Женщина в жизни мужчины играет роли самые разные — жены и хозяйки, музы и матери семейства, утешительницы и лучшего друга. Одни меняют амплуа, другие так и пребывают в одном, и лишь немногие способны объединить в себе столь разнообразные качества.
Самым чутким и преданным другом, любовью всей жизни, главным слушателем стала для Валерия Гаврилина Наталия Евгеньевна Штейнберг — девушка с тёмными волосами, обворожительной сияющей улыбкой и проницательным, бесконечно добрым взглядом. Н. Е. Штейнберг была для Гаврилина и его друзей воспитательницей — именно такую должность дали ей в интернате. «Я родилась в Ленинграде 24 января 1930 г., — вспоминает Наталия Евгеньевна. — Родители: мама — Штейнберг Ольга Яковлевна, режиссёр драматического театра; отец — Рябчуков Евгений Арсеньевич, актер и режиссёр драматического театра. В последние годы жизни был худруком цирка в Ростове-на-Дону. С ним мама разошлась в 1937 году.
Мама с папой часто уезжали на гастроли, в это время я жила с бабушкой и дедушкой по маминой линии. Детство у меня было замечательное. До войны меня водили в театры, в кино. Лето мы проводили, как правило, не в дачных посёлках, а в деревнях Новгородской области. До войны я окончила 4 класса. Класс у нас был дружный, почти все жили рядом, после школы играли на улице.
Потом — блокада. В двух словах об этом не напишешь. Вся семья оставалась в Ленинграде, в феврале 1942 года потеряли деда от голода. Мама и бабушка лежали. Ходила за хлебом я.
Когда начались обстрелы, мама решила нас с бабушкой эвакуировать к родным на Урал. В городе Верхнем Уфалее мы прожили до осени 1943 года. После, по вызову мамы, уехали в Пестово Ленинградской области. Там я окончила 6-й класс, а в августе 1944 г. мы вернулись в Ленинград.
Поступила в девичью школу (в 7-й класс) и окончила её в 1948 году. Далее — Университет (1948–1953), исторический факультет, отделение истории партии (не хотела быть учительницей, а с этого отделения распределяли в вузы — преподавать марксизм-ленинизм). Но в итоге меня распределили в железнодорожную школу. Случилось это по двум причинам: во-первых, по еврейской фамилии; во-вторых, — отец был в плену.
Так я попала в школу на станции Медведево, около Бологого. Проработала там три года (1953–1956). Преподавала историю в 7—10-х классах и была классным руководителем. Выпустила ребят и уехала в Ленинград. В результате полюбила работать с детьми и больше никем не хотела быть, кроме как учителем» [51].
Итак, вернувшись в 1956-м в Ленинград, Наталия Евгеньевна пыталась найти работу. Но учителя истории не требовались, и чтобы не остаться без места и не сидеть на шее у мамы и бабушки, она решила пойти на комсомольскую работу, быть освобождённым секретарём Кораблестроительного техникума. Всё уже было решено, но вдруг соседка по квартире — Раиса Иосифовна Середа, которая работала в десятилетке хормейстером, — предложила место воспитателя в интернате. Конечно, Наталии Евгеньевне, привыкшей работать с детьми, это предложение пришлось по душе.
Вместе с Раисой Иосифовной они пошли на собеседование к заместителю директора по административно-хозяйственной части Е. В. Юдину. На работу приняли, и потом Р. И. Середа говорила: «Вот видишь, не согласись ты тогда — и не встретила бы «своего» Гаврилина[42]» [21, 7].
Первое впечатление от интерната было далеко не самым лучшим. Наталия Евгеньевна так описывала это заведение: «В моём представлении это должно было быть светлое, красиво обставленное помещение. А моим глазам предстала довольно плачевная картина. Комнаты большие, но теснота жуткая, на кроватях покрывала грязно-розового цвета, накидки на подушках какие-то серые, застиранные. Шкафы все исцарапанные, не закрываются, некоторые даже не похожи на шкафы — без полок, без гвоздей. Как вешать одежду? На окнах ни цветочка. На столах грязные клеёнки. Тумбочки хуже, чем в самой захудалой больнице[43]» [21, 7].
В первый же день новая сотрудница получила задание — выпустить с ребятами газету. Предстояло разыскать Гаврилина, который этим занимался. «Кто-то из ребят невзначай бросил, — пишет Наталия Евгеньевна в своём дневнике, — «Спросите у Короля, он знает. Да вот он стоит». Что за странная фамилия! Подхожу к Королю — тут же выясняется, что это не фамилия, а прозвище, и зовут его Витя Никитин. Спрашиваю, где найти Гаврилина. «A-а, Великий, вам нужен Великий». Я поняла, что это прозвище Гаврилина, и говорю: «Не знаю, великий он или нет, но он мне нужен». Тогда Витя-Король назвал приметы, по которым можно его узнать: волосы чёрные, вьющиеся, носит очки, голова в плечах. Вечером поднимаюсь по лестнице, чтобы из классов отправить ребят спать в интернат, а навстречу мне спускается — я его сразу узнала по описанию — Гаврилин.
— Вы Гаврилин?
— Я. А что? — смотрит так испуганно, глаза круглые-круглые.
— Мне сказали, что вы занимаетесь стенгазетой в интернате.
— Нет, нет, не буду я больше ею заниматься.
Так состоялось наше знакомство» [21, 8].
Отказ объяснялся просто: воспитанники десятилетки выпустили стенгазету, в которой резко критиковали музыкальную жизнь своей школы. За это им влетело от начальства, поэтому связываться впредь с печатным словом Гаврилину не хотелось. Но позже Наталии Евгеньевне удалось переломить ситуацию — и первый, он же единственный, номер вышел 30 апреля 1957 года, о чём Валерий Гаврилин гордо записал в школьной записной книжке. Газета была перепечатана на машинке, в числе редакторов значилась фамилия Гаврилина.
Его отношения с новой воспитательницей, судя по её дневниковым заметкам, были очень доверительными, дружескими и в чём-то парадоксальными, как и сам Гаврилин. Он пребывал в том замечательном возрасте, когда юноши ещё находятся в поиске истины, но уже активно заявляют о своих правах. И Наталии Евгеньевне не всегда было так просто найти со своим воспитанником общий язык.
Часто он спорил, бурно высказывался или вдруг обижался и отмалчивался. Н. Е. Штейнберг, как взрослая женщина, к тому же педагог, старалась подыскать нужные слова для разговора с начинающим композитором — натурой противоречивой и чрезвычайно ранимой. К тому же процветали в «институте закидонства» извечные мальчишеские шалости, причуды и театральные выверты, что, безусловно, усложняло работу молодой воспитательницы. В своём дневнике она описывает такой случай: «Вечер, около двенадцати. Большинство мальчиков ещё в учебной комнате. Гоню спать. Пошли, поднялись наверх. Через некоторое время с четвёртого этажа слышится шум, смех. Выскочила нянечка. Что такое? Вижу возбуждённые лица ребят, округлённые и без того круглые глаза Гаврилина. Он стоит у стены, зажав в руках чью-то рубашку и курточку. Мелькнула мысль: не избили ли кого? Направляюсь в комнату. И над самым ухом шёпот Гаврилина:
— Ради Бога, Наталия Евгеньевна, тише. Ну хоть пять минуточек.
— Что здесь происходит?
— Мы разбудили Белодубровского и сказали ему, что уже утро. Ну пусть он выйдет и пойдёт мыться.
Такие были умоляющие глаза у ребят, что разрешила им эту невинную, как мне тогда казалось, шутку. Белодубровский вышел, поздоровался со мной и направился вниз. Тут перед ним фланировал Белоконь в брюках с подтяжками, Малинов сладко потянулся. Когда Марк Белодубровский пришёл в умывалку, то он всё понял. Невозможно было без смеха смотреть на всю эту картину. Все хохотали. Это-то больше всего и возмутило «пострадавшего». Он решил, вопреки здравому смыслу, помыться, почистить зубы и пойти заниматься на этаж. Дальнейшее решение было принято со здравым смыслом — написать докладную директору. Докладная была написана утром и направлена через нянечку директору. Пришлось объясняться. Но что творилось с ребятами, когда они узнали, что докладная написана! Провела с ними специальную беседу, чтобы они не устроили ему «смертный бой» [21, 9].
