Очерк 7 НАЗАД К СЕБЕ

В 1962 году, после успеха «Немецкой тетради», после всех консерваторских треволнений, Гаврилин решил всё-таки покинуть родные пределы. С ним произошло событие, в сущности, простое, но несколько абсурдное: чтобы стать выдающимся композитором, он… ушёл с кафедры композиции.

Конечно, в то время будущий классик русского музыкального искусства не сознавал значимости всех перемен: «Как страшен был для меня переход с композиторского 138 отделения на музыковедческое! Ведь Евлахов дал мне понять, что делать мне здесь нечего. А я мечтал быть большим композитором! Всё рушилось!» — рассказывал он много лет спустя Наталии Евгеньевне [21, 416]. Но путь оказался единственно верным.

Кто такие музыковеды? — Учёные, занимающиеся историей и теорией музыки, дотошные исследователи композиторского творчества. Их излюбленный предмет — целостный анализ музыкального произведения, основная задача — раскрытие авторского замысла. Музыковедческие кафедры (исторические и теоретические) выпускают специалистов самых разных направлений: критиков и историков, педагогов музыкальных школ, училищ и вузов, редакторов и сценаристов теле- и радиопередач. Музыковед может работать заведующим литературной частью в музыкальном театре или ведущим концертов в филармонии, писать научные труды или всю жизнь учить детей. Кто-то выбирает книгоиздательское дело, а иные становятся заядлыми телевизионщиками, некоторые сосредотачиваются на одной-единственной дисциплине (читают лекции, скажем, только по полифонии или только по истории средневековой западноевропейской музыки), а другие занимаются управленческой деятельностью и порой вырастают до больших чиновников от образования.

Отношение композиторов к музыковедам может быть каким угодно, только не равнодушным. Да и получится ли отнестись равнодушно к тому, кто исследует ваше творчество? Причём дело здесь не только в кандидатских и докторских диссертациях (они в основном имеют отношение не к современным авторам, а к композиторам ушедших эпох) — наибольшее волнение вызывает критика, то есть статьи и заметки, написанные на злобу дня.

Как известно, в СССР музыкальная критика имела огромный вес: она не только решала просветительские задачи, но и диктовала основные творческие установки. Любого автора могли разнести в пух и прах (иными словами — уничтожить), выявляя «недостатки», указывая на «ошибки», наставляя на «путь истинный»[61]. Руководствовались, естественно, существующей идеологией — стремились помочь композиторам найти средства правдивого отражения в музыке прекрасной советской действительности.

По поводу создания «Немецкой тетради» Тевосян отмечает: «Закономерно, что Гаврилин вспомнил любимого поэта, однако обращение к нему в начале 60-х годов могло озадачить: романтизм, лирические переживания, страдания героя, король Дункан со своими дочерьми — если это и выглядело анахронизмом, то, без сомнения, было далеко от официально одобренных интересов молодых строителей коммунизма, покорителей целины и космоса» [42, 120].

И ещё — об оттепели 1960-х: «Независимо от того, по чьей инициативе шла переделка [имеется в виду поэтический текст диптиха «Сатиры». — К. С], понятно, что это не могло не выработать у мимозного Гаврилина стойкое нежелание обращаться к жанру, где злободневность могла вызвать запрещение и даже «оргвыводы». Поэтому в своей «тетради» он искал золотую середину между тем, что волновало, что требовало выхода, и тем, что дозволял осторожный педагог и идеологически бдительное окружение. Было очевидно, что первая «оттепель» заканчивалась, будет ли другая — неизвестно» [42, 122].

Разумеется, как и многих других композиторов, Гаврилина в те трудные для отечественной культуры годы явно сковывала существующая цензура. Текстовая составляющая вокальных сочинений особенно часто подвергалась цензурированию. Вероятно, нежелание Гаврилина писать вокальную музыку объяснялось также и этой причиной.

Но был ли Гаврилин готов поменять профессию, начать анализировать чужие произведения и выносить свои суждения? Скажем откровенно: ни в одной заметке Валерия Александровича не сказано, что он когда-либо мечтал стать музыковедом, критиком и преподавателем музыкально-теоретических дисциплин. Переход на другую кафедру был явно вынужденным.

А как он относился к теоретикам и историкам музыки и к их благородному труду? Гаврилин очень ценил исследования Б. В. Асафьева и А. Н. Сохора (именно Арнольду Наумовичу принадлежит первый серьёзный анализ гаврилинских опусов[62]), Е. М. Орловой и П. А. Вульфиуса, Ф. А. Рубцова и Н. Л. Котиковой, А. Н. Должанского, С. Н. Богоявленского и Г. Т. Филенко. Изучал работы своих педагогов по чтению партитур — А. Н. Дмитриева и И. Б. Финкельштейна. Переписывался и созванивался с московскими музыковедами — Г. А. Поляновским (который одним из первых обратил внимание на творчество Мастера), А. Т. Тевосяном, Н. А. Шумской, Е. М. Ольхович, Т. Н. Грум-Гржимайло[63]. С удовольствием давал интервью О. И. Доброхотовой[64].

Однако штампов в музыковедческих текстах не переносил и не раз высмеивал косность языка и мышления критиков. «Я знавал очень хорошо одного музыкального рецензента. Он имел вульгарнейшую голову и славу человека с безупречным вкусом, поскольку за свою многолетнюю деятельность ни разу не написал того, что думает на самом деле. <…> Кстати, что такое критика? Это очень лёгкий вопрос. <…> Критика <есть> сотрясение воздуха, вызванное недовольством. <…> В лучшем случае критик (музыковед) разбирает музыку по косточкам, обнажает все секреты музыкального сочинительства. В худшем — польстит или поругает, т. е. выразит более или менее складно, что и без того всегда чувствуется. Зачем? Для статистики» [20; 54, 57].

Гаврилин оставил множество ироничных замечаний о музыковедах и их трудах[65]. Вот некоторые из них: «Музыковед попал в армию, где вскоре стал командовать ротой. Однажды приехал полковой командир проинспектировать его роту. «Здравствуйте, товарищи!» — приветствовал полковник солдат. Солдаты ответили вразнобой и подняли ужасный гам. «Вы что, не научили их отвечать вместе?» — спросил полковник ротного. «Параллельное движение всех голосов, — бодро отвечал тот, — приводит… И т. Д.». // «Подстасовать факты. Рассоллертировать музыку» [обыгрывает фамилии В. В. Стасова и И. И. Соллертинского] // «Музыка раскрывала характеры действующих лиц так глубоко, что исполнители никак не могли добраться до сути» // «Дирижёр поднял палочку — и чарующие звуки полились в зал!!! Стоило писать об этом в двух случаях — если бы звуки не полились или бы палочка была в полпуда» // «(О 13-м квартете Шостаковича. Статья С. Богоявленского). Придал квартету столь глубокое значение, что хотелось в этом квартете немедленно утопиться» [20; 39, 40, 89, 101, 152].

