Как может человек, который когда-то был самым прекрасным из всех, внушать теперь такой ужас?
Когда-то он казался светом. Голосом, в котором было спокойствие, уверенностью, в которой я искала опору.
Теперь — тьма. И я не понимаю, где произошёл перелом. В нём? Или во мне?
Мозг работает рывками, как старый двигатель. Мысли лезут одна на другую.
Не двигайся. Не дыши. Не смотри в глаза. Найди способ вывернуться.
Найди, Мила, чёрт тебя побери, выход!
— И как… — я сглатываю, голова крутится. — Что ты подразумеваешь под «платить»?
— Ты вроде зарекомендовала себя умной девочкой, — усмехается Мансур, уголок губ дёргается. — Угадаешь, что я имел в виду?
Его тон насмешливый, спокойный. Но за этой ровностью — угроза. Тот самый холод, от которого кровь густеет.
Я пытаюсь что-то сказать, сглатываю, и рот пересох. Голова кружится — от страха, от напряжения, от всего сразу.
— Ну… я… — начинаю тихо, глупо. — Предать тебя — глупый поступок. Так что, наверное, я не очень умная.
Господи, зачем я это сказала?
Зачем, зачем, зачем?!
Откуда во мне это нервное желание шутить там, где нужно молчать?
Я чувствую, как мышцы сводит от напряжения, пальцы дрожат. Глупая. Безоружная. Сижу здесь, как птица в руках у хищника, и сама же провоцирую его.
Мансур хмыкает. Его пальцы сжимаются на моём бедре. Скользят к внутренней стороне, вызывая пульсацию.
Внутри поднимается тревожное, липкое ощущение. Сердце в груди будто перестаёт биться, а потом снова грохочет.
Но я хочу получить от него хоть какое-то слово, чёткий знак. Любая ясность лучше бесконечных догадок.
Лучше пугающей неизвестности, где фантазии рисуют картины ещё страшнее правды.
Я пытаюсь зацепить за что-нибудь, хоть маленькую ниточку информации.
Если он скажет «неделя», хоть как-то можно сообразить, выжить; если «навсегда» — тогда нужно драться по-другому.
Это опасная игра. Я чувствую это в каждой мышце — каждое слово может обернуться топором.
Но мне нужно знать срок! Нужно понимать, когда я смогу вернуться к…
— Опасная тактика, — говорит Мансур спокойно. — Лучше не зли меня, девочка.
— Я не злюсь, — сиплю я. — Просто я не понимаю. Мне нужно знать хоть что-то. Сколько ты собираешься держать меня здесь? Мне нужно вернуться.
— Чего не понимаешь? Ты ещё не дошла до сути? Я решу сам, когда закончится этот спектакль. Не выпущу, пока сам не решу.
Его слова — как приговор: коротко, просто и окончательно. Он не расписывает план, не даёт расписания.
Меня охватывает паника, горячая и тупая. Внутри всё будто натянуто до предела.
— Пожалуйста, — говорю тихо. — Даже один ориентир. День, неделя… Я должна планировать. Люди ждут меня. Если ты хочешь, чтобы я осталась — скажи это. Но скажи честно.
Его глаза задерживаются на мне. По ним легко читать: он оценил, взвесил, и ему нет дела до моей просьбы.
И в этом безразличии столько власти, что мне становится ещё хуже. Наконец он отводит взгляд и произносит медленно, без спешки:
— Слушай внимательно. Я не даю расписаний. Я не работаю по часам. Ты будешь здесь, пока я сам не решу, что так должно быть иначе. Поняла?
Словно холодной ладонью похолодело всё внутри. Ответ — короткий, окончательный.
Не слово «навсегда», но смысл тот же: в его руках теперь не только моё тело, но и мой счётчик времени. Нет календаря, нет рамок, только его воля.
Я ощущаю, как моя надежда горит и гаснет. Вместо этого остаётся стальной фактичный ужас.
И в этот момент страх постепенно уступает место холодной гидре рациональности: если я не могу изменить условия — надо менять стратегию.
Если Мансур не даст сроков — нужно взять их по частям: информацию о паттернах охраны, о распорядке, о слабых местах в его доме.
Любая мелочь — и она станет моим инструментом.
Я сглатываю, пробую ощутить себя не жертвой, а человеком, который ещё что-то может сделать.