Проводя большую часть рабочего времени в обществе Гаврилина, Наталия Евгеньевна успела присмотреться к нему и, конечно, зафиксировала свои наблюдения в дневнике: «Это 17-летний мальчик невысокого роста, черноволосый; закруглённый овал лица, круглые глаза, очень округлённый рот, очки. Но вся эта округлость его лица не портит общего приятного впечатления. Вообще это очень интересный мальчик, да, собственно, мальчиком его уже не назовёшь. Он очень умён для своих 17 лет. Очень хорошо знает русскую классическую литературу. Читает без конца. До всего старается дойти сам, познать истину самостоятельно. Преклоняется перед гением Толстого: «Гениальнее «Войны и мира» и «Крейцеровой сонаты» ничего нет». Очень любит Чехова, способен цитировать целыми кусками Маяковского, особенно «Клопа» и «Баню». Сам пишет рассказы и стихи, но в них много «зауми» и недостаёт простоты. Но выдумки — хоть отбавляй. Вообще это самый интересный человек в интернате: с ним о многом можно говорить, порой даже бывает страшновато, так как память у него молодая, свежая, цепкая — всё помнит. А ведь уже многое забыто, многого даже и не знаешь из того, что он знает. Но в суждениях о жизни, о людях очень скор на выводы и непримирим. Особенно к девчонкам. Мне думается, потому, что они его не жалуют. Он сказал на днях: «Я влюбляюсь часто, но в любви не объяснялся ни разу». Весь мир у него делится на «умных», которых он уважает и с которыми считается, и на «неумных», которых он презирает.
Последнее время стал расточать похвалы моему уму и «комплименты» такого рода: «Наталия Евгеньевна, вы слишком мужчина. Вы не выйдете замуж, потому что умны. А женщина должна быть с глупинкой. У вас мужской ум, и сейчас нет молодых людей вашего возраста умнее вас». Я от души смеялась, убеждая его в обратном, но он остался при своём мнении» [21, 10].
Конечно, Наталия Евгеньевна абсолютно покорила Валерия Гаврилина (как и всех интернатских). И вскоре начались первые послания. После Дня Победы в 1957 году, когда пол-интерната вдруг слегло с гриппом, некоторые воспитатели тоже заразились, и в их числе — Наталия Штейнберг. Гаврилин отправил ей письмо — и трогательное и возвышенное: «Я слышал, что вы больны. Выздоравливайте, пожалуйста, скорее. Я жажду вас видеть» [21, 12]. Наталию Евгеньевну, конечно, развеселила и приятно удивила эта весточка. В своём дневнике она назвала Гаврилина «верным рыцарем».
Между тем жизнь в интернате шла своим чередом. Многое Н. Штейнберг огорчало и даже выбивало из колеи: сложно иметь дело с подростками — никогда не знаешь, чего от них ожидать. Так, после заседания совета интерната 23 сентября 1957 года она отмечает: «Настроение препаршивейшее. На заседании Юра Симонов сразу же начал проводить какую-то непонятную линию, его поддержал и Гаврилин. Много было неприятных моментов, иронических замечаний в мой адрес. Не могу себе простить одного: я им показала, что меня всё это очень волнует и раздражает. В итоге — я вчера специально приехала в интернат на полтора часа раньше, чтобы составить план работы, но Симонов не явился, хотя был на этаже. Ещё одна пощёчина» 121, 15].
И вот, чтобы улучшить и разнообразить интернатские будни, Наталия Евгеньевна решает осуществить грандиозный проект, а именно — поставить с ребятами спектакль. В качестве материала были выбраны отрывки из «Бани» Маяковского. Вадим Горелик и Валерий Гаврилин всецело поддержали идею, Гаврилин даже взялся отвечать за явку. Началась работа: составление расписания репетиций, подбор актёрского состава. В числе исполнителей главных ролей — конечно, «три В» (но Никитин в роли Победоносикова потом был заменён на Валерия Гридчина), а кроме того — Юра Кирейчук и Тамара Мирошниченко.
Гаврилину досталась роль Бельведонского. «Ну ничего, ничего-то у него не получается! — сокрушается воспитательница-режиссёр на страницах своего дневника. — Какая-то ненужная экзальтация, 1140 слов в минуту и главное — ни на йоту естественности. Стала делать замечания: стоит — не поймёшь, то ли воспринимает, то ли нет. Опять всё повторил, и опять так же: голову кверху и произносит слова заученно и однотонно. Повторять в третий раз было уже бессмысленно. Не дождавшись конца репетиции, он молча вышел, не сказав никому ни слова [21, 16].
Гаврилин после той репетиции серьёзно расстроился, заплакал. Долго бродил по коридору, к Наталии Евгеньевне не подходил и спать не шёл. Было задето его самолюбие, в среде начинающих актёров (пусть и любителей) — дело вполне обычное: раскрыться и вывернуть душу на актёрской сцене далеко не всем под силу. И вот Н. Штейнберг видит сцену в гардеробе — Вадим Горелик сидит на полке в стенном шкафу, а Валерий Гаврилин уткнулся головой ему в колени и рыдает. Наталия Евгеньевна тактично вышла. Вернувшись через полчаса, увидела ту же картину. Она взяла Валерия за плечо, погладила по волосам и сказала, что пора идти спать. А дома, конечно, сильно переживала эти события.
На следующий день предстояло восстанавливать утраченное равновесие. Наталия Евгеньевна идёт в пионерскую комнату, где Гаврилин занимается на фортепиано. А он не поворачивается и не здоровается — проиграл свои пьесы и пошёл слоняться по коридорам. «Пошли на обход по интернату с воспитателем Анной Васильевной Нестеровой, — вспоминает Наталия Евгеньевна. — Она мне и говорит: «А Гаврилин сегодня не завтракал». И полушутя-полусерьёзно: «Вы, наверное, виноваты». — «Почему?» — «Вы ему сказали что-нибудь обидное». Если до этого я ещё сомневалась, говорить с ним или нет, то теперь уже сомнений не было. Пошла в «учебную». Стоит за стулом, склонившись к Горелику. Подошла, говорю: «Можно тебя на минуточку?» Молча пошёл за мной в дежурку.
— Ты что же, обиделся?
— Нет, что вы, Наталия Евгеньевна.
— Почему же ты ушёл вчера с репетиции?
— Я не буду играть, у меня ничего не получается.
— Получится, если захочешь.
— Вот у Гридчина сразу получилось, а у меня — нет.
Пришлось объяснять, что даже у артистов не всегда сразу роль получается. Немного «лёд тронулся».
— Может быть, я тебе слишком резко делала замечания?
— Нет, наоборот.
— А что же ты даже не поздоровался и не завтракал? Заулыбался смущённо.
— Надо завтракать. Ясно?
— Да. Я попробую сам позаниматься, а потом с вами. Но вообще мне трудно.
Всё ясно: трудно ему пережить, что кто-то лучше его справляется с ролью. После этого разговора ходил по интернату, как вырвавшийся на свободу ребёнок. А вечером — телефонный звонок. [Звонил, конечно, Гаврилин.]
— Добрый вечер, Наталия Евгеньевна. Свершилось!
— Что свершилось?
— Свершилось! Я сходил в баню. Вы знаете, сколько я пережил? Это что-то ужасное. Ветер хлестал меня по ногам, дождь лил под самые ноги, брюки все были мокрые. Я простудился, у меня уже грипп. Я даже решил идти обратно, но всё-таки пошёл в баню.
— Что ещё произошло?
— Была комсомольская группа. Меня принимали в комсомол» [21, 17–18].