А вот о музыковедческих клише: «…Тонкий, глубокий, умный, думающий музыкант. Вариант. Тонок, но не глубок, умный, но не думающий. Не тонок, но глубок, не умён, но думающий» // «Произведение N отмечено чертами народности. Из других черт следует отметить черты тактовые, которые красной нитью проходят через всё сочинение…» // «Темы вступили в противоборство, но это было чистое недоразумение, происшедшее по недосмотру автора — делить им было абсолютно нечего» // «Муза Каведова: «Появление на свет [произведения] композитора Дроздова-Чёрного несомненно его большая удача — я имею в виду произведения. Из других черт надо отметить тактовые» // «Малая художественность и большая» [20; 38, 76, 147, 178].

Или — описание работы музыкального критика: «Стереотипные восторги, стереотипные упрёки, стереотипые пожелания. Газетные рецензии часто пишут заранее. Уже сейчас многие музыковеды могут перенять опыт работы американского телеграфа и составить свои статьи и выступления так: выражение № 3, похвала № 17, эпитет № 114-а, восторг № 19-бис (см. «Полный свод выражений практикующего музыковеда»). Нередко лектор выходит на эстраду, почти не зная исполняемого сочинения, или же вообще смотрит на лекторскую работу как на бородавку у лягушки» [19, 37].

Встречаются и некоторые выдуманные (или правдивые?) диалоги редактора с композитором. Например:

«— А перед этой пьесой мне хотелось бы поставить: «Посвящается моей жене Наташе».

— Почему именно жене Наташе? У Вас, что — есть жена Люда? Или ещё жена Оля? У Вас что — есть много жён?

— Да нет, нету.

— Тогда это посвящение звучит неясно.

— Ну, тогда пусть будет просто: посвящается жене.

— Жене? Какой жене? Это опять звучит неясно. Какой именно?» [20, 178].

И ещё одно изречение (из разряда убийственной критики): «Музыковеды — как вьюнки: чтобы возвыситься (подняться), им нужно уцепиться за что-то высокое» [20, 234].

И тем не менее Гаврилину предстояло стать музыковедом. Переходу на новое отделение предшествовали фольклорные экспедиции, которым суждено было сыграть важную роль в творческой биографии композитора. Первой экспедицией руководила замечательный учёный-фольклорист Наталья Львовна Котикова[66].

Вокруг Натальи Львовны всегда группировалась творческая молодёжь, в том числе будущие известные композиторы — В. Гаврилин и Г. Белов, М. Слонимский и Т. Воронина, и многие другие. Она заражала своей любовью к народной песне, под её руководством нельзя было не увлечься трудным делом собирания фольклора. И вот Гаврилин пишет супруге из Опочки: «20 минут назад сделал первую запись частушки «Под два слова» — страшно оригинальная и заразительная музыка, которая действует на «скобарей» как рок-н-ролл на стиляг. Сейчас 13 часов, в 14 идём в парк слушать самодеятельность — может, кое-что словлю интересное. В 20 часов идём к «показателю местного фольклора», как его назвали в местном ДК, — старик Ильин: певец, баянист, гармонист и мастер по ремонту музыкальных инструментов» [21, 41].

Для Гаврилина эта экспедиция, конечно, стала настоящим открытием. Во-первых, обучение новому делу: записывать народные песни, подготавливать, уговаривать народных исполнителей, чтобы они согласились спеть. Порой приходилось проводить долгие беседы, а иногда и поставить «маленькую», чтобы создать соответствующее настроение. Во-вторых, — вспомнились родные деревни, их гармонисты и песельницы.

Каждый день композитор вёл дневник, в котором фиксировал все свои впечатления, а их было — море. Кое-что вошло в книгу «О музыке и не только…»: «Псков. Пьянство — пьют так, как в старину и не снилось — пьют старики, парни, старухи, девушки. 3 старухи распили 1 литр водки и спокойной спортивной походкой разошлись. Запивают пивом. <…>

ИЛЬИН — мощный, здоровый 55-летний кулак с лысиной и заискивающей хитрой постоянной усмешкой. Прощелыга. Тонко чувствующий настоящий народный жанр. Большой музыкант.

ЗУЕВ Иван Дмитриевич. Свистел из опер и оперетт. Сейчас свистит только народные песни. Собственно псковские знает мало, но кое-что знает. <…> Сейчас у него вырван зуб, соглашается свистеть, только если ему вставят зуб за гос<ударственный> счёт. Дядя вообще хороший, больше пролетарий. Находится в простодушном восторге от своих успехов, как и все другие, подобные ему, самодеятели. Имеет кучу дипломов из Министерства культуры РСФСР и СССР, подаренный патефон <…> Свист ему ставил проф<ессор> С-Пет<ербургской> консер<ватории> Миклашевский, живший на Лиговке.

В 1931–1932 году [Зуев] занимался с Шостаковичем <…> Встречался и выступал с Юрьевым, Мариной Семёновой, Лемешевым, Козловским, Касторским, Печковским.

Сейчас засвистит! — восклицает Гаврилин восторженно. — Ну, это настоящий соловей, ей-богу, без всякой гиперболы и переносного смысла <…> Щёлканье резкое и сильное, очень режет барабанные перепонки. Мелодия представляет оригинальную интонационно, ритмически и темброво-подголосочную ткань, изукрашенную разными тембровыми выкрутасами и ритмическими узорами. Он импровизирует, фантазия богата <…>» [20; 65, 67–69].

А далее — ещё один уникальный музыкант и ещё один увлекательный диалог: «Сергей БЕЛЯНКИН (год рожд. 1909, с 8 лет в самодеятельности). Бойкий, умный, красивый, маленький, с юмором <…> советует послушать ансамбль старух (колхоз «Большевик»). Его личное впечатление: «Я влюблён в этих старух и влюблён в те старинные песни, которые они пели. Хорошо пели».

Белянкин говорит о плохой организации самодеятельности и о невнимании к ней — голодные, растрясённые на грузовиках, пропылённые приезжали — не накормят, поесть не пустили и до 9 час. (с 7) на сцену не выпускали» [20, 69].

Впечатления от посещаемых деревень и сёл перемежаются цитированием услышанных песен, описанием обрядов: «Кудеверский район прозван страной чудес: каменистая, грязная страна. Можно умереть с голоду. Галя, Неля, Настя, Катя, Вера — сёстры Фёдоровы. Неля — пройдоха, пьяница и ихний администратор.

Де<ревня> Матюшино.

У родного батюшки

Поле пшеном сеяно, сытом поливаено

У чужого батюшки

Поле горем сеяно, слезой поливаено.

