Детский дом Октябрьский располагался в двухэтажном деревянном здании, а вокруг текла непривычная, суетливая городская жизнь, которая производила на первых порах тяжёлое впечатление: «Я ведь был сугубо деревенский парень, никогда ничего не видел, нигде не был. Мне казалось, что я попал в совершенно бесовский город — огромное количество людей, дома, духота, совершенно другая речь. Мы в деревне не строили так предложений. Мы не думали словами. Вот, знаете, идёт человек, косит, смотрит на мир, молчит, что-то там нарабатывается в нём, а в слова облекается только потом, в общении друг с другом. Меня поразило, что в городе думают моментально в словах. Правда, я это потом понял, а тогда только почувствовал» [19, 332–333].
А вот первая учительница музыки Гаврилина, Татьяна Дмитриевна Томашевская, описывала Вологду тех лет совсем иначе. Она вспоминала, что по улицам спокойно разгуливали коровы, в квартирах регулярно отключали электричество, и люди жгли керосиновые лампы. Передвигались зачастую на лошадях, автобусов было немного. Большая часть горожан жила в деревянных домах, многоэтажные здания появились позже — в конце 1950-х.
Детский дом Октябрьский считался самым лучшим в области[11]. Он был рассчитан на 75 человек — три группы. За детьми хорошо смотрели, воспитывали и обучали так, чтобы по окончании семилетки ребёнок мог поступить в училище.
Анна Харлампиевна Романова работала директором детского дома со дня его основания в 1928 году. По воспоминаниям Томашевской, именно она привезла сюда первых воспитанников — двадцать колонистов из Дюдиковой Пустыни, что расположена под селом Прилуки. Всю жизнь Анна Харлампиевна посвятила чужим детям, не имея своих.
В 1935 году детдом стал обзаводиться хозяйством: ему было выделено 20 гектаров земли, где работали дети и воспитатели. Выращивали овощи с расчётом, чтобы хватило на всю зиму, сеяли пшеницу и овёс. Кроме того, держали коров, свиней, гусей, кроликов. В саду росли смородиновые кусты, яблоневые деревья, была и своя пасека.
Дети работали с раннего утра до вечера и относились к своим обязанностям очень ответственно. Дел было множество: сенокос, поливка и прополка огорода, ежедневное кормление и уход за животными, дойка коров. Татьяна Дмитриевна Томашевская вспоминала: «Приехала я как-то на урок к Валерию, они только что закончили прополку. Все всё успели, а мой Валерочка выполол только половину гряды. Но зато как выполол! — ни травиночки, ни листика лишнего. И, конечно, после моего урока он дополол. Он делал всё с удивительной серьёзностью и ответственностью.
Наверное, не случайно много позже В. Гаврилин напишет: «Жизнь в детдоме — лучшая система воспитания ребёнка, так как положительный характер человека всегда воспитывался делом и никогда праздным времяпрепровождением» [45, 17–18]. Есть и такое высказывание: «Именно от детского дома, от его обычаев и правил моя приверженность к общежитийности. В ту пору, кстати, ещё сохранились общинные начала, взаимовыручка и взаимопонимание — всё это было у нас, у крестьянских детей, как бы в крови. Не согрешу против правды, если скажу, что как человек сформировался я именно в детском доме» [19, 375].
В школу каждый день ходили пешком — пять километров туда и обратно. Наталия Евгеньевна рассказывала: «Гаврилин вспоминал, что однажды, когда они шли в школу, была оттепель, а когда возвращались, то вся дорога превратилась в сплошной каток. Идти было невозможно, так он почти всю дорогу передвигался на карачках или ползком. Валенки превратились в ледышки. Может быть, он тогда и заболел. Сам он об этом не говорил, но уже через много лет ему об этом сообщили в институте пульмонологии: «А ведь вы перенесли туберкулёз» [49].
В 1996 году Н. Е. Гаврилина записала в своём дневнике ещё одно воспоминание Валерия Александровича о трудной жизни в детдоме: «У нас почему-то было такое правило: всем высоким, видным мальчишкам выдавали валенки новые. Они загибали голенища и форсили. А нам, маленьким, плюгавеньким, доставались только подшитые валенки. Но очень скоро то задник прохудится, то подшивка отвалится, а некоторые даже умудрялись и подшивку доносить до дыр. И бывал у нас «день ремонта»: приглашали мастера, и он целый день чинил, подшивал наши валенки»[12] [21, 471].
В детдоме ребята не имели ни одной свободной минуты, но детские думы и чаяния едва ли были всецело обращены к настоящему моменту. Скорее, витали они где-то далеко — близ родного озера и деревни Перхурьево, близ крёстной с её песнями и сказками. Было и ещё одно — щемящая тоска по матери. Гаврилин постоянно ждал её возвращения и, судя по воспоминаниям своей детдомовской подруги Риммы Смелковой[13], всё время говорил о Клавдии Михайловне: «Он рассказал мне, что очень скучает о своей маме, которую любит, и заплакал. Я как могла утешала его и уверяла, что он скоро увидит свою маму. Под конец он успокоился, и даже мне показалось, что на его лице появилась улыбка. С этого дня мы стали с ним дружить. Нас объединяло то, что наши мамы находились в заключении. Прошло с того дня несколько месяцев, и однажды он прибежал ко мне и буквально закричал: «У меня большое горе — умерла мама», и горько заплакал. Оказалось, что он слишком долго ждал писем от мамы, да так и не дождался. Поэтому и решил, что мамы больше нет» [42, 48].
На вопросы журналистов о причине ареста матери Гаврилин отвечал: «Не знаю. Я никогда её об этом не спрашивал, ни тогда, когда с крёстной мы ездили к ней в лагерь на Шексне, ни после смерти Сталина, когда её выпустили, совершенно разбитой и сломленной. В детдоме много было таких, как я, но об аресте родителей, о своём личном горе мы не говорили. Не принято было. И взрослые об этом молчали, щадили нас, старались закрыть от ужасов» [19, 366–367].
Но, несмотря на семейную трагедию, пребывание в детском доме оставило в душе будущего музыканта не только ощущение беспрерывного одиночества, но и светлые чувства. Связаны они были и с любовью к людям — воспитателям, педагогам, сверстникам, и с первыми туманными предчувствиями будущих музыкальных открытий, и, наверное, с особым, детским переживанием будущего: всё ещё может измениться, будут и радостные встречи и добрые слова. «Знаете, все мы, детдомовцы, не чувствовали себя несчастными сиротами, — рассказывал Гаврилин, — мы были хорошо накормлены, и одеты, и обуты. И были окружены самой тёплой заботой[14]. <…> Да уж что говорить… Про отца я знал лишь по рассказам, мама в тюрьме, крёстная, на руках которой вырос, — далеко: ей на жалкие гроши от плетения вологодских кружев нужно было кормить двух старых больных сестёр. Но в то время в детских домах работали очень хорошие, очень чистые люди — эти (поди были не у власти, они шли к детям-сиротам. У нас не было ни жестокости, ни воровства, ни издевательств. Наши воспитатели, что бы потом ни писали о детских домах, на самом деле и жалели нас, и учили доброму и высокому, и старались как можно лучше развить, образовать: мы ставили спектакли, отрывки из балетов, опер» [19, 366, 376].