Далее Гаврилин с упоением рассказывал, что сочинил новую песню о Сирии «в духе, как писались в период борьбы в Испании», а кроме того, собирается написать революционно-публицистическую статью о том, что война не нужна. В бане с ним мылся один фронтовик — без ноги, с несколькими ранами и поэтому он «как-то ещё больше понял, что война не нужна, что она совсем не нужна». Ещё он поведал о новом, недавно прибывшем в интернат мальчике[44], а завершился этот удивительный диалог, вобравший в себя все темы и сюжеты, неожиданным признанием Гаврилина в том, что он «совершенно не может смотреть фильмы о любви» [21, 18–19].
Безусловно, важно было всё рассказать Наталии Евгеньевне и всё на свете с ней обсудить. Она была благодарным слушателем, если считала нужным — давала мудрые взвешенные советы. И, конечно, одна из самых значимых тем того периода — вступление в комсомол. «Вы знаете, меня вытащили на середину класса и стали мне задавать вопросы, — сообщил Гаврилин. — Спросили, что такое демократический централизм. Я ответил: выборы. А мне сказали: неправильно. Потом Аншелес, который взял у меня пиджак, чтобы идти в филармонию, сказал: «Не нужно его спрашивать. Давайте примем». Но они сказали: «Нет». И спросили, почему я сейчас решил вступать. Я ответил им не то, что думал на самом деле. — Зачем же было что-то придумывать, когда можно было сказать то, что есть? — Да, но повторять стереотипную фразу: «Я чувствовал себя неподготовленным», — всё равно бы не поверили» [21, 17–18].
Отметим, что отношение к комсомолу у Гаврилина было восторженное, но это не касалось непосредственно той структуры, которая существовала в школе. «Наша организация, извините, стадо баранов, — восклицает композитор на страницах своих заметок. — Руководители или маленькие бюрократики, или слабовольные болтуны. Нас как музыкантов в колхоз не пошлют, к культуре мы вроде приобщены своей специальностью. И работы — да? — быть не может. И не случайность, что появились высказывания, подобные тому (Пригожина). И многие так думают, но молчат.
Я не из газеты, я не с лозунга, но я искренне верю в комсомол. Вспомните целину. Это такой подвиг — равного которому нет в истории. Я слышал очевидцев, которые очень просто рассказывали… Блестящий журналист работал на вокзале носильщиком — трибун.
Нам нечего зазнаваться — мы, с нашими настроениями и высказываниями, слишком рахитичны и трухлявы для того, чтобы зазнаваться, презирать простую кепку и широкие штаны. И нужно быть слишком индивидуалистом и слишком смелым, чтобы не видеть того большого, что сделал комсомол, то, перед чем мы ДОЛЖНЫ [неразб.] благоговеть» [20, 14–15].
В комсомольскую организацию Гаврилина приняли 1 ноября 1957 года. «Принимали из интерната четверых, — вспоминает Н. Е. Штейнберг, — в том числе и Гаврилина. Собрание, как всегда, малочисленное, настроение несерьёзное. В основном всё сводилось к тому, чтобы задать каверзный вопрос по политике и трафаретный — о членских взносах. Когда принимали Гаврилина, то всех поразило его заявление, в котором было довольно подробно и в патриотическо-искреннем тоне написано, почему он хочет вступить в комсомол. Стоял он у стола опустив голову, то и дело хватался за очки или поправлял волосы, а потом в течение нескольких минут стучал пальцами по краю стола. Я выступила, дала ему рекомендацию. Вопросов к нему, кроме как по биографии, не было. Сразу же его приняли. А Кокушин и Уваров, сидящие сзади, сказали, что из всех вступающих один он по-настоящему достоин быть комсомольцем» [21, 20–21].
К этому событию он отнёсся более чем серьёзно. Но ждал и других. Однажды неожиданно, но, конечно, передумав и перечувствовав предварительно множество «за» и «против», признался своей воспитательнице в том, что ему совсем не везёт в любви. «Не любят меня женщины», — донеслось вдруг. «Твоё время ещё не пришло», — шутя ответила [Наталия Евгеньевна]. «Нет, я серьёзно. Вы всегда шутите». — «Тебя ещё так будут любить! Молить будут о любви, а ты будешь гордо их отвергать». Заулыбался и пошёл наверх» [21, 19].
А потом вдруг опять пришлось выяснять отношения. В одной из бесед Гаврилин решил критиковать сочинения Вадима. Наталии Евгеньевне это не понравилось: «У тебя всё, что не твоё, серое, и только один ты чего-либо стоишь, а все люди, тебя окружающие — серая, бесцветная масса» [21, 19].
Такого замечания Гаврилин принять никак не мог. Сначала он промолчал, хоть и помрачнел. Но потом всё-таки ответил: «Я на вас очень обижен: зачем вы так говорили, да ещё при Горелике?» И на репетиции закрылся пюпитром, ни с кем не разговаривал. На другой день, конечно, стал здороваться сквозь зубы. А вечером Наталии Евгеньевне никак не удавалось уложить старших мальчиков (и Валерия, в частности) спать: ушла в час ночи, а Гаврилин и Тарасенко ещё продолжали писать сочинение.
Потом грянул день рождения Милы Ставониной, старосты девятой комнаты. Наталии Евгеньевне пришлось конфисковать вино, «но вскоре в дежурку явилась целая делегация. Они молили, просили, но согласиться на то, чтобы они пили в интернате, я не могла. Пошли на компромисс: можно, но не в интернате. Вечером я обязательно собиралась приехать снова, но замоталась и устала: ездили выбирать премию для комнаты старших мальчиков. Ходили, ходили с Гаврилиным по магазинам, наконец купили будильник. Решила: не поеду».
Но приехать всё-таки пришлось. Вечером позвонила завуч Зоя Борисовна Хохлова и недовольным тоном сообщила, что у девочек приготовлены стаканы. Есть ли гарантия, что они не станут пить в интернате? А потом в трубку заорал и сам Юдин — серьёзно возмущался, говорил о пренебрежении должностными обязанностями, велел срочно явиться на работу.
Долго Наталия Евгеньевна ждала трамвая, волновалась: ситуация со стаканами могла принять нешуточный оборот. «Выхожу — слышу рядом шаги, оборачиваюсь — Гаврилин. Я настолько была обеспокоена, что даже не выразила удивления.
— Всё-таки заставили вас приехать! Да ещё из-за меня вам попадёт. Меня Юдин с папиросой поймал.
— Ну вот, а обещал. Чего стоят твои обещания?
— Я больше никогда не буду. Ну извините меня. Ещё вам и за это влетит.
— А ты что, радуешься?
— Нет, что вы!
— А вообще-то правильно — меньше надо вас жалеть.
— Зачем вы, Наталия Евгеньевна, успокаиваете себя?
Пришла, сразу же поднялась наверх. Девочки сдержали слово: в интернате рождение не праздновали. Нашла Зою Борисовну, она очень мило со мной побеседовала. Валерий неотступно ходил за мной как тень, всё старался чем-нибудь помочь мне» [21, 21–22].
А на следующий день Наталия Евгеньевна, как воспитатель и педагог, пережила своего рода победу: «Днём пришла на дежурство. Вошёл Гаврилин. Подошёл ближе. От него пахнуло папиросным дымом. Тихо, но так, чтобы он слышал, выразила своё недовольство. А через несколько минут, стоя в коридоре, почувствовала, как он что-то настойчиво пихает мне в руку. Я сначала подумала, что он чем-то меня угощает, а потом увидела, что это пачка папирос.
— Возьмите. Я вам отдаю.
Это была победа. Сам отдал».