— Я не хотела тебя предавать! — выдыхаю. — И ты это знаешь. Тогда, в больнице… У меня правда не было выхода! Твой отец приказал…
— А ты послушно выполнила его приказ! — рявкает Мансур.
Звук его голоса ударяет, как выстрел. Я вздрагиваю всем телом, будто волна прошла сквозь позвоночник.
Его лицо меняется на глазах. Маска спокойствия трескается, будто фарфор под давлением.
По скулам проходит резкая линия, желваки двигаются, будто он сжимает зубы так сильно, что кость вот-вот треснет. Вены на шее проступают, будто чёрные линии гнева.
Глаза — тёмные, как нефть, но теперь в них бурлит. Взгляд — не просто злой, он живой, слишком настоящий.
Мгновенно ясно, что за этой сдержанностью всегда кипел вулкан.
Я не могу отвести глаз. Это уже не тот человек, что говорил холодно и сдержанно. Это зверь, которому сорвали намордник.
Внутри всё переворачивается. Живот сжимается в ком, ладони леденеют. Я чувствую дрожь, такую настоящую, что мышцы будто отказываются слушаться.
— Говорят, что врач всегда действует в лучших интересах пациента… — рычит он, явно стараясь держать себя в руках.
— Я не была твоим врачом! — вскрикиваю. — Я даже медсестрой полноценной не была! Я помогала… И мне приказали… Я боялась за свою жизнь!
— Ты не того боялась, Мили.
И я знаю — правда. Самая горькая, самая мерзкая.
Я боялась его отца. А нужно было опасаться человека, чьи поцелуи мне когда-то казались самыми сладкими.
Но тогда, в ту ночь, когда в ординаторскую вошёл отец Мансура, всё перевернулось.
— Фройляйн Тамила, — сказал он по-немецки, с тем самым акцентом, который резал слух. — Вы — та, кто ближе всех к нему. Вы обязаны помочь.
Я не была ни врачом, ни медсестрой в классическом смысле. Среднее звено — помощница по уходу и наблюдению, между младшей сестрой и дипломированной медсестрой.
Моя работа была не лечить, а следить: измерять давление, подменять капельницы, успокаивать пациентов, помогать врачам.
В Австрии нас учили быть терпеливыми. Невозмутимыми. А я тогда дрожала так, что ни глаза, ни руки не слушались.
Я хотела отказаться. Клянусь, хотела. Пальцы тряслись, язык прилипал к нёбу.
Но выхода у меня не было.
— Твой отец меня обманул, — произношу я. — Или нет… Я не знаю. Он сказал… Что я обязана это делать. Что ты сорвался. Что я должна помочь.
Мансур не двигается. Только смотрит. Этот взгляд прожигает, заставляет пересыхать во рту.
Я втягиваю воздух, и сразу вспоминаю, как было тогда.
Как внутри всё скручивало от мысли, что мужчина, которого я… К которому я…
Что Мансур снова вляпался в зависимость.
Я ведь не знала его в плохом состоянии. Не видела. Когда Мансур приехал в клинику — меня ещё не пускали никуда.
Я пришла туда едва ли не санитаркой. Низшая позиция среди всех, пока я получала хоть какое-то базовое медицинское образование.
Лишь после трёх лет меня начали пускать в «закрытое крыло».
Там лежали «особые» пациенты — состоятельные, влиятельные, нуждающиеся не просто в лечении, а в тишине, покое и анонимности.
Там не говорили «больные». Там говорили гости.
И среди них был Мансур.
Я тогда ещё не знала, кто он. Не знала фамилии, только номер палаты — 212.
Я всегда любила зеркальные цифры. Насколько удивительно, что и обитателя той палаты не смогла не полюбить?
Мансур появлялся редко, всегда с охраной. Я замечала его мельком, в коридоре, когда приносила препараты или отчёт.
Когда я впервые столкнулась с ним прямо — он уже заканчивал лечение. И выглядел чертовски здоровым. Собранным. Уверенным.
Тем, от кого трудно отвести глаза.
Он не просто красив — он был таким, от кого в груди становилось тесно.
Мужчина, от которого тянуло опасностью и теплом одновременно.
Помню, как сердце дрогнуло, когда он впервые улыбнулся. Не широко — чуть заметно, одним уголком губ.
Но этого хватило, чтобы всё внутри поплыло.