Дер. Наклы, Тимофей Михайлович.

«На скрипке чем чаще играешь, тем она ладистей».

Как свекровушка по сенюшкам пображивала

Не свою ль она невенешка побуживала

Справляли свадьбы, пели «Калину» (длинная), «Молодушка» (длинная). Семёнова Наталья (заводит). Сергеева Марфа. Всего 7 человек. Ведут голос — какое дело ведётся, такое и поётся. Невесту ведут.

Невесту наделяют (призывают)

Поезд приедет — боярки поют (невесту принесёт)

В баню водили — раньше, теперь нет. Голову чесали. К тёткам, к дядькам водили.

Свадьбы по старинному обычаю справляли 6 лет и 3 года назад (в 1953 и 1956 годах). Сама Семёнова Наталья пела 6 лет назад.

Невесты сидели в цветах. У жениха за столом не поют. Свадьба начинается с наделения. «Калинушку» поют, когда невесту и жениха, уже сведённых, уводят.

Из наделений, когда нет отца.

Не слышит ли кормилец батюшка

Не прилетит ли на наш пир лебёдушка

После «Калинушки» (она не поёт, по её словам, потому, что смерть «на носу висит»).

Ой, ясный сокол

Не летай высоко.

Не летай высоко

Не мотай широко

Не ломай перстнов

Не хватай перстнов

Не ты перстни купил

Не ты вызолотил

Песня наделения жалостливая, сама она заплакала, когда пела:

(наделение сирот)

Голоса наши яркие

Не слышит ли родна матушка

Не прилетит ли на наш пир-беседушка[67]

Отказалась сообщить, кто в деревне поёт, и с большим трудом добились, чтобы сказала: Ольга Семёнова, её сестра (двоюродная). За время своего путешествия мы заметили, что многие из опрашиваемых нами певцов, чаще всего из отказывающихся петь, отказывались назвать своих подруг по ансамблю, с каким-то озлоблением и недоверием. <…>

Первое, как они (певцы и исполнители) реагируют на наши объяснения о цели посещения: «А кто вам сказал?»

Дер. Курочкино. Зайчиха сказала, что Воеводиха знает, а Воеводиха сказала, что Баруня знает.

Ты припань, припань лунёк

Припань маленький зверёк

Ой, да ой охтеньки

Ой, да ой остеньки

(Пели, когда гости сидели за столом)

«Я боюсь, меня заберут с этими песнями. Ня буду, ня знаю, убягу сячас из дому. Сходитя к Пышихе, она больше мяня знаят». <…>

Новоржевку в клубах запрещают играть, т. к. танцующие полупьяные ребята начинают между собой под эту музыку перебранку частушками, в результате дело непременно доходит до драки. Тогда «Новоржевку» играют «Под драку». «Под драку» — стариннейший вид старых русских культурных традиций. Идёт она от тех времён, когда были ещё на Руси богатыри, когда любил, ценил и умел понимать русский народ КРАСОТУ СИЛЫ. Он (народ) создал для всеобщего любования, для вящей пущей красоты эту задиру — «Под драку». <…>

Анастасия Тимофеевна Куртникова, д. Лобове. Мощная, здоровая, сильная — 89, её сестре — 104, возит на себе дрова, работает с сеном — богатырка — здоровее сестры своей. Говорит — мы какие-то бессмертные.

89 лет.

Матросёнок милый мой

Аленькие губки

Ты возьми меня с собой

Еду в одной юбке.

Г. Опочка Псковской области. ДК. Григорьев А. Я.

Мальчик мой, я твоя

Куда хошь девай меня

Бросай жену законную

Бери меня влюблённую» [20; 70–73, 75].

Возможно, для Гаврилина, ищущего индивидуальный стиль, разговоры с непосредственными носителями народной культуры были на тот момент даже важнее консерваторских уроков композиции. Детальное изучение псковской региональной традиции позволило по-иному, теперь — в аспекте композиторского поиска, воспринять знакомый с детства музыкальный фольклор Вологодчины. Но во время первой экспедиции будущий автор знаменитых «Перезвонов» и «Русской тетради»[68] ещё не осознал окончательно всей значимости своего нового видения: понимание пришло позже.

Тем не менее работа велась серьёзная. Гаврилин оставил две тетради нотных записей и дневник, в котором фиксировал свои этнографические наблюдения и тексты песен, делал портретные зарисовки народных музыкантов, описывал их облик и манеру поведения. «Результатом поездки на Псковщину, — отмечает Наталия Евгеньевна, — было 69 песен, записанных Валерием, и общая тетрадь записей всех концертов художественной самодеятельности, всех рассказов знатоков фольклора, женщин-«песельниц». <…> Уже через несколько лет, в 1966 году, когда будет сочинена на народные тексты «Русская тетрадь», Наталья Львовна Котикова подарит ему свой сборник «Народные песни Псковской области» с надписью: «Дорогому Валерику, талантливому композитору, истинному любителю русских песен, — на добрую память. М. б., ещё съездим вместе в деревню? Н. Котикова» [21, 41–42].

Примечательно, что для композиторов фольклорная экспедиция не была обязательной: ученик О. А. Евлахова предпринял эту поездку исключительно по собственному желанию. Но, скорее всего, именно первый исследовательский опыт под руководством Котиковой предопределил последующий выбор: став студентом музыковедческого отделения, Гаврилин решил посвятить себя изучению музыкального фольклора.

Впрочем, окончательному переходу с одной специальности на другую предшествовала ещё одна фольклорная экспедиция — в Лодейнопольский район Ленинградской области (27 июня — 18 июля 1962 года). Спонсором этого предприятия стал Музфонд Союза композиторов. Под руководством музыковеда-фольклориста Сарры Яковлевны Требелёвой в экспедицию поехали студенты и аспиранты теоретико-композиторского факультета. В их числе — С. Пьянкова, Г. Белов, Б. Тищенко, С. Баневич и, конечно, будущий фольклорист В. Гаврилин. Свой отъезд он описал красочно, в свойственной ему ироничной манере: «Грустно становится на душе у ленинградца, когда вспоминает он минувшее лето — сколько затопленных дождём желаний, не огретых солнцем надежд. Нам повезло. Голубой автобус с жёлтой каёмкой по бортам отвёз нас в удивительную страну. В конце июня ранним холодным утром от здания консерватории, в том месте, где находится директорский подъезд, отчалил скромного вида, несколько старомодный голубой автобус. <…> Он увозил в далёкий путь 12 весёлых и приличных индивидуумов, похожих друг на друга композиторов и музыковедов — студентов консерватории. И пока прощальный голубой дымок из выхлопной трубы ещё не растаял в сыром и неуютном воздухе, а толпа провожающих ещё не успела скрыться в открытых настежь дверях подъезда, радуясь окончанию леденящей душу церемонии, кратко познакомимся с предысторией момента.