Тем временем подготовка к премьере спектакля по Маяковскому шла своим чередом. И вот наступил день генеральной репетиции. Первый эпизод совсем не удавался, второй был нарушен шумными передвижениями школьников, развеселившихся на перемене. В ходе репетиции Наталия Евгеньевна сделала замечание Симонову. И вдруг он самым натуральным образом психанул: «Орёт, руки дрожат. «Я нервный», — кричит. Взъелся на Гаврилина: «Не позволю культ личности устраивать! Не строй из себя шута и дурачка! Я тебе не Сигитов и Горелик!» А тот стоит, как нахохлившийся петух, и вот-вот готов начать драку. Пришлось его вытолкать, а Симонова поставить на место» [21, 22].
Но, несмотря на все неурядицы, был и очевидный режиссёрский успех: Гаврилин после долгих трудов и выяснения отношений всё-таки преобразился, и его актёрская игра серьёзно улучшилась. Играли все хорошо, у всех были и костюмы, и соответствующий грим, «но когда появился на сцене Гаврилин, то зал грохнул от хохота. Он вошёл мелкими шажочками, узкие чёрные брючки, фисташковая куртка, белая рубашка, бант — на светло-коричневом фоне большие белые горохи — и без очков, с подрисованными бачками. Играл он лучше, чем на репетициях. Я была очень рада, потому что знала, сколько сил пришлось затратить, чтобы добиться от него этого. И всё-таки осталось ещё и однообразие в движениях, и отвлечение от партнёра. После окончания ребята стали кланяться, а Гаврилин и меня потащил на поклон. Я, конечно, стала упираться, и получилась «четвёртая сценка», как сказал Валерий. Все помчались на ужин, а мы стали разгримировываться. Пришли в столовую — уже все столы были заняты, уселись за «председательский». Ребятам перепало кое-что лишнее, и они были очень довольны» [21, 23].
Премьера состоялась 6 ноября, а на 8-е было назначено ещё одно событие, знаковое для интернатской музыкальной жизни. Это был концерт-загадка. Программу составляли Си-гитов, Горелик и, разумеется, Гаврилин. Некоторые ученики отнеслись к этому скептически — отворачивались, делали вид, что читают, однако угадать ничего не могли. А другие — Коля Кокушин, Марк Белодубровский, Миша Эпельман — вышли в первые ряды и были удостоены призов.
Вечером юные воспитанники затеяли серьёзный разговор о любви: «Виктор Никитин проповедовал, что он во всём разочарован и ничему не верит. «Любви чистой нет, любить не умею. Научите меня любить, Наталия Евгеньевна» (?!) Отшутилась: «Я к такой роли не подхожу». — «Почему?» — «Ледышка». А Гаврилин пустился в воспоминания, как ему нравилась Чаклина в шестом классе, а в пятом ему признавалась в любви какая-то Саша. И как он тоже сказал ей: «Я тебя люблю». А она за это ткнула его в бок кулаком. Он был очень оскорблён, но позже выяснилось: дело в том, что в это время по лестнице шёл мальчишка, который не должен был этого знать. Хохотали очень. Потом Витя заговорил о том, что будет с Валеркой, когда он влюбится. Я предположила, что если влюбится, то уж очень серьёзно, а если несчастливо, то психовать будет. Он не отрицал, согласился»[21, 24].
Через несколько дней после этого разговора Гаврилин сообщил Наталии Евгеньевне, что на каникулах в Ленинграде ей будет скучно. А потом запросто предложил: «Поедемте со мной. Маму увидите». Может быть, молодой воспитательнице было и приятно получить такое приглашение, но вслух она всё-таки сказала другое: «Достаточно того, что я сына вижу каждый день. Если я ещё всех мам буду посещать, то мне времени не хватит.
— Ну уж, каждый день.
— Конечно.
— Но не весь же день.
— А если люди будут видеть друг друга весь день, то они могут друг другу и надоесть.
— У меня этого не бывает».
И потом пожаловался: «Как ужасно, что осталось учиться один год, что надо уходить из школы.
— Ничего, привыкнешь к новой обстановке, и всё будет хорошо.
Между прочим, я сама об этом не раз думала: уйдут эти ребята, и работать будет не с кем.
Перед сном:
— А может быть, мне не ехать на каникулы домой?»
24 января 1958 года Наталии Евгеньевне исполнилось 28 лет. Ребятишки подарили духи. А Гаврилин прислал письмо: «Дорогой старший друг, Наталия Евгеньевна! Я не могу вместить в это поздравительное письмо того необыкновенного, кажется — первого такого чувства, которое есть у меня к Вам. Я немного волнуюсь, когда пишу это, не хочу, чтобы это походило на роман и на объяснение. В моём чувстве к Вам самое большое — благодарность, остальное я ещё не угол ковал себе.
Поздравляю Вас с днём рождения. Вы, знаете, самый удивительный характер из всех, какие я только видел.
Теперь стихотвореньице. Я ЖЕЛАЮ Вам на этот год (думаю, и на все остальные)
ЖЕЛАЮ:
Чтоб снова Вы были так же молоды,
Чтоб вновь не боялись жары и холода,
Чтоб вновь над моею болезнью смеялись,
Чтоб снова — но крепче — со мною ругались…
Ещё — чтоб сменили костюм тёмно-синий
На что-нибудь вроде… да что я, — знаете,
Что Вам идёт, когда покупаете,
И после, тогда, когда одеваете.
ЖЕЛАЮ (и Вадик)
Больших перемен в году наступившем,
Чтоб были расцветки его новы,
Чтоб, чёрт возьми, что-то и Вам подвалило,
Чтоб было и Вам,
Не только, чтоб Вы
И ниже, после приведённого стихотворения, Наталия Евгеньевна отмечает в своём дневнике: «Да, такое послание может взволновать. Весь день и до сих пор я под впечатлением этого письма: столько в нём души, искренности, очень тёплого чувства. Я знала, что он ко мне относится более чем просто хорошо, но когда об этом пишут так, как написано у него, то это производит впечатление. В этот же вечер он мне позвонил, поздравлял с днём рождения, страдал и переживал, что не может быть в это время со мной»[45] [21, 26–27].
Наталия Евгеньевна стала родным человеком, ей Гаврилин мог доверить любую свою тайну, рассказать о самых сокровенных переживаниях. И она, в свою очередь, всегда шла ему навстречу, поддерживала и помогала. Например, однажды, понимая, что он не в духе, увела его из интерната, чтобы поговорить. И даже подходящий предлог придумала — нужно якобы купить фотобумагу.
Причина плохого настроения раскрылась сразу, связана она была с безденежьем и долгами. Гаврилин ждал помощи от мамы: она собиралась выслать сто рублей. А долг составлял 138 рублей. К этому прибавлялись ещё и другие переживания — неверие в свои силы, постоянное сравнение себя с другими, часто — не в свою пользу. И Наталия Евгеньевна успокаивала своего юного друга, может быть, и не сознавая в тот период, что это только самое начало их долгих прогулок и доверительных бесед.
Разговор завершился обещанием Гаврилина не тратить денег на пиво, и если занимать, то только у Наталии Евгеньевны. Со своей стипендии он пообещал ей купить почему-то жёлтый берет и боты на широком каблуке, чем очень рассмешил.
А потом Наталия Евгеньевна получила письмо от мамы Гаврилина. Оно было приветливое и тёплое, но вместе с гем и тревожное. Клавдия Михайловна выражала своё беспокойство по поводу здоровья и настроения сына, который отправил ей накануне очень мрачное послание: Гаврилин поссорился с Вадимом, разочаровался в дружбе. Решил, что только Наталия Евгеньевна может ему чем-либо помочь. И Клавдия Михайловна просила воспитательницу уделять Гаврилину, если это возможно, чуть больше внимания. Конечно, Наталия Евгеньевна согласилась, о чём тут же уведомила маму Гаврилина в ответном письме.
Но было и ещё одно обстоятельство, заставляющее родителей интернатских детей нервничать: воспитатель А. И. Долгих периодически отправлял мамам и папам письма, в которых сообщал, что их дети якобы переживают сложный период и находятся в маниакально-депрессивном состоянии. А Гаврилин к тому же опасался, что Долгих как-нибудь в совсем неподходящих выражениях напишет маме о Наталии Евгеньевне. «Я поняла, что он больше всего боится, что Александр Иванович мог пролить свет на его отношение ко мне», — отмечает Н. Штейнберг в дневниковых записях [21, 28].