В одном из интервью Гаврилин высказал мысль о том, что чистый, не испорченный с детства ребёнок живёт духом, а не душой. Он упомянул в этой связи идеи архиепископа Луки (в миру — Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий), относившего дух к более высокой субстанции по сравнению с душой и считавшего, что «энергия духа вырабатывается сердцем и связывает человека со всем миром» [19, 334].
Обострённая восприимчивость к замечаниям взрослых, трагическое переживание первых потерь и расставаний, способность к состраданию отличают то особое умение «слышать сердцем», которое доступно только очень чутким натурам. Связано оно, очевидно, и с восприятием музыки, поэтического слова, произведений изобразительного искусства…
Думается, о своей особой восприимчивости Гаврилин в детстве не догадывался. Он жил в Октябрьском детдоме и учился в средней мужской школе № 9. О карьере композитора не помышлял: «Мама хотела, чтобы я был ветеринаром. Мне иногда кажется, что я не обязательно должен был стать музыкантом. Я был бы, наверное, неплохим ветеринаром и просто музыкальным человеком» [19, 334].
Судьба сложилась парадоксальным образом: Клавдия Михайловна словно специально была арестована, чтобы её сын мог попасть в городской детдом, где его нашёл приезжий столичный педагог. После отбытия Гаврилина в Ленинград его маму полностью реабилитировали. А останься Валерий Александрович в деревне — возможно, ему не пришлось бы стать автором великих произведений русского музыкального искусства. Но история, как известно, сослагательного наклонения не знает, и первым встречам с классической музыкой суждено было случиться уже в детском доме Вологды.
Знакомство с классической музыкой произошло в хоровом кружке и оркестре народных инструментов. Р. А. Смелкова вспоминала, что «занятия балетного кружка проводились после хора, и поэтому дети помогали составлять стулья в угол, чтобы освободить зал для танцев. Валерий тоже принимал в этом участие. Никто не видел, как он устраивал себе за стульями место, где тихо сидел всю репетицию и слушал музыку. Однажды во время репетиции что-то зашевелилось, и несколько стульев упало; тут все увидели сидящего в уголочке Валерия. Антонина Павловна, руководитель балетного кружка, с этого дня разрешила ему присутствовать на всех репетициях» [42, 48].
Гаврилин рассказывал, как он любил рассматривать клавиры, партитуры — незнакомые начертания всецело привлекали его внимание: «Мне настолько нравился вид нотной записи, что я сам стал писать ноты. Причём это делалось так: брал линейку, чертил пять линий — то есть изображал нотный стан, на нём рисовал ноты так, чтобы было красиво. Потом, я помню, делил их по три сантиметра на такты» [42, 51–52].
Однако раннее восприятие музыки — уже не фольклорной, но композиторской — было трудным, многое давалось тяжело. «Дико было участвовать в сцене на дне из «Русалки» Даргомыжского, — рассказывал Гаврилин Наталии Евгеньевне. — Ставили её силами хореографического кружка, оркестра народных инструментов и хора. Я пел в хоре. Выходила Рая Олыпевер в белом одеянии из марли и тюки и каким-то не своим голосом говорила: «Оставьте пляски, сёстры». Мы что-то пели, оркестр врал, Рая говорила: «Я так не могу», а Татьяна Дмитриевна: «Плюнь, Рая, на них и иди за мной». Рая-то училась в музучилище, поэтому она-то могла идти за концертмейстером, а мы пели, что могли. И такая это быта чужая музыка! Но детдом почему-то прогремел этой постановкой на весь район и получил первое место на олимпиаде[15].
Я воспринимал только естественное. И вот из-за жуткого себялюбия от всего этого отказался и усвоил совершенно другую культуру. Вообще я туго всё воспринимал в детдоме. Привела меня Харлампиевна в кружок народных инструментов и говорит: «Вот, пристройте его куда-нибудь, хоть на басовую домру». Туда и посадили. Ничего не получалось. Пока я соображал, когда нужно вступать, — обязательно опаздывал. Из-за меня останавливали весь оркестр и начинали снова. Потом ребята ко мне подходили и начинали колотить: «У-у, Гаврила, из-за тебя сидели так долго» [21, 342].
В детдоме работали замечательные, всецело преданные своему делу преподаватели, зачастую — на общественных началах, из любви к детям, оставшимся без родителей. Доехать до детдома из центра города было не так просто, поэтому добирались педагоги иногда на попутных машинах или в хлебном фургоне. А. П. Павлова возглавляла танцевальный кружок, И. Г. Писанко — выдающийся мастер, музыкант-виртуоз — руководил оркестром народных инструментов. В 1939 году он был удостоен Почётного диплома Всероссийского конкурса исполнителей на народных инструментах. После окончания Вологодского музыкального училища в 1941 году ушёл на фронт, был тяжело ранен. По возвращении работал в училище. И. П. Смирнов — один из воспитанников известного вологодского певца и регента В. А. Воронина — руководил хорами Вологодского и Октябрьского детдомов, занимал должность директора музыкальной школы. Осознав уникальный дар Гаврилина, он принял его в эту школу, но позже не посчитал нужным выстроить добрые отношения с новым талантливым учеником: требовал к себе особого почтения, а может быть, и преклонения. Гаврилин же оставался независимым[16], но при этом музыкальную школу посещал с большим удовольствием: ходил за семь километров, «что считал не за труд, а за счастье» [19, 366][17].
И, наконец, личность, которой суждено было сыграть в жизни Гаврилина одну из самых главных ролей, — Татьяна Дмитриевна Томашевская. В детдоме доме она работала концертмейстером в балетном и хоровом кружках.
Бабушка Татьяны Дмитриевны была дворянкой, окончила Смольный институт благородных девиц. Мама Ксения Георгиевна Томашевская (Бакрылова) образования не имела, зато отец Дмитрий Анатольевич служил адвокатом, получил диплом Харьковского университета. Был настоящим русским интеллигентом — играл на многих музыкальных инструментах, имел прекрасный теноровый тембр и нередко исполнял романсы на домашних музыкальных вечерах в присутствии гостей. «В 1937 году, — вспоминала Т. Д. Томашевская, — забрали буквально пол-Вологды — в одночасье исчезла интеллигенция, артисты, писатели… Когда папа уходил, он мне сказал: «Танечка, жди меня каждый день — я вернусь». И я каждый день, потихоньку от мамы, выходила из дому и всё выглядывала. Много лет ждала: 1 iana всегда говорил правду, я верила ему. А тут не сдержал слова… Его одним из первых реабилитировали при Хрущёве. <…> После ареста отца у нас отобрали квартиру в центре города, на Пушкинской улице, и мы переехали в частный дом. С начала войны, в 15 лет, я начала работать <…>[18]. У нас с Валериком очень многое в биографии совпадает, в том числе и отсутствие отца. У меня, правда, не было детского дома, хотя, если бы мама умерла (она очень болела во время войны), меня тоже отправили бы туда…» [42, 50–51].