Фрау Мюллер всегда предупреждала:
«Не смейте сближаться с пациентами. Ни взглядом, ни словом, ни мыслью. Профессионализм — это броня».
А я сняла броню.
И влипла.
Каждое дежурство, когда знала, что он в палате — сердце било чаще.
Каждая улыбка — как электрический разряд.
Он умел говорить. Не громко, не с пафосом, а будто специально подбирал слова, чтобы они заползали под кожу.
Я понимала, что если фрау Мюллер узнает — она убьёт меня.
Но я готова была рискнуть. Рискнуть всем.
А потом всё рухнуло. Заявление отца Мансура и пустота в груди.
Я не поверила. Не могла.
Я видела, как Мансур уходил из клиники — высокий, сильный, здоровый.
Я верила, что он справился. Что он победил. Что я помогла, пусть капелькой.
«Людям мы верим. Пациентам — никогда».
И я понимала, что могу ошибиться. Что должна помочь, проверить…
Что должна помочь Мансуру, даже ценой предательства.
— Я хотела тебе помочь, — шепчу я. — Мансур, я…
— Благими дорогами вымощена дорога в ад, — произносит он тихо, почти лениво. — Не слышала?
Меня прошибает дрожь. Было бы легче, если бы он кричал. Если бы ударил. Хоть что-то живое.
А это безразличие — хуже.
Я правда думала, что смогу объяснить. Что если он услышит, как всё было, то хоть на секунду перестанет смотреть, как на врага.
Глупая.
Мансур притягивает ближе — слишком близко. Воздух между нами сжимается до тонкой струйки.
Его ладонь скользит под ткань моей футболки — не мягко, а властно, будто он ставит метку.
Я вздрагиваю от жара, который вспыхивает под кожей и тут же пугает.
Пальцы скользят по спине, горячие, сильные. Он не сжимает — контролирует.
Внутри всё рвётся пополам. Кровь шумит в ушах, сердце колотится, дыхание сбивается. Кожу покалывает.
Это не желание. Это паника, перемешанная с памятью.
Тело помнит. Оно не отличает ласку от угрозы, не понимает, что это не тот Мансур, который смотрел когда-то мягко.
Пальцы мужчины движутся чуть ниже, и я чувствую, как всё сжимается внутри.
— Отпусти… — выдыхаю, но голос ломается.
Он не отвечает. Только медленно, нарочно затягивает паузу. Смотрит прямо в глаза — хищно, без намёка на теплоту.
Хватка становится крепче, настойчивее. Он не делает ничего лишнего — но в его движениях чувствуется предупреждение.
Как будто говорит:
Я могу всё. И ты это знаешь.
— Но… — я вздрагиваю в его руках. — Погоди. Меня поставили перед выбором, Мансур! Если бы я отказалась — пострадали бы другие! И я хотела помочь! Тебе! Если бы тебе тогда сказали… Что мне нужна помощь, что я в беде… Разве ты не пошёл бы на всё, чтобы спасти меня? Чтобы помочь?
— Нет.
Это «нет» ударяет в меня, будто плетью. Простое, короткое, безжалостное. Всё внутри обрывается.
Нет. Конечно. Почему я вообще ждала другого?
Боль обжигает горло, растекается по груди, оставляя пустоту.
Конечно, я ничего для него не значила.
Игрушка. Развлечение. Красивая ошибка на фоне белых простыней клиники.
Он получил, что хотел, а потом я посмела — посмела! — пойти против.
Я сглатываю, пытаясь проглотить комок, который не даёт выдохнуть.
Всё тело будто замирает, не зная, как реагировать.
А Мансур тянется ко мне.
Пальцы сжимают мой подбородок сильнее. Кожа под его ладонью горячая, пульс в шее сбивается.
Он приближает моё лицо к себе, и я чувствую его дыхание. Запах кожи, табака, чего-то тёплого, опасного.
— Пожалуйста, Мансур… — начинаю я.
— Отлично, — кивает он. — Сочту это за просьбу.
И прежде чем я успеваю осознать, что происходит, он сокращает расстояние окончательно.
Не просто приближается — вторгается. Врезается своими губами в мои.
Его поцелуй — не нежность. Это захват. Напоминание, кто из нас сильнее.
Предупреждение, что теперь моё «нет» для него ничего не значит.