Однажды Гаврилин даже попытался перехватить письмо, но не удалось: письмо отняли, и получился небольшой скандал. Конечно, вся история сильно расстроила и Гаврилина, и Наталию Евгеньевну. Но вскоре и это забылось: наступил праздник 8 Марта и все «три В» пришли к Наталии Евгеньевне в гости. «Хотелось хоть раз покормить их вкусно, — рассказывает Н. Е. Штейнберг. — В интернате старшие ребята недоедали, потому что ужин был в семь часов, а вся работа по приготовлению уроков и занятия по специальности приходились на вечер. Поэтому по вечерам они шли в дежурку за сухарями. По просьбе воспитателей работники столовой каждый день сушили сухари для интернатских ребят».
К празднику воспитатели получили от детей открытки с рисунками и стихами собственного сочинения. Гаврилин преподнёс поздравление на двух тетрадных листах, где аккуратным почерком было выведено:
«Наталии Евгеньевне в день 8 марта.
Вам, может быть, двадцать восемь,
Мне восемнадцать — точно.
Знаете, эта десятка
Держит довольно прочно.
Десять плюс восемь — точно
С двадцать… давайте спросим,
Точно ли двадцать восемь
Это десятка?
А вдруг она не десятка,
А вдруг она де-вятка?
Тогда и стих не годен совсем.
В таком разе будет Вам
Двадцать плюс семь,
А мне всё равно восемнадцать.
Но думаю, что и девятка
Свяжет не шатко
Десять плюс восемь — точно
С двадцать плюс семь
Будет прочно!
И вот Наталия Евгеньевна с мамой ждут гостей, день проходит в приготовлениях и суматохе. К вечеру появляются «три В», позже всех — Виктор. Сначала, конечно, все испытывают стеснение, ведут сдержанные разговоры на общие темы, рассматривают семейные фотографии. Но постепенно обстановка улучшается. «Валерий чувствовал себя неплохо, — вспоминает Наталия Евгеньевна, — активно разговаривал и ел. Потом по нашей просьбе Вадик исполнил райкинскую миниатюру «Ах, няня, няня!». Хохотали мы с мамой до слёз. До чего талантлив! Потом заговорили о стихах, хотели, чтобы каждый прочёл свои, но все активно стали отказываться. А Виктор выдал тайну: «Я не понял твоё последнее стихотворение — двадцать плюс восемь?» Валерий страшно растерялся, а я разозлилась, так как не могла предположить, что эти стихи могли быть ещё кем-то прочитаны. Вскоре пришлось им напомнить, что пора уходить, хотя им этого совсем не хотелось. «Вот и ходи к старшему воспитателю», — сказал с сожалением Валерий. Мама их пригласила запросто приходить к ней в гости. Ушли довольные, с карманами, полными конфет.
Так впервые мама познакомилась с моими воспитанниками, а когда Валерий узнал, что она режиссёр и ставит спектакли в коллективах художественной самодеятельности, то через некоторое время попросил с ней встречи» [21, 29–30].
Мама Наталии Евгеньевны — Ольга Яковлевна Штейнберг (1906–1996) — сразу приняла Гаврилина очень тепло, причём оценила не только его уникальные человеческие качества, но и музыкальный дар. В своей книге «Хроника моей жизни» (машинописный текст книги хранится в семейном архиве, опубликован не был) она отмечает: «Он пришёл в Дом художественной самодеятельности аккуратно причёсанный и в красном галстуке (тогда это было модно) и сказал, что хочет писать музыку к спектаклю «Клоп». Я, правда, не собиралась ставить «Клопа», но не отвергла эту идею, хотя в душе отнеслась с некоторым юмором к этой затее (о чём только может мечтать эта юная голова!)».
Впоследствии Гаврилин не однажды работал с Ольгой Яковлевной: у них сложился прекрасный творческий союз. В 1958 году Гаврилин написал музыку к двум одноактным водевилям: «Пятнадцать минут» (либретто И. Ольшанского) и «Москвичка» (либретто В. Куприянова), которые поставила в ленинградском Доме культуры железнодорожников режиссёр О. Штейнберг.
Думается, некоторые мелодические обороты «Москвички» нашли своё продолжение и развитие в «Земле» — вокально-симфоническом цикле для хора, солистов и оркестра на слова Альбины Шульгиной. Жанровая основа большинства номеров и того и другого сочинения — популярная в те годы и прекрасно известная Гаврилину советская массовая песня. И слова в «Москвичке» были соответствующие.
Чтобы солнце нам ярче светило,
Чтобы жизнь стала краше, полней,
Труду отдадим свои силы,
А их у нас хватит вполне.
Видимо, работа в театре очень нравилась Гаврилину. О «Пятнадцати минутах» Ольга Яковлевна пишет: «Валерик написал чудесную «железнодорожную» музыку с лирикой, с движением поезда и всякими другими чудесами… Когда Валерий стал разучивать с исполнителями их партии — я изумилась: никогда не думала, что такого можно добиться от неумех. И показывал, как они должны подтанцовывать» [21, 38].
Есть и ещё одно немаловажное обстоятельство: создание музыки к спектаклям в юности подготавливало почву для более серьёзной работы в зрелый период творчества. Речь идёт, разумеется, о балетных шедеврах. Наталия Евгеньевна делится любопытными наблюдениями: «Сам Валерий не танцевал, но любил «дурачиться»: вдруг станет, смешно подпрыгивая, танцевать польку или «стильное» танго. Но чувство танца было колоссальное». И ещё: «Я была на одной репетиции «Пятнадцати минут» и увидела автора «в действии» — он показывал исполнителям, как нужно двигаться в ритме «железнодорожной» музыки. Я была удивлена, потому что Валерий в интернате никогда не танцевал, а здесь с лёгкостью давал такой интересный танцевальный рисунок».
Но это было несколько позже, в июле, а пока в апреле 1958 года ожидалось знаменательное событие — первый в истории Международный конкурс им. П. И. Чайковского.
В интернате телевизора в те годы еще не было, и потому увидеть выступления участников ребята не могли. Наталия Евгеньевна поговорила с директором, и телевизор появился, для него сколотили шкафчик в учебной комнате и разрешили всем смотреть конкурсные трансляции.
На просмотрах в учебной комнате яблоку негде было упасть: ради конкурса ученики прогуливали уроки, а учителя закрывали на это глаза. Бесконечно и повсеместно обсуждалась игра победителя Вана Клиберна, позже по школе распространилось феноменальное известие — Ван Клиберн приезжает с концертом в Ленинград!