Томашевская была талантливой пианисткой и, несмотря на свои совсем молодые годы, очень мудрым педагогом. 11 апреля 2018 года Татьяне Дмитриевне исполнилось 92 года. С Гаврилиным она познакомилась, когда ей было 24, и навсегда осталась очень близким для него человеком.
Воспоминания Томашевской о её выдающемся ученике были опубликованы в 2008 году в книге «Этот удивительный Гаврилин…». «Наша первая встреча с Валериком произошла на репетиции хора. Пели a capella какое-то лирическое произведение, пели старательно, слова знали назубок, а вот лица были, как помню, какими-то безразличными. Только мальчик, стоявший в верхнем ряду, пел так увлечённо, с такой самоотдачей!.. Глянула на него мельком — и глаз отвести не смогла. А он не сводил глаз с руководителя, ловил каждый жест, каждый взгляд. Спели, начался обычный ребячий шум, разговоры, а он стоит молча, лицо так и светится. Я сказала Ивану Павловичу: «Какой музыкальный мальчик». Хотела побеседовать с ним, похвалить, но в первую ту встречу что-то меня отвлекло от него.
В воскресенье была следующая репетиция. Закончилась она, и ребятишек как сняло, враз все убежали. И вдруг у пианино, у басов, как из-под земли выросла маленькая фигурка, мальчик в чистенькой белой рубашечке, пиджачке с короткими рукавами, в коротеньких брючках, носочках и до блеска начищенных ботиночках. Всё, казалось, было ему мало, но он не замечал этого. Стоял и радостно улыбался до ушей. Поразила его недетская аккуратность, все пуговички, до единой, были застёгнуты. Я узнала его — это был тот самый «музыкальный мальчик» из верхнего ряда нашего хора.
— А можно я у вас что-то спрошу?
— Спрашивай. А как тебя зовут?
— Валерий Гаврилин. Я мог бы научиться играть на пианино? — И совсем скромно, застенчиво: — А могут меня взять в музыкальную школу?
Удивляла его воспитанность, поначалу казавшаяся не-смелостью. Было видно, как нескрываемо хочется ему слушать, петь, самому играть на инструменте.
— А сколько тебе лет?
— Я уже большой, мне одиннадцать лет. А говорят, что в музыкальную школу берут только маленьких…
Но в тот первый наш разговор я не огорчила его, не сказала, что учиться ему было уже поздно. Сказала, чтобы в следующий раз остался, проверю его слух и только тогда дам ответ. Помню какое-то тёплое чувство после этой нашей первой встречи, шла и всю дорогу думала: «Как было бы хорошо, если бы у него были хорошие музыкальные данные».
Следующая встреча порадовала настоящими открытиями: проверила слух, ритм и музыкальную память и была поражена результатами. Давала лёгкие упражнения, постепенно усложняя их, он всё повторял легко, уверенно и точно. Попросила отвернуться, и, не видя, он абсолютно правильно угадал все звуки во всех регистрах. Я поговорила с Иваном Павловичем, и он пригласил Валерия в музыкальную школу. Послушал его, побеседовал с ним о трудностях, которые ему придётся преодолеть, и зачислил в музыкальную школу № 1. Радости не было конца — он был счастлив. С этого дня начались наши занятия с Валериком. Он невольно сразу обращал на себя внимание. Дети как дети: отзвучала музыка, закончилось занятие, и они отключаются сразу. Бегут к другим занятиям, навстречу другим развлечениям. А маленький Валера был весь в музыке, которая уже перестала звучать. С таких моментов, с его самозабвенного пения в хоре и начался мой пристальный интерес к нему.
Однажды он подошёл и долго не решался то ли спросить, то ли попросить о чём-то. Я видела, как ему трудно что-то произнести.
— Вы не смогли бы принести мне несколько книг о симфоническом оркестре? И ещё, смогу ли я написать что-нибудь для симфонического оркестра? — тихо, спокойно, очень застенчиво, но внятно произнёс мой маленький ученик.
Я оторопела, замерла от невысказанного изумления: только пришёл, только начал заниматься, ничего ещё не умеет и просит книги о симфоническом оркестре! Но виду не подала, а ещё раз подивилась: скромный, застенчивый мальчик не был трусом — в нём уже чувствовалось некоторое достоинство. Говорил уверенно, так, словно что-то про себя знал.
— А не рано? — улыбнулась я.
— Нет. — И продолжил: — Если можно, я бы хотел побольше знать, — прозвучало в ответ тихо и твёрдо.
Этот разговор с Валерочкой, навсегда задержавшийся в моей памяти, состоялся в первый год моей работы в детдоме. Меня поразило недетское желание как можно больше знать, редкое не только в детской среде. Вырастая, получая образование, взрослея, люди уже не испытывают этого мучительного желания.
В маленьком мальчике оно уже жило. Оно его вело в непростой детдомовской жизни. Может быть, неизбывное чувство сиротства заставляло искать его причины, и он тянулся к тому, что могло хоть что-то отчасти объяснить, — к книгам.
Валерик всегда очень много читал, брал книги из библиотеки. Как ни придёшь, он попадается на глаза с книгой под мышкой. Часто это были стихотворные томики Гейне. Я долго раздумывала: почему его так тянет к великому немцу? Наверное, тогда уже интуитивно он почувствовал, что нашёл опору в стихах, замешенных на боли и преодолении страдания. Те стихи и стали первыми текстами его сочинения. Их потаённая музыка взволновала его, подсказала, как записать её в нотных строчках.
Желание делать что-то для уникально одарённого мальчика пришло само собой. Мы начали не с начала учебного года. Помню, когда объявила ему о своём решении заниматься с ним, он был страшно рад. Вместе решили, что начнём учиться в среду, сразу после занятий по хору. А в первое воскресенье месяца я приезжала к нему на целый день. Первые наши занятия проходили поначалу в стенах детского дома. От тех лет осталось ещё одно сильное впечатление. Отношение Валерочки к учёбе. Тоже очень редкое. Он учился с благоговением. Сталкиваться с таким отношением к учёбе мне приходилось не часто.
Помню наше самое первое занятие. Откровенно говоря, не знала, с чего начать. Для начала расспросила подробно всё о нём самом, о его жизни, родных, о его интересах. О книгах, которых к этому времени он прочёл великое множество. Удивило, что были так называемые «взрослые» книги, русская и зарубежная классика. У него совсем не было узкого детского пристрастия к одной фантастике. Передо мной был смышлёный, умный маленький человек, с которым было просто интересно разговаривать. Я начала рассказывать ему о музыке. Слушал сосредоточенно, жадно.
С первого урока ушла с вопросом в душе: «Откуда эта пытливость?» За одно занятие он задал очень много дельных вопросов по существу музыки. Я поняла, что мне нравятся его трудные вопросы, его недетский максимализм. Он ни разу не сказал: «Мне то место не нравится». Он упорно работал, стараясь на каждом уроке взять максимум.