Знаете ли вы, дорогие друзья, что такое фольклор? Фольклор — это удивительно полезный душ, способный прочищать мозги и промывать чувства всякому, кто занимается искусством. А в наше время, когда искусство засижено огромным количеством точек зрения и всевозможных направлений, испещрено не меньшим количеством всевозможных течений, — это вещь совершенно необходимая.

И вот, взяв за основу эту безусловную истину, Ленинградская консерватория впервые за свою столетнюю историю решила организовать самостоятельную студенческую фольклорную экспедицию. Место работы — Лодейнопольский район Ленинградской области. Причина — отсутствие сведений. Видите ли, с начала века и до наших дней в районе не работал ни один исследователь народного музыкального творчества. Цель — стереть это белое пятно в фольклористике.

И вот мчится голубой автобус с жёлтой каёмкой по борту по дорогам области. Двенадцать фольклористов, 12 активистов, везут 12 глоток с тушёнкой и крупой, и бутерброды с сыром, и нотную бумагу, желания трудиться, и пудик макарон. Впереди встреча с песней. Какая она?» [20, 76–77].

В этой заметке примечательно то, с какой любовью Гаврилин говорит о фольклоре. Уже ясно: для него народная музыка — тот живительный источник, из которого можно и нужно черпать силы, вдохновение, знания. Позже он скажет о главном принципе претворения фольклора в композиторском творчестве: «УЧИТЬСЯ у фольклора, учиться его чуткости, необходимости, современности» [20, 53].

За время экспедиции он записал 91 песню, жестокие романсы, ряд поэтических текстов. Многое он не фиксировал — запоминал, такова была исключительная восприимчивость Гаврилина. Интересовался личностью каждого народного исполнителя, его песенным репертуаром, манерой интонирования[69]. Запечатлел — не столько на страницах записок, сколько в сердечной своей памяти — каждый увиденный штрих с детства знакомой, но словно заново очерченной картины. А позже смешал краски по-своему, создал уникальную, никому доселе не известную палитру. И стал говорить на своём языке.

В письмах супруге Гаврилин восклицает восторженно: «Дом на горе, под горой река, лес, поля — чудо! Народу кругом — никого. Голова отдыхает. <…> Все наши путешествия из деревни в деревню — сплошное удовольствие» [21, 65].

И о делах: «Работы не очень много, но она очень сумбурна, хаотична и довольно нервозна, что гораздо хуже, [чем] если бы её было по горло. <…> Мы живём весьма дружно и интересно (мы — это Сигитов[70], Александр Иосифович Гомартели, звукорежиссёр, Гена Белов и я). Я купаюсь в любую погоду (т. е. в плохую, так как хорошей ещё не было — сегодня первый день) <…> чувствую себя хорошо; и путешествия, которые приходится совершать, часто довольно длительные (до 12 км) и тяжёлые — весь путь идёт по горам и камням, в густом лесу, — вливают силы и свежат. Голова стала соображать лучше — это главное, и стал спокойнее. <…> Из песен ничего хорошего не было до вчерашнего дня, пока не добрались до вепсов. Они только и знают настоящую русскую старину, перенятую ими от русских, которую они сохранили благодаря своему замкнутому образу жизни и малообщительному характеру» [21, 65].

Питались консерваторцы в основном консервами. Жили, несмотря на все прелести загородного путешествия, трудно: работать порой приходилось по 14 часов в день. Но о Гаврилине Сарра Яковлевна заботилась особо: она получила письмо от проректора консерватории Е. М. Орловой, в котором та просила уделять студенту особое внимание, поскольку он — надежда композиторского отделения и обязательно должен закончить аспирантуру. Гаврилин, с одной стороны, боялся не оправдать доверия, в чём признавался жене; с другой — чувствовал себя вполне комфортно: «Она пишет Сарре, чтобы та за мной следила и поправляла моё здоровье. В общем, теперь я живу в отдельной чудесной комнате с личным телефоном, загораю, лёжа на окне, хожу купаться и собираюсь завтра пойти в лес» [21, 66].

Когда фольклорная экспедиция подошла к концу, Сарра Яковлевна подарила своему подопечному книгу «Сто русских народных песен» с надписью: «Дорогому моему Валероньке в память о совместной работе экспедиции лета 1962. С. Я.» [21, 67]. Но несмотря на все успехи, несмотря на сложившиеся уже тёплые отношения со многими педагогами и соучениками, Гаврилину предстояло принять судьбоносное решение — он всё-таки хотел покинуть консерваторию.

Опять на помощь пришла Сарра Яковлевна: именно она убедила будущего автора «Перезвонов», что уход от профессора Евлахова никак не означает завершения музыкальной карьеры, и предложила перевестись на музыковедение — заниматься фольклористикой.

И вот он студент фольклорного отделения, возглавляемого Феодосием Антоновичем Рубцовым[71]. Осенью необходимо было отчитаться на кафедре о работе, проделанной во время экспедиции. Гаврилин готовился к этому серьёзно и тщательно. Его друг Геннадий Белов в консерваторской газете «Музыкальные кадры» по поводу гаврилинского доклада написал: «Хорошим чувством юмора, поэтической живостью отличалось сообщение Валерия Гаврилина о «коротеньких» песнях» [21, 67].

Вот некоторые выдержки из отчёта:

«В Лодейнопольском районе бытует целая группа так называемых «коротеньких» песен, в свою очередь распадающихся на 2 подгруппы: песни со связным текстом, с сюжетом — танцевальные, шуточные; и песни без связного текста — распространённые повсеместно ЧАСТУШКИ, плясовые и гуляночные, а также особый, местный вид частушек — покосные, качельные и лесные.

Вначале мы познакомимся с первой подгруппой коротеньких песен. Прежде всего это песни, исполнявшиеся для распространённых в этом районе <…> танцев. Я имею в виду КАДРИЛЬ и лянцы (ляное), в общем ЛАНСЬЕ.

Ну, что касается ЛАНСЬЕ, то это для нас большой ИКС, как в смысле хореографии, так и в смысле музыки. Зато с кадрилью удалось немножечко разобраться.

КОРОТЕНЬКИЕ

1. Хоробно-топотно

2. Во лузях

3. Как у наших у ворот

4. Водильные

5. Я сегодня в той деревеньке була

6. Веники

7. Сидит свёкор на полатях

7-а. Под язык

8. Частушки

9. Нескладинки

10. Качельные

11. Лесные (1–2)

12. Жала-жала (покосная)

Такт: чистота исполнения; витаминность.

…И треснет забубённейшая из забубённых литавр и загорится (что-то!)

…Парное, с пенкой, с молочком, с кровиночкой.