О том, как доставали билеты на концерт Клиберна, можно написать рассказ, в наши дни никакие билеты так не добываются, но в 1958-м дела обстояли совсем иначе. «Сказали, что будут продавать билеты 14 мая, — вспоминала Наталия Евгеньевна. — Но это оказалось не так. Началась запись, я записалась 38-й, но как-то не поверила в эту запись и не записала больше никого. А когда шла вечером мимо филармонии, то записала Ирину Александровну — уже 778-й. И тогда уже поверила в серьёзность этих списков. В течение нескольких дней дважды в сутки мы ходили отмечаться, а 19 мая решено было стоять всю ночь, чтобы подходы к кассе не захватила живая очередь. В 12 часов ночи я вдруг, к своему удивлению, увидела на ступеньках крыльца филармонии Вадима. Через некоторое время появился и Валерий, а за ним и другие. Господи! Я думала, что хоть в очереди за билетами в филармонию я смогу быть свободна от интерната, но не тут-то было! Вот дурацкое положение: с одной стороны, я понимаю, что им нужно попасть на этот концерт, с другой — они должны быть в интернате и лежать в постелях. Но сомнениям пришёл конец, когда Вадим вступил в спор с милиционером. Тут уж мы с Ириной Александровной решительно вмешались и отправили их домой, в полной уверенности, что больше мы их здесь не увидим. Но когда в пять часов утра я пришла к филармонии на очередную проверку, то первые, кого я увидела, были прыгающие и скачущие (было холодно) девятиклассники, а на крыльце — Вадим и Валерий. Оказывается, в два часа ночи им позвонила Оля Бакаева — сказала, что устанавливается живая очередь, и они прибежали к филармонии. Но к 11 часам живая очередь была ликвидирована, и мы начали подвигаться к «вратам рая». День этот был полон разных событий, мы даже попали в неприятную историю с подложным номером, — и всё для того, чтобы мальчишкам достались билеты. Этот день был какой-то сумасшедший, а 23 мая — торжественный. Народ шёл в филармонию, а кругом наряды милиции. И вот наступил тот миг, которого так долго все ждали: на сцену вышел высокий светловолосый юноша, с длинными руками и огромными кистями рук. Он стремительно сел за рояль — и вот уже за роялем сидит другой человек. Он ушёл от нас в другой мир, мир музыки. Зал был покорён и зачарован. Он играл щедро и чудно, играл, отвечая на оглушительные овации публики. А под конец сыграл «Подмосковные вечера» Соловьёва-Седого. Овации не прекращались, и он вышел на последний поклон уже в длинном чёрном пальто. Этот юноша покорил всех своим талантом и простотой» [21, 31–32].
На этот исторический концерт попали все, кто очень хотел попасть. Во времена острого дефицита редкие выступления зарубежных музыкантов и воспринимались, и ценились совсем иначе, чем теперь. И, разумеется, всю ночь в очереди Наталия Евгеньевна провела не ради себя одной: важно было провести в концертный зал Гаврилина — уже не только воспитанника, но и друга, близкого человека.
Через две недели от него поступил своеобразный «благодарственный привет» — как всегда, очень трогательный: «Сегодня приходит Валерий от Вольфензона и говорит: «Ему очень понравились две мои прелюдии. Сказал, что очень хорошо. И спросил: «А кто это Н. Е.? Кому посвятил?» А я говорю: неизвестной». Я была удивлена и смущена, не зная, как выразить ему свою благодарность».
А тем временем обучение подходило к концу, близилась финальная точка — выпускной. И возник совсем не простой вопрос: где раздобыть брюки и пиджак? Новые костюмы в интернате были получены, но Гаврилину выданный вариант оказался слишком велик. Тогда кастелянша посоветовала надеть костюм Коли Кокушина, который был на год моложе. Однако Гаврилин заупрямился. «Я на вечер не пойду, — заявил он. — Что это я буду на вечере в чужом костюме, а потом — без костюма!» Пришлось Наталии Евгеньевне снова убеждать, успокаивать, восстанавливать равновесие.
На выпускной Гаврилин пришёл в сером костюме, совершенно счастливый. Подошёл к Наталии Евгеньевне с папиросой в зубах: «Можно мне хоть сегодня покурить? Мы сегодня пойдём с вами гулять, если вы, конечно, захотите».
Зашли в зал и сели все вместе — интернатские. Началось торжественное вручение аттестатов. «Валерий грыз ногти, вернее то, что осталось от них, — вспоминает Наталия Евгеньевна. — Он получил отличный музыкальный аттестат и клавир Десятой симфонии Шостаковича с надписью: «Гаврилину Валерию за отличное окончание школы. Директор. 28/VI-58 г.» Как всегда, всё у него было не так, как у других: на сцену поднялся не по ступеням, а полез через барьер, зацеловал Музу Вениаминовну за Шостаковича. А потом сел на своё место и стал целовать ноты. Позже он ходил и целовал всех педагогов, от Елизаветы Мартыновны, завуча школы, до меня».
Потом дружно все сели за стол, а после — по традиции, которая, вероятно, поддерживается всеми выпускниками в самых разных городах и сёлах — пошли на всю ночь гулять.
Описывая в своём дневнике выпускной вечер, Наталия Евгеньевна признаётся: «Каждый раз, когда я вела Олечку, нашу младшую внучку, которую Валерий уже не увидел, на занятия в музыкальную школу для самых маленьких при музыкальном училище и шла по мосту Матвеева, я вспоминала тот июньский тёплый вечер, когда возбуждённая толпа выпускников Специальной музыкальной школы-десятилетки вместе с не менее возбуждёнными педагогами буквально заполонила этот мост. Решали, куда пойти. Пошли по Мойке к Исаакию через Александровский сад и на Дворцовую площадь. Меня окружали мои интернатские «три В» [21, 33].
Потом Гаврилин куда-то таинственно исчез. «Может быть, потому, что он боялся исполнить своё обещание, — отмечает Наталия Штейнберг, — «Я вам на выпускном вечере должен сказать что-то очень важное». Так мы и гуляли всю ночь — я и два верных рыцаря, «два В». К утру, совершенно усталые, мы дошли до Марсова поля и сели на скамейку под сень сирени. Какая кругом красота была! Заря над Невой! Отдохнув, мы дошли до моего дома на Фонтанке, 26, я распрощалась с Витей и Вадимом и пошла домой. Вышла на балкон, а мои «рыцари» стоят под балконом, только что не «с гитарой и шпагой», и машут мне рукой. Так закончился этот выпускной вечер».
Во время летних каникул интернат опустел: остались только те, кто поступал в консерваторию. В их числе и Гаврилин. Поскольку школьная столовая уже не работала и денег у интернатских ребят не было, Наталия Евгеньевна привезла электрическую плитку и продукты.
Гаврилин попросил Наталию Евгеньевну позаниматься с ним историей: боялся этого экзамена. Она согласилась, провела с ним несколько уроков. В консерваторию приняли — в класс композиции к Оресту Александровичу Евлахову. А воспитательница тем временем решила наконец отправиться на заслуженный отдых — на юг, путешествовать по Военно-Грузинской дороге: «Уезжала ночью. На вокзале — мама и Валерий, долго сидели в вагоне. За три минуты до отхода поезда мы выскочили на перрон, я поцеловалась с мамой. Валерка сказал: «Прощайтесь, прощайтесь, я отвернусь». Долго они ещё стояли и махали мне рукой, и я видела удаляющиеся хорошие и дорогие мне лица» [21, 34].
Спустя несколько дней Гаврилин, по установленным для студентов правилам, отправился в Киришский район на работу в колхоз имени Первого мая, а все свои деньги оставил на сохранение маме Наталии Евгеньевны. Жилось ему в колхозе трудно и голодно. Видимо, истосковавшись по родным людям, он 27 июля 1958 года прислал письмо будущей своей тёще: «Милая Ольга Яковлевна. Скучаете ли сильно, или некогда? Есть ли что-нибудь от Наталии Евгеньевны? Здесь — просто жуть. Живём в пылище — на соломе, в которой много муравьёв почему-то, и ещё самое страшное — на весь район единственная уборная в Будогощи. Погода плохая, колхозу мы не выгодны — норму не выполняем, колхоз же платит в день на всех 200 рублей, поэтому они, понятно, не очень нас жалуют — с кормёжкой плохо, в желудке хлеб и вода с молоком.
Настроение у всех бодро-отлынивательное: сидят играют в карты, и поют песни, и играют их на двух скрипках, виолончели и аккордеоне, и портят этим аппетит всей деревне. Вчера ездили за тёсом и строили уборную. Всё обошлось благополучно.
Сегодня из-за голодовки организовали коммуну, придётся всё покупать самим, да ещё вдобавок и сигареты кончились — нужны деньги. Если Вы можете, в состоянии — пришлите, пожалуйста [Гаврилин имеет в виду свои деньги, доверенные Ольге Яковлевне на сбережение. — К. С.], плакала моя стипендия, а без денег нельзя — все деньгастые, и, как бы распрекрасно ко мне ни относились, — я был бы бессовестным, если бы не внёс… Играю на чемодане в нашем эстрадном ансамбле — барабана нет, культбригады тоже нет, музицируем на соломе для себя…
Со своим приветом Гаврилин Валерий» [21, 34].