Такое непривычное отношение ученика и мне продиктовало особое отношение к каждому с ним занятию. Лягу спать и думаю: как подать ему то или иное сочинение, как он отнесётся к вокалу? Взяла сборник «Русская природа» и стала играть ему. В нехитрых тех текстах так и проступала необыкновенная любовь к простому русскому человеку, особый вкус к народной жизни. На втором занятии мы вспоминали о его деревне, как он с мамой и сестрой жил в деревне Перхурьево под Вологдой <…>
Иногда на уроке Валерик рассказывал мне, как любил слушать народные песни, которые пели вместе с его мамой женщины. Я спросила его: помнит ли он хотя бы одну из этих песен? Подумал, а потом согласился и спел две песни, но по одному куплету, так как не помнил слова. Песни протяжные, красивая мелодия. Пел он тихо, очень выразительно, внимательно слушая себя. Я смотрела на него, и мне казалось, что мысленно он сейчас находится в своей родной деревне, видит этих женщин и свою маму <…>
Мы очень любили немного пройтись после уроков вместе. Доходили до старого базара, потом он провожал меня до моста, и те короткие по времени прогулки вмещали тысячи его вопросов. Я помню, словно было это вчера, как вбегал он в класс на урок, как на праздник. Улыбающийся, весёлый, радостный. Ставил нотки на пюпитр и спрашивал: «Что первое?» Занимался всегда сосредоточенно, с огромным интересом. Я на этих уроках сама оживала, выискивала в своём расписании свободные часы для дополнительных занятий» [45, 19–23, 25–26].
Татьяна Дмитриевна подчёркивала, что в музыкальном смысле её ученик был переростком и потому желал постичь сразу всё. Уже на первом уроке он поинтересовался: кто такие композиторы и как они пишут музыку. С удивлением Томашевская обнаружила, что многие имена он знает, более того — помнит произведения, которые слушал по радио.
Начальные занятия Татьяна Дмитриевна посвятила подбору по слуху простых русских песен, изучению нотной грамоты и знакомству с инструментами. Гаврилин успешно справлялся со всеми заданиями. Что касается постановки рук, всё было далеко не так плохо, как поначалу казалось Татьяне Дмитриевне: покорение рояля вполне могло состояться, тем более что маленький ученик был на редкость последовательным — все дела доводил до конца: «Показываю ему, как украсить мелодию басами, чтобы она звучала более насыщенно, — мгновенно схватывает. Как-то принесла своё маленькое стихотворение и решила предложить Валерику попробовать положить его на музыку. На удивление легко и свободно справился с этим заданием дома, с первым и со вторым стихотворением, с куплетной формой. В этих занятиях проявились его невероятное трудолюбие и всепоглощающая любовь к музыке. Особенно тогда, когда пришло время, и он сам начал сочинять» [45, 24].
Свои ранние опусы Гаврилин дарил Татьяне Дмитриевне^ она их бережно хранила — именно поэтому они дожили до наших дней. По словам Томашевской, все находящиеся в её распоряжении рукописи ни в коей мере не утратили своей оригинальности — Татьяна Дмитриевна никогда ничего не исправляла в сочинениях Гаврилина. Если же видела ошибку, то сперва переписывала произведение своей рукой и лишь потом вносила те или иные коррективы.
Т. Д. Томашевская оставила воспоминания о том, каким было её знакомство с первыми сочинениями Гаврилина: «Однажды пришёл мой Валерочка на урок, стоит и молча держит листочки.
— Что ты там держишь? — не вытерпела я.
— Это вам. Это я для вас написал.
И протянул мне листочки из простой школьной тетради в линеечку. Это было его первое сочинение — вальс. Я растрогалась. Слишком тяжёлые были годы. Не было не только нотной, но и простой бумаги. <…> Я осталась довольна его первым сочинением. На следующее занятие он принёс уже польку, и она вполне соответствовала характеру танца. Потом был «Мельник, мальчик и осёл», другие самостоятельные сочинения на сказочные сюжеты.
За полтора года Валерик написал два вальса, две польки, анданте, партитуру для хора и солистов, песню про кота для детского ансамбля, романс на стихи Г. Гейне «Ты голубыми глазами», шуточную песню «Ты не пароход». Указывая темп в начале песни, юный композитор обозначил: «быстро, очень чётко, даже до некоторой степени маршеобразно».
Вот текст первого куплета его «Рыбаков»:
Некоторые из этих пьес он дарил мне: «Вальс, посвящаю Т. Д. 9 / Ш-53 г.», «Полька — посвящаю Т. Д. Томашевской, 1951 г.».
Однажды он зашёл в класс с улыбкой, но очень неуверенно, и остановился у двери. Прижал к себе какие-то листочки и молчал. Потом подошёл к пианино и робко подал их мне. Это были листки из альбома по рисованию, нотный стан расчерчен очень ровно, написано аккуратно: «Г. Гейне. Красавица-рыбачка. Для голоса с сопровождением фортепиано, музыка В. Гаврилина». А сверху: «Посвящаю Т. Д. Томашевской в день её рождения. Кажется, нечего желать, кроме хорошего. Правда?» Я была очень тронута вниманием моего ребёнка. Он всегда был очень добрым, внимательным, благодарным, отзывчивым. Таким он и остался на всю жизнь» [45, 26–27].
В папку «Первые произведения Гаврилина», хранящуюся в семейном архиве, входят ксерокопии нескольких инструментальных пьес: Полька № 1 (1951), Полька № 2 (1953), Andante (1951), Вальс № 1 (1952) и Вальс № 2 (1953). Большая же часть произведений этого периода была написана для голоса — соло и хора. Таковы сочинения 1953 года: «Рыбаки», «Красавица-рыбачка» (слова Гейне), «Партитура для хора и солистов», «Мельник, мальчик и осёл» (партитура), «Песня про кота» (для детского ансамбля), «Ты голубыми глазами» (романс на стихи Гейне), «Ты не пароход» (шуточная песня).
Может быть, в самом обращении к музыке со словом кроется одно из ранних проявлений его будущих главных интересов. Иными словами, увлечённость вокальной музыкой обнаружилась у Гаврилина задолго до того, как сложился его авторский стиль. При этом вокальный жанр молодой композитор воспринял отнюдь не из оперы, но из наиболее близкой ему фольклорной традиции — плачей-причитаний и колыбельных, частушек-страданий и лирических протяжных песен.
Показательно, что уже в ранние годы будущий автор «Немецких тетрадей» обратился к творчеству совсем не детского поэта — Г. Гейне. «Когда я только научился писать ноты, — рассказывал Гаврилин в одном из телефильмов, — то я сочинил первое своё сочинение, которое было записано, — «Красавица-рыбачка» на стихи Генриха Гейне. Это очень смешная музыка. Писал я её с большим желанием и с большим настроением и не знал тогда, что через десять лет, в 1962 году, снова обращусь к творчеству этого немецкого поэта»[20] [19, 118]. Позже свою детскую любовь Гаврилин объяснял так: «Привлёк меня Гейне своей фамилией. У меня была тогда тяга к прекрасной, сказочной, удивительной жизни. И люди с красивой фамилией были олицетворением этой жизни. Я влюбился в две фамилии — Шопен и Гейне: красиво — замки, принцы, рыцари. Надо мной все смеялись: Гейне, Гейне. Люблю переводы Тынянова, Дейча и Левика» [21, 316].