…Богатовитаминное сочинение.

…Конструкция, которая поддерживает дух, а не засоряет его. <…>

Чистота исполнения — поют без сопровождения <…> и не позволяют себе роскоши бесполезных, но пикантных путешествий даже так близко, как на полтона, и заканчивать в совершенно посторонней тональности. Это заставило нас отнестись к ним с уважением, как к людям весьма целеустремлённым, и — устыдиться за собственных вокалистов. <…>

О текстах. Изобретательность в юморе, в темах и в сюжетах для него — безграничная, прямо космическая. Если бы такие стихи писал поэт, то я бы сказал, что техника у него — на грани фантастики, рифмы — железобетонные:

Эх пой, пой-ка

Распевай кой-как

У меня койка

Ночевал Колька» [20; 43–44, 46].

Работа была оценена по достоинству. На кафедре к Гаврилину отнеслись с большим уважением, и он чувствовал себя вполне комфортно в новой среде.

Как же продвигается дальше его учёба? Во-первых, он серьёзно изучает работы фольклористов, особенно исследование Ф. А. Рубцова «Интонационные связи в песенном творчестве славянских народов». Пишет на этот труд рецензию[72], оставляет на страницах книги множество своих помет, считает её знаковой для себя — и как для музыковеда, и как для композитора. Во-вторых, в это время в жизни Гаврилина происходит знаменательная встреча: он знакомится с блистательным учёным, знатоком фольклора Изалием Иосифовичем Земцовским[73]. Вместе они едут записывать песни в Торопецкий район Калининской (сейчас Тверской) области и на Вологодчину. Впоследствии Земцовский восхищался трудом Гаврилина: «Он работает самозабвенно — и как фольклорист, и как композитор. В 1965 году мне довелось быть вместе с ним на родине Мусоргского, в Торопецком районе, где я видел, как он внимательно беседует с певцами, расспрашивает их о жизни, вслушивается в речь, записывает тут же не одни лишь напевы, но и полюбившиеся выражения, тексты. А потом аккуратно и тщательно переписывает всё начисто в отдельную нотную тетрадь» [21, 67–68].

И ещё одно немаловажное в связи с поисками авторского стиля обстоятельство: в фольклорный период Гаврилин всерьёз увлекается бардовским творчеством. Музыковед Владимир Фрумкин знакомит его с бардом Евгением Клячкиным. Тот приходит к Гаврилиным в гости, поёт свои песни под гитару, просит у студента консерватории профессионального совета. Гаврилин долго слушает, а затем говорит: «Пишите, сочиняйте, вы очень талантливы. Желаю вам счастья». <…> Впоследствии Валерий записал нотами несколько его песен, — вспоминает Наталия Евгеньевна. — И часто, когда у нас были гости, садился за рояль и пел песни Клячкина. А если заходила речь о бардах в более поздние времена, когда уже вовсю звучал Высоцкий, то Валерий всегда говорил, что из всех бардов он больше всего любит Клячкина, потому что у него настоящая мелодия. И уже в 1986 году в беседе на радио сказал: «…равного ему по песенному таланту до сих пор нет даже среди профессиональных композиторов! Как жалко, что тогда не нашлось сил, умения, такта поддержать этого одарённого композитора!» [21, 68].

И во время прогулок Гаврилин часто останавливался возле поющей молодёжи, возле парней с гитарами — внимательно прислушивался к тому, что они играют и поют. Это не случайно, поскольку бардовское творчество — одна из разновидностей городского фольклора, а в 1960-е годы это движение было очень мощным и, конечно, не могло пройти мимо композитора, всецело увлечённого народной культурой.

«Оказывается, от нас, профессионалов, ускользнул целый мир человеческих чувств, целая сложившаяся в обществе психология, — говорил Валерий Александрович о бардах. — Эти прекрасные Клячкины, Кукины, Городницкие, Кимы оказались в каком-то отношении более чуткими и внимательными к жизни общества и создали искусство очень-очень важное и серьёзное. Пусть мелодии их песен просты, но, за некоторыми исключениями, отнюдь не пошлы: это «явление формулы» сложившейся в городе песенности. А формульность свойственна и крестьянской песенности, всеми безоговорочно почитаемой как святыня. Соединение городской формулы с новым поэтическим содержанием в песнях «бардов» чревато новыми художественными идеями.

Мы, люди, работающие в области так называемой серьёзной, или «большой», музыки, должны учиться у «бардов» динамичности их реакции на общественные явления. <…> Тогда нас будут слушать, тогда мы будем интересны, тогда мы будем притягивать сердца» [19, 33–34].

Итак, ещё один пласт народной культуры — бардовское творчество. В его основе — песни студенческие, туристские, походные, и их предшественник — городской романс. Для будущего автора эстрадной музыки открытие новой сферы интонационности, безусловно, имело немалое значение, ведь в жанре популярной песни, как и в серьёзном жанре, он сумел проложить свою тропу. «Успешно работать «на два фронта», — отмечает Г. Белов, — талант особый, но Валерий Гаврилин был наделён им сполна. В отличие от ряда композиторов «серьёзных жанров» (для филармонии пишущих на должном «прогрессивном» уровне, а в песенном творчестве проявляющих себя приспособленчески обезличенно, стандартно) Гаврилин обращался ко всем соотечественникам всегда на одном музыкальном языке — индивидуальном и узнаваемом как в песне, так и в крупной форме. <…>

Вокально-инструментальный цикл «Земля» (отмеченный премией Ленинского комсомола в 1980 году), молодёжные песни «Хорошинская улочка», «Прощай, мальчишество», «Нам ли Севера бояться», «Огоньки» и ряд других доказывают, что Гаврилин чутко слышал пульс времени, был актуален и правдив в своём песенном искусстве» [8, 8–9].

Белов называет опусы, созданные в 1970-х годах, но интерес к жанру появился гораздо раньше и основывался прежде всего на увлечении народной песней и многочисленными её разновидностями.

Одним словом, в 1960-х автор «Немецкой тетради» был поглощён работой самой разнообразной: занимался собиранием фольклора и его изучением, читал музыковедческие труды (причём не просто принимал их на веру, но и оценивал критически), а ещё целый год (1966) был сотрудником консерваторского фольклорного кабинета. Но главное — он не бросил сочинять.

Возникает закономерный вопрос: как изучение Гаврилиным народного музыкального творчества повлияло на его авторский стиль? Порой исследователи делают выводы довольно прямолинейные: съездил в Лодейнопольский район — услышал — вспомнил детство — стал писать по-новому. На деле всё происходило куда сложнее и интереснее.