23 августа Наталия Евгеньевна вернулась в Ленинград и узнала последние новости: Валерий задолжал сто рублей, продал костюм и купил серый пиджак, живёт на шестом этаже общежития в Автове.
Когда встретились, Гаврилин как-то вдруг застеснялся и попытался скрыться от Наталии Евгеньевны, а она совершенно запросто пригласила его и Никитина вечером к себе в гости. Композитор-первокурсник ответил, что заедет в общежитие переодеться, и явился с опозданием на полтора часа, но зато выглядел шикарно. Перед Наталией Евгеньевной словно предстал какой-то новый Гаврилин. «Светло-серый пиджак, брюки с иголочки, белая шёлковая рубашка, синий в белый горох «кис-кис» и укладка, — так описывает его Н. Е. Штейнберг на страницах дневника. — Ну японский учёный — и всё тут! Вечер провели очень хорошо. Сходили в кино на «Девушку с гитарой»: фильм не понравился — винегрет какой-то.
Валерий в очередной раз зайдя в интернат, спросил меня: «А можно, Наталия Евгеньевна, я буду иногда приходить к вам домой?» Зная по его рассказам о несладком житье в общежитии, я, конечно, не возражала».
Гаврилин стал приезжать всё чаще. Вместе обедали, обсуждали последние консерваторские новости. И вот в один из таких визитов, 22 октября 1958 года, произошло наконец событие знаменательное: «День в день через два года после нашего знакомства Валерий сделал мне предложение. Было это у нас на балконе, на Фонтанке, 26. Я тогда сказала: «Как же жить будем? — имея в виду его стипендию и мою малую зарплату. — Ведь мы бьёмся, как рыба об лед». — «Будем биться вместе», — ответил он. Ответа я не /шла. Долго я ещё была в раздумьях: боялась разницы в возрасте, хотя при общении с ним никогда её не ощущала. А всё-таки? «Ведь время неумолимо, и когда-нибудь это скажется: я буду для него стара», — рассуждала я» [21, 36].
Через много лет жена художника Юрия Селивёрстова — друга Гаврилина — сказала Наталии Евгеньевне, что Гаврилин однажды поведал Селивёрстову: «Я в самую первую встречу, тогда, на лестнице, сказал себе: я на ней женюсь».
Долго ещё Наталия Евгеньевна взвешивала все «за» и против». А сомнения разрешил один декабрьский вечер: «Валерий, будучи студентом, подрабатывал, так как стипендия была маленькая — всего 200 рублей. Моя мама его надоумила, что он может зарабатывать деньги как концертмейстер в хореографических кружках. В одном таком коллективе балетмейстером была Елена Павловна Годарова — большой мамин друг. Вот у неё-то Валерий и работал. Как-то Елена Павловна пригласила наше семейство на чай и сказала: «Пусть и Валерий придёт — он нам поиграет». У неё был рояль, у нас такого счастья не было. Пришли к Плене Павловне, расположились в её огромной комнате в коммунальной квартире, посредине — рояль, весь заваленный нотами и чем попало. На стенах — огромные портреты её родных в тяжёлых золочёных рамах, так не гармонировавших с этой запущенной, не ремонтировавшейся со времён блокады комнатой. Вскоре пришёл Валерий. Елена Павловна попросила его сыграть, что он хочет. Он играл Шумана, Шуберта, Бетховена. «Сыграйте что-нибудь своё», — попросила хозяйка. Первый раз я увидела Валерия за роялем — и всё было для меня решено: это был не мальчишка, а вдохновенный взрослый человек! И я почувствовала, что без него я уже не смогу. После моего согласия он просил моей руки у мамы и бабушки. Валерий, хотя знаком был с ними уже немалое время и знал, как они по-матерински к нему относятся, чувствуя ответственность момента, всё-таки волновался ужасно. А когда волновался, то всегда растягивал слова, поэтому речь получилась довольно длинной. Согласие было получено, и мы решили пожениться, когда он закончит I курс консерватории».
Гаврилин написал своей маме, и её согласие тоже было получено. К будущему браку он отнесся со всей серьёзностью, много думал о том, как сложатся отношения с женой. И даже посоветовался со своей тётушкой, жившей в Ленинграде. Наталии Евгеньевне он пишет: «…у меня уже был по твоему поводу разговор у тётки — не про тебя именно, но по поводу подобных вещей вообще. Она такого мне наговорила про всякую грязь, что если б у меня была не ты и если б я не знал, что есть ты, то смог бы испугаться на всю жизнь. Но так не случилось, а случилось наоборот, я только понял, что для меня ты одна звезда, как говорят музыковеды.
Весь Ваш Валер ВВВ» [21, 38].
Решено было пожениться, когда Гаврилин окончит первый курс консерватории. А пока… свидания, прогулки, походы в кино — июнь, сирень, белые ночи. Подали заявление в загс на 22 июня — как назло, в понедельник. Поэтому решено было сыграть «свадьбу наоборот»: сначала праздник, а потом загс.
И вот все собрались на даче у тётушки Наталии Евгеньевны — в Мельничном Ручье. Тётя Оля, её муж и бабушка Софья Владимировна подарили молодым деньги на покупку шкафа. А мама, Ольга Яковлевна, — две простыни. Подарки по тем временам совершенно роскошные, не всяким молодожёнам выпадало такое счастье.
За обеденным столом, на котором стоял гигантский букет специально собранных по такому случаю садовых цветов, собрались все самые близкие люди: родственники (всего пять человек), дорогая университетская подруга, Ирина Мельницкая, да ещё одна супружеская пара, проживавшая на той же даче. Все ждали жениха — он задерживался, сдавал последний экзамен. Наконец Гаврилин приехал, вручил тёте Наталии Евгеньевны сумку с ветчиной, купленной на собственные деньги (со стипендии), и сел рядом со своей будущей супругой. «Вечер прошёл чудесно! — вспоминает Наталия Евгеньевна. — Было сказано столько тёплых слов, и все желали счастья, счастья и счастья! И мы сидели такие счастливые! Конечно, обручальных колец у нас не было, но это не помешало нам счастливо без них прожить без малого 40 лет!
Мы прогуляли всю эту чудесную белую ночь напролёт, на следующий день опять гуляли, веселились, вечером уехали в Ленинград.
Наутро пришли в ЗАГС, где и расписались (как тогда говорили), и с этого дня, 22 июня 1959 года, я стала Гаврилиной, женой Валерия. Так началась наша семейная жизнь» [21, 39].
После загса молодые поехали в консерваторское общежитие забрать вещи Гаврилина: один-единственный чемодан да зимнее пальто, выданное в интернате. Это старенькое поношенное пальто через год было заложено в ломбард: чета Гаврилиных выручила за него «кругленькую сумму» — десять рублей. И выкупать потом не стали.
День свадьбы стал для Гаврилиных ежегодным праздником. Отмечали обычно вдвоём, путешествовали на катере по Неве, часто ночью, или уезжали в Центральный парк культуры и отдыха на Елагином острове: «Валерий очень любил этот парк, особенно стрелку со львами. Мы гуляли по тенистым аллеям, сидели на берегу реки, свесив ноги, смотрели на тихую гладь воды, следили за удаляющимися силуэтами лёгких яхт.
«Поехали в ЦПКиО», — часто говорил он 22 июня. И мы опять были там в эту самую короткую белую ночь. И возвращались на пароходике к Эрмитажу, а потом шли по Дворцовой набережной, сворачивали на Фонтанку и по Фонтанке — домой. Так наш радостный день навсегда был сопряжён с горестным для нашей страны днём — началом войны. В этот день Валерий всегда дарил мне цветы, даже в последние годы, когда ему уже трудно было ходить, всё равно он, преодолевая боль, шёл за цветами. Иногда он в этот день был в больнице или в отъезде — и тогда я слышала неизменное: «Прости меня, я не смог подарить тебе цветы».