Но, конечно, помимо любви к фамилии Гейне, Гаврилин совершенно особенно относился к наследию поэта, всю жизнь многократно читал и перечитывал его произведения. В книжном шкафу Валерия Александровича до сих хранится полное собрание сочинений Гейне. Возможно, фольклорную линию его поэзии Гаврилин почувствовал ещё в детские годы, и именно поэтому стихи немецкого автора оказались ему наиболее близки.
Любопытной особенностью, которая отчасти подтверждает тот факт, что Гаврилин с юных лет ощущал в себе задатки творца, является датировка опусов, — словно он исподволь начинал готовить будущий творческий отчёт. На полях клавиров и партитур маленький композитор детально прописывал агогические комментарии, причём на русском языке[21]: «очень медленно, очень плавно, очень выразительно, очень ровным звуком, рассказывая, немного выразительно, очень твёрдо, весело (вернее радостно), замедляя, но не очень, очень шутливо, говорком» и т. д. Последняя помета встречается дважды: в песне «Мельник, мальчик и осёл» и в «Песне про кота». Здесь очевидно продолжение традиций, идущих от Мусоргского к Свиридову, — сочетание в вокальной партии пения и говора. Преломление речевых жанровых прообразов в дальнейшем найдёт отражение в «Русской тетради», «Вечерке», «Военных письмах», «Перезвонах» и многих других сочинениях.
Уже в самых ранних опусах Гаврилин исподволь, сам того не сознавая, нащупывал прообразы своего будущего театра и авторского жанра действа. Отсюда — требование речевой выразительности в пении, актёрской игры (шутливо, рассказывая, немного выразительно), изображение острохарактерных персонажей и театральных фокусов (например, смех в заключительных тактах партитуры «Мельник, мальчик и осёл»).
Интересно, что театральность, свойственная дарованию Гаврилина, проявилась, например, и в написании некоторых помет. Так, названия жанров «вальсъ» и «романсъ» он писал как в старину, моделируя ушедший стиль орфографии — с твёрдым знаком на конце. В этой, казалось бы, маленькой детали проглядывает существенное: мы видим, как уже на самом раннем этапе творчества формируется гаврилинская игра со стилями, жанрами, а также — словесная игра[22]. Последняя широко и многообразно будет представлена в литературном творчестве композитора.
Показательно, что уже в раннем творчестве Гаврилин широко осваивал бытовые жанры — песню, польку, вальс, романс. Работал, видимо, быстро, старался экономить время, поэтому не выписывал повторяющиеся части и отмечал: «вступление в конце» (в песне «Ты не пароход»), «эта часть для четвёртого куплета текста, эта музыка для пятого куплета текста» (в «Рыбаках») и т. д.
Возможности долго заниматься действительно не было. Татьяна Дмитриевна вспоминала: «Учить задания по музыке в детдоме было непросто. Там было много способных к музыке ребят, были ленинградцы-блокадники, учившиеся в музыкальном училище, а впоследствии в консерватории. Многие были отобраны и занимались в той же музыкальной школе, где и Валерий. На весь детдом было одно старенькое пианино — «полурасстрельный» «Беккер» с западавшей педалью. Впоследствии выяснилось, что Валерий часто занимался ночами. Времени на занятия ему требовалось больше всех — надо было учить пьесы к уроку, сочинять, подбирать по слуху, читать с листа маленькие пьески. Как-то останавливает меня директор детдома Анна Хар-лампиевна и заявляет: «Не знаю, что с вашим Валеркой делать! Сплю и сквозь сон слышу звуки музыки. Три часа ночи, радио, конечно, выключено. Встала, пошла на звуки. Дёргаю дверь, а зал изнутри заперт. Стучу, вынимает стул из ручки двери, стоим на пороге друг перед другом:
— Что ты здесь делаешь ночью?
— Учу урок.
Пришлось мне его немедленно отправить спать и сделать замечание».
Анна Харлампиевна предупредила его, чтобы по ночам он спал, а не занимался. В противном случае пообещала взять его из музыкальной школы. Промолчал. Через два-три дня повторяется та же картина: сидит за инструментом, играет двумя руками.
Я, конечно, побеседовала с Валериком. Понимала: он не мог прийти ко мне, не выучив урок. Помню, сказала ему: «Будем искать другое место, где ты будешь заниматься в дневное время». Но я не думаю, что мне удалось прекратить его ночные бдения. Он знал, где у Шуры Ираклиевой висит ключ от зала, и занятия свои осторожно продолжал. Я же, со своей стороны, сделала всё, что смогла: перенесла все уроки в музыкальную школу, ставила их последними, чтобы мы могли заниматься как можно дольше» [45, 24–25].
А потом случилось событие знаменательное: автор «Красавицы-рыбачки» попал в Северную столицу. И здесь, конечно, не обошлось без Божьего промысла, поскольку путешествие Гаврилина из Вологды в Ленинград, возможно, не состоялось бы, если бы из Ленинграда в Вологду не приехал доцент консерватории Иван Михайлович Белоземцев[23]. В автобиографии Гаврилин записал: «Закончив 7 классов средней школы, я поступил в Вологодское музыкальное училище на дирижёрско-хоровое отделение. В это время в музыкальном училище работала Государственная экзаменационная комиссия, возглавляемая доцентом Ленинградской консерватории Белоземцевым И. М. Он меня прослушал по рекомендации Томашевской Т. Д. и предложил поехать учиться в Ленинград в Специальную музыкальную школу-десятилетку при консерватории» [19, 13].
За этой краткой формулировкой кроются длительные переживания — и самого Гаврилина, и Татьяны Дмитриевны. Обратимся к её воспоминаниям:
«С первых встреч с моим необыкновенно одарённым учеником я начала задумываться, как определить его в музыкальное училище и даже выше. В музыкальной школе Валера проучился у меня два с половиной года. Помню, как после одного из наших уроков я вышла провожать его, а навстречу из соседнего класса вышла Татьяна Владимировна Генецинская. Она рассказала, что приехал из Ленинграда <…> Иван Михайлович Белоземцев. <…> И я решилась показать ему моего ученика. Конечно, я боялась показывать его опытнейшему столичному коллеге. Но и не могла не показать. Пусть просто послушает, думалось мне, и это будет уже немало. Педагог такого уровня поймёт, как он одарён и как работоспособен. А значит, сможет догнать других ребят. Переписывая вечером дома некоторые первые детские пьески ученика (не показывать же их в черновых вариантах доценту знаменитой консерватории!), думала об одном, твердила про себя одно: «Только бы он понял его!»