Прежде всего перечислим написанные в этот период произведения. Кроме названных ранее с 1962 по 1964 год было создано немало новых сочинений: Гаврилин завершил Струнный квартет № 2 (1962), написал Увертюру C-dur для симфонического оркестра, Струнный квартет № 3, Адажио для струнного квартета, Пассакалью для струнного квартета, Сюиту для двух фортепиано «Метро» (1. «Площадь Восстания»; 2. «Владимирская площадь»), множество фортепианных пьес, Две пьесы для скрипки и фортепиано (1. Largamente; 2. Allegro scherzoso) и Арию для скрипки и фортепиано (всё указанное — 1964 год).

Были сочинены песни «Всадник» («Я приехал на Кавказ») для голоса и фортепиано (слова С. Михалкова, 1963 год) и «В пути» (первоначальное название «На привале») для детского хора с фортепиано (слова О. Высотской, А. Хмелика, 1964 год).

В 1963 году в портфеле Гаврилина появился Диптих (для смешанного хора без сопровождения): 1. «Памяти павших»; 2. «Людям мира», слова В. Васильева, С. Зденека, а в 1964-м — фуга для смешанного хора без сопровождения «Мы говорили об искусстве» на собственные слова.

В этих сочинениях, создаваемых словно «на свободную тему» — вне композиторского отделения и не для кафедрального отчёта, — кое-где ещё проглядывает манера Д. Д. Шостаковича (особенно в скрипичных опусах). Но вместе с тем уже заметны и собственный почерк, и неповторимая манера композиторского слышания, и авторская узнаваемая интонация.

Последнюю, пользуясь термином выдающегося современного музыковеда В. В. Медушевского, можно назвать интонацией персонажа. Её отличительное свойство — яркая театральность.

Композитор и сам высказывался о «смысловой многослойности, многогибкой музыкальной интонации, [об] АКТЁРСКОСТИ интонации» [20, 122]. Он и профессию композитора называл актёрской, то есть считал, что композитор, безусловно, не мыслитель, а актёр.

«Искусство в отличие от ремесла, — подчёркивал Гаврилин, — всегда выражает характер мастера и характер абстрактно поставленной цели. Например — ремесленник изобразит звуки охоты, рога, а художник подчеркнет в этих звуках, кто охотится — пышный или бедный, и даст своё отношение — ироническое, или уважительное, или ещё какое-то». А интонационные комплексы, по мысли композитора, выступают носителями определённой программы, близкой литературной, так как «вносят элемент действующего лица» [20, 174–175].

Описанные качества характерны именно для персонажной интонации. Её основные свойства — изобразительность, способность воспроизводить физические и психические состояния, а также внешние приметы[74].

И ещё одна важная деталь: говоря о театре Валерия Гаврилина, об актёрскости интонаций в музыкальной ткани его сочинений, нужно подчеркнуть, что композитор тяготел прежде всего к эстетике театра народного. «Жизнь народного искусства синтетична, — отмечал автор «Русской тетради», — люди поют, и то, что они поют, связано с обстановкой, с ситуацией, с компанией, с пейзажем, с погодой. Жизнь эта театральна и драматургична. Сидя тихим летним вечером на берегу реки, глядя на закат, слушая шорох засыпающих деревьев, будешь петь нечто, тесно связанное с этой обстановкой, продиктованное ею. Это гармоничная драматургия. Это театр со всеми своими прямыми и обратными связями. Музыка в кино и театре подметила эту синтетичность» [20, 144].

По мнению композитора, «каждое воспроизведение любого творения музыки — это сцена, действо со своими декорациями, освещением и участниками, каждый из которых в момент воспроизведения двуедин, как и настоящий актёр в настоящем театре — он и игрец, и самостоятельная личность одновременно» [20, 144].

Уже в «Увертюре до мажор» (сочинении, тематизм которого, безусловно, предвосхищает многие страницы «Женитьбы Бальзаминова» и «Скоморохов») со всей отчётливостью явлена свойственная авторскому стилю Гаврилина персонификация музыкальных интонаций.

Интересно, что при прослушивании этого произведения в памяти сами собой всплывают фрагменты «Перезвонов». Например, часть под названием «Ти-ри-ри», где басы мерно ведут свою раскачивающуюся тему («туды-сюды»), и тенора с ними соглашаются («Ти-ри-ри-ри-ри»), Но вот в разговор вступают женщины: одни сочувственно поддакивают, другие ворчат, третьи откровенно жалуются, и в итоге мирная беседа оборачивается перебранкой. «Убедительно», «жалобно», «с укором» — пишет Гаврилин (автор сценария и режиссёр) свои ремарки в партитуре.

Перепалка усиливается, настойчиво гнут басы свою неизменную линию, но даже они оказываются вовлечёнными во всеобщую ругань. А потом, вдруг дойдя до точки кипения, все расходятся. Первоначальная группа мужского хора возвращается к исходной «философской мысли»: «Туда-сюда, сюда-отсюда». Затем уходит и она.

В «Увертюре до мажор» аналогичным образом — по законам игровой логики — действуют различные группы оркестра. Наверное, на примере этого сочинения можно было бы красочно и увлекательно рассказать детям об инструментах и их тембрах: вот общая скерцозная тема прерывается ворчанием кларнета (ему явно что-то не понравилось). А это кокетливые скрипки, они будто промчались на балетных ножках в грациозном танце и скрылись за кулисами. Деревянные духовые жалуются, им вторят струнные. И уже жалоба разрослась в кантиленную, широкого дыхания мелодию, но неожиданно прервалась короткой маршевой фразой (флейта, гобой, ксилофон). Инструменты спорили, голоса их то разъединялись, то смешивались. А в итоге нисходящий ход — это персонажи спустились со сцены. И только кларнет в последний раз повторил свою ворчливую реплику.

Увертюра была издана только в 2012 году в X томе Собрания сочинений. Во вступительной статье Г. Г. Белов писал: «Это задорная музыка с «прокофьевскими» доминантами и иными гармоническими терпкостями, лихими ритмическими синкопами и перебоями» [11, 9]. Сравнение с Сергеем Сергеевичем, конечно, не случайно[75]. Как справедливо отметила музыковед Е. Б. Долинская, «театр и театральность у Прокофьева — мощный канал проявления творческой индивидуальности» [25, 5]. То же можно сказать и о Гаврилине, причём уже о консерваторском периоде его творчества.

Конечно, случались и неудачи. Например, по поводу «Диптиха» (стихи В. Васильева и С. Зденека) Г. Белов пишет: «Увы, в нём В. Гаврилину пока не удалось полностью раскрыть свой талант и проявить мастерство. Возможно, у него было намерение когда-нибудь вернуться к «Диптиху» и довести его до совершенства, но единственная черновая рукопись (с невосполнимыми пробелами в тексте и многочисленными неточностями) так и осталась нетронутой и по своему существу не готовой к публикации. Поэтому редакция вынуждена исключить «Диптих» из состава выпускаемого собрания произведений композитора» [4, 7].