Часто в белые ночи мы шли по набережной и доходили до Эрмитажа, потому что на каменных скамьях сидели парни с гитарами и пели песни Окуджавы, Высоцкого и свои собственные. Валерий останавливался у каждой группы и очень внимательно слушал».
Так вышло, что Клавдия Михайловна не смогла приехать на свадьбу, поэтому молодые решили отправиться на Вологодчину.
До сих пор Клавдия Гаврилина знала Наталию Евгеньевну как воспитательницу, с которой можно обсудить проблемы сына. Теперь же им предстояло познакомиться друг с другом в новом качестве. Конечно, собираясь на смотрины, молодая жена сильно волновалась. Нервничал и Гаврилин: он очень хотел, чтобы два дорогих ему человека понравились друг другу, подружились.
Ответственно, и даже как-то чересчур, постарались они исполнить просьбу Клавдии Михайловны — привезти из Ленинграда дрожжей: забили ими до отказа ридикюль, а все вещи упаковали в маленький фанерный чемоданчик Гаврилина.
Ехали долго и трудно: сначала по железной дороге до станции Суда, затем на попутной машине до посёлка Коротово, а потом до деревни Кокорево, где жили Клавдия Михайловна с Галей, шли пешком. «В 1953 году, — отмечает Наталия Евгеньевна, — после смерти Сталина, когда Клавдия Михайловна была освобождена и с неё была снята судимость, ей предложили работу в детском доме в Вологде, но она настолько была сломлена, что попросилась на работу в сельский детский дом Уломского района. Теперь она уже не работала, была на пенсии.
Приехали в Суду днём, а машина будет только к вечеру. Что делать? Валерий предложил прогуляться. Чемодан оставили на станции, дрожжи взяли с собой. Я всё беспокоилась, не пропадёт ли чемодан, на что мой муж убеждённо говорил: «Ну что ты!» И он оказался прав: после нашей длительной прогулки чемодан преспокойненько лежал на том же самом месте. Наконец пришла грузовая машина. Таких пассажиров, как мы, оказалось немало, проезд стоил 5 рублей. У нас же была одна купюра в 50 рублей. И когда мы доехали до Коротова и стали расплачиваться с шофёром, то у него сдачи не оказалось и, махнув безнадёжно рукой, он отпустил нас с миром. Нам было и неловко, и радостно. Валерий нашёл толстую палку, мы продели её сквозь ручку чемодана и бодро зашагали в Кокорево. Что нам 6 километров? Но наш бодрый шаг по мере удаления от Коротова и приближения к Кокореву сменился более медленным. Пришли в деревню затемно. Клавдия Михайловна, конечно, ждала нас — напоила, накормила и спать уложила на чердаке, где стояла огромная деревянная кровать, любовно сделанная каким-то деревенским умельцем ещё в начале прошлого века. На кровати была перина — гордость Клавдии Михайловны. Так в первый и последний раз в своей жизни мы спали, утопая в перине. Жара жуткая, август месяц, крыша за день накаляется, но надо терпеть: нельзя было обидеть маму» [21, 43].
На следующий день, естественно, затеялся и во всю ширь развернулся традиционный деревенский пир: с пирогами всех сортов и мастей, с брагой, которая пилась весело и просто, но дурманила крепко и надолго. Пришли соседки. Из мужчин — только гармонист. Он подоспел уже в самый разгар веселья, и то — за ним пришлось отправлять дополнительно. Идти вызвалась Наталия Евгеньевна: «Пили брагу гранёными стаканами, она была вкусная, ощущение было такое, что пьёшь подслащённую воду. Голова ясная, я бойко вышла на улицу. Но вот тут-то со мной стало происходить что-то странное: я шла вроде по середине деревенской улицы, а меня вело то в одну, то в другую сторону. До гармониста я всё-таки дошла, просьбу высказала, а уж как вернулась — не помню. Села рядом с Валерием и рассказываю, как шла. А он говорит: «Давай выйдем на воздух — здесь душно, да и засиделись, пройдёмся». Вышли мы из дома, а нас ведёт в сторону. Хотели выйти за околицу — где там! Стоим, а земля вся вертится под ногами. «У тебя вертится?» — «Да». — «И у меня». Постояли мы так немного и рухнули оба в траву. Сколько мы так лежали — не знаю. Только очнулись оттого, что зябко стало. «Можешь встать?» — «Попробую». Встали, тихонько вошли в сени: в доме ещё веселье вовсю, а мы крадучись поднялись на чердак и плюхнулись на свою перину. Так закончились для нас «смотрины». Но брагу пить с этих пор зареклась» [21, 43–44].
А потом потянулись однообразные сельские деньки: купанье в речке, прогулки босиком по шёлковой траве, чтение Гоголя, Шолохова, разговоры, воспоминания. Дошли до соседней деревни, остановились под сенью берёзовых крон. Гаврилин затеял разговор о своём прошлом: «В раннем детстве, видимо, от недостатка хорошего питания, болел золотухой. Спасла крёстная — отвела к бабке. Та вытащила горшок из печи с каким-то отваром, дала мне пить. А потом каждую болячку обводила кольцом, каким — не разглядел, и что-то приговаривала. После этого через некоторое время все болячки прошли. А ещё мы часто с ребятами ныряли с мостков в речку головой вниз. И однажды я так нырнул, что наткнулся головой на корягу и раскроил голову, лицо было залито кровью. А в другой раз ехал на возу с сеном, соскользнул и попал под рессору и разбил голову» 121, 43–46].
Наталия Евгеньевна слушала его внимательно и постепенно проникалась духом деревенской жизни, привыкала к её размеренному неспешному распорядку. Вот прочли «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», а потом уселись на крыльце картошку чистить. Клавдия Михайловна накормила, истопила баню, а там уж и вечер — можно спать пойти. Назавтра снова прогулки, мечтания да разговоры, пироги-обеды под рыжим солнцем, вечерний чай под полной белой луной, и опять — манит дрёма, не отпустит до первого петуха.
Довольно скоро сельский быт наскучил, возникло опасение — как бы не увязнуть в нём навсегда. Чтобы высвободиться от тягучего сна и солнца, необходимо уехать в город, заняться делом. «Ольга Яковлевна, дорогая, — пишет Гаврилин послание тёще (дополнение к письму Наталии Евгеньевны), — я очень без Вас скучаю. 7 августа будем в городе, 17-го отпразднуем рождение Ваше и моё. Хочу Вас видеть, слышать, работать с Вами и «чуйствовать». Валерий» [21, 47].
А Клавдия Михайловна рада была заботиться о своих гостях. И, конечно, Наталию Евгеньевну она сразу приняла и полюбила. После отъезда молодожёнов она отправила Ольге Яковлевне очень тёплое письмо: «Теперь, О. Я., не могу умолчать о своей встрече с нашими детьми. Радость трудно выразить, я долго не могла привести себя в равновесие. Наташа оставила о себе самые лучшие впечатления; их взаимоотношения чисты, искренни, что радует меня. Искренне желаю им на вечные времена счастливой жизни. Сейчас они материально будут преодолевать, бесспорно, трудности, но, может быть, Валерик с Вашей помощью сможет устроиться на работу, хоть бы на 40 [рублей в месяц], это его бы не мучило морально. Я очень рада, что Валерик избрал друга жизни положительного. Вам, О. Я., искреннее спасибо за воспитание Наташи» [21, 47].
Начиналась семейная жизнь на Фонтанке. Гаврилиным предстояло пройти вместе долгий, счастливый путь. На глазах Наталии Евгеньевны школьник, воспитанник интерната вырос в профессионального музыканта, единственного в своём роде. Она наблюдала его становление: от ранних, ещё подражательных опусов до хрестоматийно известных, ярко индивидуальных сочинений. И всегда шла рядом — самый главный и преданный друг.