Встречу нам назначили на старом базаре в здании музыкального училища, в белокаменном строгом особняке. Присутствовали директор музыкальной школы Иван Павлович Смирнов, директор музыкального училища Илья Григорьевич Генецинский и Иван Михайлович Белоземцев. Дорбгой, сама дрожа от волнения, напутствовала моего Валерочку: «Ничего не бойся, играй смело. Не забудь упомянуть, что ты сочинил несколько детских пьес для фортепиано».
Приняли нас очень тепло, не преминув притом с улыбкой заметить: «Какой он большой! Такого переростка вы взяли в музыкальную школу?!» Началось прослушивание. Проверили слух и остались довольны. Начал играть сонатину, и я внутренне сжалась. Играл немного поспешно и как-то очень формально, как никогда до того не играл на уроках. И сам почувствовал это, так как свои сочинения Белоземцеву не предложил. Я попробовала выправить ситуацию и сказала Ивану Михайловичу: «Он пробует сочинять музыку, хотя сочинениями это, конечно, назвать нельзя, но послушайте и их, пожалуйста. У него, кажется, есть данные к сочинительству».
Высокий гость из Ленинграда взял ноты Валерика, сел за пианино и заиграл «Красавицу-рыбачку». И вдруг, к моему ужасу, прозвучал Валерочкин спокойный, но твёрдый голос: «Извините, я хотел бы сыграть сам. Может быть, вы не всё поймёте в моих нотах». Я от неожиданности даже дотронулась сзади до его рубашечки, мне показалось, что замечание было не слишком деликатно. Но Иван Михайлович заулыбался, шутливо поднял руки вверх в знак капитуляции перед молодым композитором и сказал: «Сдаюсь, сдаюсь, молодой человек. Садитесь».
Зазвучала музыка, и я почувствовала, что что-то неуловимо переменилось в атмосфере самой встречи. И что у нас появилась какая-то маленькая зацепка. Иван Михайлович просил играть ещё и ещё[24]. Поняв, что прослушивание нам удалось, я объяснила Ивану Михайловичу, как непросто живётся моему ученику, как мало у него времени на работу, что у него нет родителей, и он это очень переживает. Добрую весть о результатах принесла Т. В. Генецинская: «Ваш ученик очень понравился, но поймите, нас всех беспокоит одно: где он сил возьмёт, чтобы догнать остальных? Вы сами прекрасно знаете, что большинство детей начинают учить ещё дома с четырёх-пяти лет. И сколько лет они потом учатся до училища? А он занимается всего два с половиной года! Хотя ребёнок действительно феноменальный».
Это был один из самых счастливых дней моей жизни, хотя страхов, сомнений, переживаний, всех этих «вдруг», «а что если…» было, кажется, больше, чем радости и надежды. Перебирая в очередной раз все «за» и «против», все возникающие «но», я, конечно, ничего не сказала Валере. Не хотелось его волновать, травмировать масштабом гигантской задачи, которую ему предстояло решать одному, вдали от родного города, от людей, которых он любил.
Экзамены надо было держать в Ленинграде. Сможет ли он их выдержать? Просто прожить, продержаться? Один-одинёшенек в огромном городе, среди незнакомых людей. Иван Михайлович как будто угадал все мои страхи и неожиданно успокоил: «Не переживайте так сильно. Вернётся ваш Валерий, если не поступит, а через несколько лет уже сам приедет к нам».
Но к этим идеальным высоким переживаниям для меня совсем скоро добавились реальные нешуточные трудности» [45, 27–29].
Проблемы начались, когда о случившемся узнала директор детдома Анна Харлампиевна: она категорически запретила Гаврилину уезжать, аргументируя это тем, что он ещё не окончил школу. Татьяна Дмитриевна пыталась её разубедить, объясняла сложность ситуации: через несколько лет время будет упущено, и Гаврилин уже не сможет стать профессиональным музыкантом, не сможет реализовать свой уникальный талант. Настаивала на том, что никто не вправе распоряжаться чужой судьбой.
Анна Харлампиевна предъявила главный аргумент: Гаврилин не сирота, на его отъезд нужно разрешение Клавдии Михайловны, но она в тюрьме, а свидания там не разрешены. Был у неё и ещё один козырь: юный композитор по распределению направлялся в ФЗУ в один из ближайших районов[25].
Татьяна Дмитриевна ушла домой в подавленном состоянии: всю дорогу думала о том, как, несмотря на все преграды, отправить своего ученика в Ленинград. Она решила добиться невозможного — встречи с Клавдией Михайловной: «Мне было жутко даже подумать, как пойду к этому страшному дому. <…> Попробовала позвонить в тюрьму и услышала резкий и непреклонный отказ: «Всё запрещено, передач не берут, встреч не разрешают». В полном расстройстве и волнении перевела дух. Целый день я думала и всё же решилась пойти в тюрьму. Помню, как наутро медленно одевалась, причёсывалась. Хотелось выглядеть как бы посолиднее, посерьёзнее. Было мне тогда 26 лет. Вышла на остановке автобуса, приблизилась к стенам тюрьмы. Помню, у стен расположилось множество народа, тихо сидящего и ждущего непонятно чего. Босые, скудно и бедно одетые, они спокойно сидели, пили и ели на земле, видимо, надеясь на свидание с родственниками. Чувствовалось, что они здесь давно, ко всему привыкли, со всем смирились, ждут… У проходной меня просто физически заколотило от страха. «Ты куда?» — послышался грубый окрик. «К начальнику». Ответа не последовало. Долго стояла, ждала, потом ушла, решив, что приду сюда снова. Я пошла дальше по улице и, медленно раздумывая, обошла вкруговую здание тюрьмы. Я думала только об одном — что должна дать Валерию путёвку в настоящую, большую музыкальную жизнь.
Пришла к тюремным стенам во второй раз. И во второй раз не сумела преодолеть свой страх и безразличие тюремной охраны. А на третий раз собралась со всеми силами и решительно вошла в проходную, удивившись своей твёрдости.
— Куда? — крикнул солдат. — К начальнику по служебному и личному вопросу, — смело и громко сказала я. — Увас кто-нибудь здесь сидит? — спросил он. — Нет. — Это другой вопрос.
Стою и жду не шелохнувшись. Он потянулся к телефону и сказал в трубку: «Вот тут женщина пришла по служебному вопросу». Задержав дыхание, услышала невнятное: «Идёмте!» Иду, а ноги не слушают меня. Ватные, как не мои, они просто подкашиваются. В голове свербит одно: «А как я отсюда выберусь? Да и выберусь ли вообще?» Понимаю, что думать надо о другом. Надо найти нужные слова, чтобы убедить его маму… Как? Как я объясню ей, что у неё за сын? Как он талантлив, как он добр, какой он прекрасный ученик. Но… ведь придётся сказать и другое. Сказать, что нет никаких гарантий, что его примут. А если и примут, как он сможет проучиться в одиночку в большом столичном городе? Подбирая слова, убедительные аргументы, совсем забыла, что свидания никому не дают. Меня ввели в огромный полутёмный кабинет, в глубине которого за огромным столом что-то писал начальник тюрьмы. Он не поднял головы и даже не взглянул на меня. Стояла и понимала, что сесть нет у меня сил, могу только стоять. Он понял моё замешательство и сказал: «Не волнуйтесь, соберитесь и кратко скажите, что вам нужно. Имейте в виду, что свиданий мы не даём».