Что касается другого хорового опуса — фуги «Мы говорили об искусстве»[76] — он тоже был скорее ученическим. Это словно добросовестно выполненное задание по полифонии, не лишённое, однако, черт самобытности. Во-первых, Гаврилин сам сочинил шуточный текст к фуге:

Мы говорили об искусстве…

Он мне сказал:

«Камил[77] Сен-Санс!

Как мил Сен-Санс!»

Мы говорили об искусстве…

Но это было глупо,

поскольку фуга кончилась,

спорить некогда,

бьёт органный пункт на тонике.

Открою вам секрет,

скажу вам напрямик,

на самый на каданс:

совсем не мил Сен-Санс [4, 7].

Во-вторых, «на тринадцати страницах нотной рукописи имитационно распеваются первые четыре строчки текста (чем, безусловно, достигается комический эффект), и лишь на последней странице — остальные слова» [4, 7].

В этот же период Гаврилиным была сочинена песня «В пути» («На привале», 1964). Позже с этим опусом приключилась интересная история. Валерий Александрович отправил рукопись в главную редакцию радиовещания для детей и юношества, чтобы песню исполнил детский хор. В ответ редакция прислала письмо: «Уважаемый тов. Гаврилин! Мы получили Вашу песню. Принять её и использовать в своих радиопередачах мы не имеем возможности. Нам приходится с большой строгостью и тщательностью отбирать произведения».

Далее следовал детальный анализ недостатков сочинения, а в конце приписка — будто сделали одолжение: «Песня в целом неплоха, в ней есть живость, задор, написано всё грамотно» [21, 104].

Гаврилин отреагировал на отказ болезненно и, по словам Наталии Евгеньевны, «решил больше никогда никому своих сочинений не предлагать. И делал это потом только тогда, когда просили исполнители или он уже в таких отношениях был с ними, что знал: отказа не будет. Вот и с этой песней получилось так, что составители песенного сборника спросили его, не может ли он что-нибудь предложить. Он предложил эту песню, и она была напечатана в сборнике под названием «В пути». По случаю издания он сделал такую надпись и наклеил её на сборник: «Валерию Гаврилину на добрую память с пожеланием творческих успехов. В. Гаврилин. 14/II-67 г.» И эту песню запели детские хоры и исполняют её с большой охотой до сих пор» [21, 104].

Итак, сочинения, созданные в музыковедческий период, пусть не сразу, но стали пользоваться успехом — и повсеместно исполняются сейчас.

Но как же будущий музыковед исполнял свои непосредственные обязанности? Ведь учёба состояла не только в собирании и записывании песен, и уж подавно не в сочинении музыкальных произведений. Необходимо было выдавать исследовательские работы. Однако требования историко-теоретического отделения, видимо, редко вдохновляли композитора на создание новых текстов. Гаврилин писал много (проблем с изложением мыслей у него никогда не было), но в ту пору скорее для себя, нежели для консерватории.

«Мне дали задание — написать рецензию, — отмечает студент в своих заметках. — Разумеется, как всякий новичок, я принял его как должное, т. е. не ругался с преподавателем, не употреблял тяжёлых предметов, не говорил, что у меня сломалась авторучка, или что я потерял очки, или что умею писать ещё не все буквы алфавита, т. е. не пустил в ход ни одного из постулатов элементарной защиты, о чём сейчас очень и сожалею» [20, 53–54].

Далее, взвесив все минусы последующей работы, Гаврилин приходит к умозаключению, что любые попытки организации семинара по критике необходимо пресекать, причём на уровне дирекции. «Таково моё мнение, — констатирует автор. — И если дирекция не считает нужным с ним считаться, тем хуже для неё, так как я в этом случае буду иметь удовольствие считать её виноватой» [20, 54].

Но шутки шутками, а дипломное исследование никто не отменял. В конце четвёртого курса Гаврилин стал задумываться о теме — выбрал в итоге давно любимые песни. В заголовке значилось: «О народно-интонационных истоках песенного творчества В. П. Соловьёва-Седого». Работа создавалась практически самостоятельно (Ф. А. Рубцов нечасто занимался со студентами). Естественно, Гаврилин писал в основном по ночам — времени было мало. «И вдруг выясняется, — вспоминает Наталия Евгеньевна, — что диплом нужно предоставить в машинописном варианте: 54 страницы, исписанные его мельчайшим почерком, да ещё сколько нотных примеров, которые нужно будет вставить в текст! Что делать? Отдавать машинистке — дорого. А я уже имела опыт печатания на машинке. Решено: печатать буду я[78]. На следующий день недалеко от своей работы беру напрокат «Башкирию», огромную и тяжёлую, приношу домой и начинаю перепечатывать диплом, но почему-то в одном экземпляре. Почему? Так до сих пор и не понимаю. Вот поэтому у нас дома и нет напечатанного экземпляра, а тот, который был сдан в консерваторию, как выяснилось позже, пропал. И только недавно, разбирая архив Валерия, я обнаружила рукописный экземпляр диплома» [21, 69].

Анализом музыки Соловьёва-Седого Гаврилин занимался серьёзно и увлечённо, сделал ряд значимых для музыковедческой науки выводов. Например, о неразрывной взаимосвязи городской и крестьянской песенности, об уникальном стиле Мастера, об импровизационности его мелодики[79]. Казалось бы, всё шло хорошо, однако на защите едва не случилась катастрофа.

Большинство членов комиссии хотели поставить Гаврилину «двойку»: диплом не понравился. Научный руководитель, конечно, мог бы заступиться за своего студента, однако он на защиту не пришёл. «И вдруг — страстное выступление музыковеда А. А. Пэна (Чернова)[80], доказывающее, что диплом Гаврилина — это блистательная работа и что он заслуживает отличной оценки. Видимо, доводы были столь убедительны, что за диплом поставили «отлично». Что творилось с автором работы на её защите — можно себе представить. Валерий пришёл домой возбуждённый и радовался не столько тому, что поставили «пять», сколько тому, какой Александр Абрамович человек! «Как он меня защищал!» [21, 70].

Итак, несмотря на форс-мажорные обстоятельства, защита состоялась, учёба завершилась. В чём же был смысл пребывания на музыковедческом отделении? Вопрос, казалось бы, странный. Конечно, в обретении профессии, а значит — возможности работать и зарабатывать. И ещё — в получении диплома, определённого статуса, права на дальнейшую научную работу…

Всё перечисленное, безусловно, важно, но не первостепенно. Главное, что получил Гаврилин, — это ответ на вопрос: каким именно должен быть его индивидуальный композиторский стиль!

Обнаружению искомого ответа способствовали самые разные факторы: и изучение исследований учёных-фольклористов, и работа над дипломом по творчеству Соловьёва-Седого, и дальнейшие занятия сочинением… Но прежде всего — экспедиции, собирание песен и «возвращение к себе». «С четырнадцати лет я жил в Ленинграде, занимался классической музыкой <…>, — рассказывает Гаврилин. — Деревня каким-то образом отодвинулась от меня, и то, что я там слышал, тоже как-то ушло под наплывом новых музыкальных впечатлений. И вот когда я начал ездить в фольклорные экспедиции, самой большой радостью и неожиданностью для меня было то, что я вернулся в детство. И то, что вспомнилось из «музыки детства», было даже больше того, что довелось услышать. Хотя за время этих консерваторских поездок я много музыки записал. Но самым главным было не столько слышать, сколько видеть, кто поёт и как поёт. Вот тут-то секрет музыки и таится» [19, 195].

Завершая разговор о поиске индивидуальности, иными словами — «о возвращении домой», отметим только, что главный путь был вымощен песнями. Не оркестровые инструменты и не рояль, а именно человеческий голос помог найти единственно верную тропу.

А теперь предоставим слово самому Валерию Гаврилину. Есть у него очерк консерваторского периода — о музыке и о самых сокровенных композиторских переживаниях. Не будем сокращать этот замечательный текст: давайте прочитаем полностью.


«КАК ПИСАТЬ?

(Ему больно, нам смешно, мы грозим ему.)

Каждый молодой композитор переживает мучительнейший период в творчестве. Период этот проходит долго и нудно. Он изматывает воображение, вызывает глубокую тоску, разочарование, и молодой композитор, в голове которого роятся сражающиеся мысли, днём и ночью тянущие и царапающие его душу, наконец с горечью замечает, что он, кажется, зарапортовывается и начинает тихо-тихо садиться в галошу.

Период этот наступает тогда, когда пройдена и освоена практически техническая школа сочинения, когда умение стало необходимой и непреходящей частью работы над сочинением музыки, когда оно вошло в кровь и когда композитор может на этом вот фундаменте крепко начать строить себя.

В это время молодой композитор может уже слегка проф-пижонить — слиговывать белую ноту с восьмушкой, превращать квадрат в параллелепипед и трапецию, вдруг что-то тонко упростить или тонко утолстить и т. д.

И тогда наступает исторический период. Высоко взмётывается знамя поисков, на котором начертаны два слова — «как писать?».

Ни в какие времена и эпохи искусство не шло по столь бесчисленным путям-дорогам, как в наше время и в нашу эпоху. Никогда борьба не была столь жестокой, как сейчас, никогда враги в искусстве не были столь непримиримы, как сейчас. Никогда не было искусство изрезано таким количеством течений, засижено таким количеством точек зрения, как сейчас. Ни у одного компаса не хватит фантазии, чтобы показать даже малую толику направлений в мировом искусстве.

И представьте себе молодого композитора, попавшего в этот лес и заблудившегося в музыке. Он не теряет надежду выбраться на свет божий и отыскивает дорогу по звёздам. Он устремляет свой взор к усеянному облаками небу современного искусства, сплошь утыканному стилями всех мастей. В его глазах рябит. Тут вышедшая из-за облака звезда привлекает его внимание, и ему кажется, что одна горит ярче других. Это — лаконизм. Композитор проникается к нему симпатией, он пытается встать с ним на дружескую ногу, забраться к нему в душу, раскусить, познать, почувствовать и т. д. У молодого творца от чрезмерных усилий мутится голова, и, глядя на звезду, он начинает слегка поташнивать отражённым светом.

Окрестный ландшафт становится очевидцем тоскливой и мокрой картины. Горизонт опускается на землю. Небо неимоверной тяжестью давит планету. Люди — непохожие и жалкие, с бессилием отчаяния взирают на всё приближающийся чёрный смертоносный смерч. Ужас, оцепенение. Композитор сидит за роялем. Звуки льются из-под его пальцев и образуют громадную лужу.

Но тут появляется профессор Евлахов. Он чист и светел, и ясен, как день. Он подтирает лужу и ободряюще треплет юношу по затылку. «Лаконизм, лаконизм… — говорит он ласково и задумчиво с нежной снисходительностью и тёплой грустью, заглядывая в глаза юноше, — а ведь и попеть хочется? Дайте что-нибудь широкое, свежее…»

Ландшафт меняется. Мы в парикмахерской. На столиках духи, пудра, вата, квасцы. В зеркале перед столом мастера — широкое лицо произведения. «Освежите», — просит оно. Творец принимается за работу. Он неопытен, но смел. В его руках бритва. Несколько решительных взмахов — и на пол, под ноги валятся срезанные вместе с бородой и бакенбардами розовые щёки. Ещё несколько минут — и урод с содранной кожей и вывороченной скулой, — урод, от боли при неслыханном насилии потерявший все свои чувства и рассудок, — появляется на свет божий.

Все потрясены леденящим душу садизмом. Общество, союзы, народы, континенты, миры — шлют проклятия рассудку творцов, отнимающих у музыки разум.

«Кажется, опять я дал маху, — думает юный гений. — Придётся поискать в другом месте». Его взгляд снова устремляется к небу. Сейчас оно праздничное и весёлое.

Голубой шёлк воздуха пенился и кипел, обдаваемый озорными волнами искрящегося под солнцем ветра. Кругом ни дымки, ни тени. Только ровный тёплый свет, прорезываемый ледяными струйками чистейших гармоний, тихонько играл сам собою, то подёргиваясь веками нежной ряби, в милой своей беззащитной прелести, то выпрямляясь стройно, окрашиваемый звуками чудных труб и флейт.

Во всей этой прелести там и сям витали и фланировали прекрасные мужи музыкальной науки. Вот в лёгком облаке пронёсся Феодосий Антонович Рубцов, с протяжным голосом и свадебной улыбкой. Ветер раздувал копну благородных вороных волос. «Вот это то, что мне нужно», — подумал молодой композитор. «Русь, именно Русь, Русь-тройка. Об этом надо сказать. Русь с её плясками, которых так много, которых мало кто видел, мало кто слышал, с её необыкновенными песнями, Русь с музыкой, созданной в интереснейших формах, которых никто ещё не уловил и не оплодотворил своим искусством, Русь с мелодикой, две трети которой мало кому известны. Русь с новым русским человеком, Русь с его новыми делами, с другой жизнью — но всё же Русь! Именно про это, про новое русское, по-русски, по-новому надо писать. Так надо писать».

Он поднял глаза, чтобы ещё раз взглянуть на славного учёного, но только лёгкая тень от облака, уносившего русс-наркультуртрегера, скользнула по его лицу. Перед ним стояла эпоха» [20, 40–43].

Загрузка...