Осмелев, я заговорила о том, что сегодня здесь решается судьба очень талантливого мальчика, мама которого должна решить его участь — быть ему музыкантом или не быть. Он молча выслушал мой убедительный напористый монолог и чётко скомандовал в трубку: «Приведите заключённую Гаврилину Клавдию Михайловну». Минут через десять в кабинет робко вошла молодая женщина — среднего роста, с распущенными по плечам волосами, красивыми, пепельными. На ней было старенькое, потрёпанное демисезонное пальто, наглухо застёгнутое на все пуговицы. Держалась она скованно, ловя и удерживая в поле зрения каждый жест и взгляд начальника.
Увидев меня, она не выдержала, бросилась ко мне, как-то неловко выбросив руки вперёд: «С Валерием что-то случилось?» И, не дождавшись ответа, заплакала. «Тише, гражданка Гаврилина, — прозвучало из-за стола. — Авы объясните ей всё кратко и понятно».
— Клавдия Михайловна, я к вам с просьбой. У Валерия неё хорошо. Он отлично учится. У него огромные способности к музыке, и приёмная комиссия из Ленинграда отобрала его для сдачи экзаменов в школу-десятилетку при консерватории. Туда очень трудно поступить. Отпустите его туда, пожалуйста. Может быть, из него получится большой музыкант.
Клавдия Михайловна слушала меня молча. Её волнение, смятение в душе обнаружили яркие красные пятна, I юявившиеся на лице и шее. Я не понимала её реакции, говорила долго, подробно. Начальник ни разу не прервал мой долгий монолог. «Никогда! — голос Клавдии Михайловны срывался, она глотала окончания слов, не успевая закончить фразу. — Он прекрасно знает математику, увлекается точными науками, дружит с литературой… Отец его… был очень умный человек… Прекрасно разбирался в этих науках… Я хочу… чтобы он пошёл в технический институт, стал человеком».
Я страшно растерялась — такого отпора я никак не ожидала. Она говорила очень убедительно, ясно, то, о чём думала долгие дни в заключении, что уже сформировалось в её сознании и стало чем-то вроде плана на будущее сына. Переубедить её в считаные минуты было нереально. Понимала, но продолжала твердить: «Давайте рискнём. Он может и не поступить. Но мы с вами будем спокойны, значит, быть ему музыкантом не судьба».
Я торопилась, слыша, как нетерпеливо тихо стучит по столу начальник. В любой момент он отошлёт Клавдию Михайловну, и ничего так и не решится. Но я чувствовала, что наш разговор его захватил, не оставил равнодушным. После очередного возражения он поднял голову и ровным голосом, но очень твёрдо сказал: «Мамаша, сколько можно говорить одно и то же. Вам дело говорят. Вашему сыну желают только добра, а вы упёрлись со своей математикой. Наверное, учитель лучше вас знает, кем ему быть. Если бы не было у него данных, вам это никто бы и не предлагал. И вообще: подводим итог…»
Клавдия Михайловна вздрогнула и посмотрела на него. Смотрела и молчала, опустив руки. «Ну что ж, вам виднее, — еле слышно вымолвила она. — Я сыну не враг, пусть едет. Поцелуйте его за меня и скажите ему, что я ни в чём не виновата и надеюсь, что скоро мы с ним увидимся».
Раздался звонок, хлопнула дверь, и так же тихо, как вошла, она ушла из комнаты. Я стояла не шелохнувшись. Мне очень хотелось подойти к ней, крепко обнять её и поцеловать, но этого сделать я не могла» [45, 30–34].
В этой истории удивительно всё: и то, что совсем молодая учительница ради талантливого ребёнка отважилась на поход в тюрьму, и то, что, вопреки действующим правилам, свидание было разрешено, и самое невероятное — последнее, решающее слово произнёс начальник тюрьмы, который вдруг проникся судьбой маленького музыканта. Одним словом, если тот или иной путь предначертан свыше — все двери будут открыты.
Вскоре наступило время прощания: Гаврилин пришёл к Т. Д. Томашевской на последний урок. Занимались долго — необходимо было повторить весь пройденный материал, подготовиться к вступительным экзаменам настолько, насколько это было возможно для ребёнка, обучавшегося музыке всего два с половиной года. Томашевская не стала его пугать и заранее разочаровывать, ничего не сказала о возможной неудаче и, как следствие, скором возвращении в Вологду. Валера был спокоен и весел, пообещал приехать, как только сможет.
И он действительно на протяжении всей своей жизни навещал Томашевскую. Впервые приехал в 1954 году, но Татьяна Дмитриевна поменяла место жительства, Гаврилин же пришёл на старую квартиру, поэтому не застал её. Зато он посетил детский дом, устроил там концерт, и Анна Харлампиевна не могла поверить, что её бывший воспитанник сам написал столько прекрасной музыки.
Приехал он и на следующий год. Вместе с директором музыкальной школы Иваном Павловичем Смирновым и с Татьяной Дмитриевной ходили в ресторан «Север». Вспоминали прежние годы, обсуждали учёбу в Ленинграде: бывшие преподаватели задавали студенту множество вопросов, а он много и охотно рассказывал о своей новой жизни.
Во все последующие годы Томашевская зорко следила за творчеством своего ученика, слушала его произведения по радио (и даже если не знала, кто композитор, всегда безошибочно угадывала, что звучит новое сочинение Гаврилина), бережно хранила все его нотные подарки с надписями. А среди надписей были такие:
«Дорогой Татьяне Дмитриевне, милой, любимой первой учительнице и самой дорогой, на добрую память от благодарного ученика очередной опус 19/IV-1982 г.» («Вторая немецкая тетрадь»).
«Милому другу Татьяне Дмитриевне с бесконечной любовью от верного ученика. Ноябрь 1984 г.» («Вечерок»).
«Милой Татьяне Дмитриевне, украшению и радости моего печального отрочества. 2/Ш 1985 г.» («Жила-была мечта») [45, 37].
Именно Т. Д. Томашевская способствовала тому, чтобы в Вологде узнали сочинения Гаврилина: сделала заявку в нотный магазин, из Ленинграда были получены фортепианные сборники, и вологжане начали знакомство с произведениями своего земляка. Когда первая учительница композитора была в гостях у Гаврилиных, она познакомилась с ленинградской пианисткой Зинаидой Яковлевной Виткинд, которая была абсолютно поглощена музыкой Валерия Александровича и всюду с большим успехом исполняла его фортепианные пьесы. Татьяна Дмитриевна пригласила её в Вологду с концертом. В Филармонии был аншлаг, каждое сочинение слушали затаив дыхание. Потом Зинаида Яковлевна приезжала в Вологду много раз, её концерты стали традиционными, и Томашевская всегда сама занималась их организацией.
Так, однажды уверовав в своего ученика, Татьяна Дмитриевна на всю жизнь осталась его преданным другом. Не случайно в одном из интервью Гаврилин сказал: «И учился я [в музыкальной школе] у замечательной учительницы, Татьяны Дмитриевны Томашевской. Сейчас ей семьдесят лет, и она мне, после смерти мамы, безмерно близкий и дорогой человек, она мне вторая мама…» [19, 377].
В другом очерке, написанном Гаврилиным к юбилею Татьяны Дмитриевны и озаглавленном «Я иду в этом мире по солнечному лучу», читаем: «Татьяна Дмитриевна взяла меня, вчерашнего деревенского мальчишку, под своё крыло, когда я был воспитанником Октябрьского детского дома. Добилась, чтобы детдомовское начальство разрешило заниматься мне музыкой. По тем суровым временам считалось это едва ли не баловством. Но она добилась. И жизнь моя превратилась в праздник. Уроки фортепиано, сольфеджио, теории — счастье. Она ведёт меня в кино — счастье. Она берёт меня к себе в гости, мы слушаем пластинки — счастье. Она защищает меня перед всеми, потому что успехи мои в музыке очень сомнительны. И я счастлив, что есть человек, который в меня верит.
А человек этот — изящная, высокая и очень красивая двадцатичетырёхлетняя девушка с кудрявыми золотистыми волосами, нежными длинными пальцами, извлекающая из фортепиано дивную музыку, которая неизвестно, что и обозначает, но тем не менее околдовывает меня.
Она очень добра, скромна, застенчива, но когда нужно помочь человеку, — становится твёрдой, волевой и неустрашимой. То, как она отправляла меня учиться музыке в Ленинград, через какие чиновничьи дебри прошла, — целая история, которую нужно рассказывать отдельно. А ведь и до меня, и после меня вокруг неё было великое множество людей, которым она помогала, советовала, которых отогревала, спасала. И так всю жизнь.
Сорок пять лет прошло с того времени, как встретил я Татьяну Дмитриевну. Жизнь моя проходит теперь в мире музыки и музыкантов. Я знаю, как нечист, а порой невыносимо грязен может быть этот мир, где рядом с высоким духовным и вечным гнездятся зависть, торгашество, невежество и темнота. Но я чувствую себя легко и защищённо, я иду в этом мире по солнечному лучу, потому что ввёл меня в музыку и дорогу проложил человек солнечный — Татьяна Дмитриевна Томашевская. Низкий, низкий ей поклон за это и вечная моя любовь» [19, 362–363].
Отметим попутно, что Татьяна Дмитриевна горячо привязалась не только к Валерию Александровичу, но и к его семье. Стала добрым другом для Наталии Евгеньевны, не прерывались её отношения и с мамой Гаврилина.
После освобождения Клавдия Михайловна переехала жить к своей дочери Галине в Череповец, где и оставалась до конца дней[26]. Она никогда не смогла полностью оправиться от пережитого потрясения: несправедливый арест при полном отсутствии вины, годы за решёткой, унижение, дети, воспитанные чужими людьми, — при живой матери… Подобную участь испытали многие, но разве может всеобщий хаос поглотить или нивелировать личное несчастье?
Из воспоминаний Татьяны Дмитриевны о встрече с Гаврилиной в Ленинграде через много лет после свидания в вологодской тюрьме: «Когда днём все разъехались по делам, мы остались вдвоём и много говорили о Валерике. Она была уже совсем иной, не такой, как в нашу первую встречу. Постаревшая женщина с коротко остриженными седыми волосами, спокойная, уравновешенная. Её реабилитировали полностью. Вины не было никакой. Вспомнив нашу встречу, она горько заплакала, успокоившись, согласилась, что решение, принятое тогда в тюрьме, было правильное. «Он очень любит свою работу, — сказала Клавдия Михайловна, — хотя она у него тяжёлая, трудная, нервная, пишет почти всё время ночами». — «Что поделаешь, — сказала я, — таков удел всех музыкантов — много работать».
Через год с небольшим я увидела её в последний раз. Она была тяжело больна. Ей недавно была сделана операция. И я чувствовала, что силы её оставляют. Она сказала, что спокойно никогда не жила: заботы, тревоги, а сейчас наступила хорошая жизнь — и вот нет здоровья.
Я понимала её — след страшных страданий, несправедливого наказания она изжить не могла. Она, столько сил отдавшая воспитанию чужих детей-сирот, своих оставила сиротами на долгие годы. И то, что её сына воспитывала коллега и добрая знакомая Анна Харлампиевна, кажется, ничего не меняло. Жуткая несправедливость, перекорёжившая сразу несколько жизней, осталась в памяти» [45, 34].)
Арест и заключение оставили глубокий рубец не только на сердце К. М. Гаврилиной, эти события прочно врезались и в память её сына.
Гаврилин провёл в вологодском детдоме только три года, но вспоминал то время как один из самых значимых отрезков жизни. И он, и Наталия Евгеньевна отправляли Томашевской добрые, тёплые письма, а приезжая в Вологду, всегда останавливались именно у неё. Все вместе, втроём, ездили они в родное Перхурьево, подолгу гуляли. И во время этих прогулок Гаврилин отдыхал от шумного Ленинграда, вспоминал трудные свои годы в детдоме, заново переживал произошедшие в этих краях события — и горестные и радостные.
В последний раз Томашевская видела своего ученика в 1997 году. Был чудесный концерт, прозвучали обе «Немецкие тетради» (исполнял Игорь Гаврилов, за фортепиано — Нелли Тульчинская), Гаврилин «на бис» играл «Вечернюю музыку» из «Перезвонов». А вечером Татьяна Дмитриевна устроила небольшой праздник — встречу со старыми друзьями: «Собрались у меня дома. Я даже не узнавала Валерика — он был весёлый, много рассказывал, все фотографировались с ним на память. На следующий день намечена была поездка как всегда в его родное Перхурьево. Но впервые он отказался от поездки. Он сказал мне: «Я очень хочу поехать, но не смогу». Я проводила вечером их на поезд, и больше я Валерия не видела. Он не дожил до своего юбилея (60 лет) несколько месяцев. В Вологде шла подготовка к юбилейному фестивалю, а 29 января утром мне сообщили, что Валерий скончался. Описать словами моё состояние невозможно. Уход его — страшное для меня испытание, я всегда чувствовала в нём опору, он поддерживал меня в самые трудные минуты жизни» [45, 48].
Первое же расставание произошло за 44 года до упомянутого праздника, в квартире Томашевской, когда в 1953-м Татьяна Дмитриевна провожала маленького композитора в столичную консерваторию.
В музыкальном училище (видимо, на всякий случай) выписали ему справку о том, что принят в число учеников на первый курс дирижёрско-хорового отделения и потому обязан явиться 30 августа. А в детдоме дождались вызова из Ленинграда, выдали сто рублей, нарядили Валерия в белую рубашку и вместе со старшей воспитанницей детского дома Ниной Нерволайнен, которая к тому времени уже окончила школу, посадили на поезд.
Всё ещё было впереди.