«Детство, этот огромный край, откуда приходит каждый! Откуда я родом? Я родом из моего детства, словно из какой-то страны…» — написал Антуан де Сент-Экзюпери [41, 91]. Приведённое высказывание довольно часто цитируют, и не случайно: ведь, по мнению психологов, именно детские переживания лежат в основе жизненного сценария и во многом формируют его.
Вероятно, «страна детства» — категория не столько пространства, сколько времени. Когда, повзрослев, мы возвращаемся в старый дом, то видим, что стены выкрашены другой краской, новые хозяева зачем-то переставили мебель, из кухни доносятся чужие голоса, а подростки слушают совсем другие пластинки. Зато где-то в душе, в той её части, где хранятся и из года в год любовно пересматриваются все самые значимые впечатления, самые сокровенные переживания, зазвучит вдруг мелодия — то ли строфа старинного романса, то ли куплет позабытой колыбельной — и, словно бы сами собой, обозначатся в сознании былые образы.
Вот девки, сидя на завалинке, щёлкают семечки, а соседский гармонист поёт да разухабисто приплясывает, верхушки берёз растворяются в иссиня-розовом небе, воздух пахнет дождём и пылью. Каких вестей нынче ждать?
Может ли быть, чтобы у кого-то воспоминания о самых юных летах были окрашены исключительно тёплыми цветами? — ни кривой тебе тропинки, ни горючих слёз из-за первого неразделённого чувства? Порой детство — время не только великих открытий, но и невосполнимых утрат.
Военное лихолетье разделило жизнь и больших, и малых на две половины, по всей земле ревел похоронный колокол, и долгий вой его врезался в память тех детей, чьи матери получили страшные извещения с фронта.
«Когда я сам уже стал сочинять музыку, — вспоминал Валерий Гаврилин, — эти картины человеческого несчастья и радости, в какой-то период жизни забытые мною, стали восстанавливаться с большой ясностью, и многое я стал понимать лучше, стал понимать, почему я не любил, когда моя мать, потерявшая моего отца (он погиб под Ленинградом и похоронен в Лигово), пела песню «Разлилась Волга широко, милый мой теперь далёко», а на словах «до свиданья, мой дружочек, я дарю тебе платочек» я разражался слезами. Это впечатление я впоследствии постарался выразить в заключительном номере «Русской тетради», когда женщина, обращаясь к умершему мужу, просила его написать ей письмо» [19, 79–80].
Мама Валерия Александровича, Клавдия Михайловна Гаврилина, родилась в 1902 году в Симбирской губернии, в селе Старая Майна. «Имея на своём иждивении шесть человек, — пишет в автобиографии Клавдия Гаврилина, — мой отец вынужден был прирабатывать. Он служил биржевым приказчиком и обрабатывал землю вместе с семьёй своего брата, своей лошади в хозяйстве не было — пала. В пять лет я лишилась матери и воспитывалась под наблюдением тётушки. После окончания начальной школы с трудом удалось поступить в гимназию в Ставрополе, потом, проучившись три года, перешла в школу II ступени и окончила её в 1921 году. Когда в Поволжье начался голод, я вместе со Старомайнским дошкольным детдомом по назначению Мелекесского УОНО была отправлена воспитателем в г. Вологду, где и начинается мой трудовой путь.
Вологодское Губоно направило меня с детьми в Верх-Кокшеньгу, Тотемский уезд, здесь я работала воспитателем. В 1922 г. Верх-Кокшеньский детдом ликвидировали, и я уехала на Волгу. Привязанность к делу, ребятам и, что скрывать, голод через два месяца вернули меня обратно в Вологду. В 1923 г. я поступила воспитателем в дошкольный детдом имени Некрасова. С 1929 г. по 1937 г. работала в детском городке на дошкольном отделении в г. Кадникове. В 1937 г. назначена заведующей дошкольным детдомом. В 1939–1941 гг. работала директором школьного Кадни-ковского детдома № 1. С 1941 г. по 1950 г. — директором Кубено-Озёрского дошкольного детского дома» [49].
Валерий Гаврилин подчёркивал, что родители его были интеллигенцией в первом поколении[3], а предки — потомственными крестьянами. Он родился 17 августа 1939 года в Вологде и был назван в честь своего брата, умершего во младенчестве. 7 июля 1941 года у Клавдии Михайловны родилась дочь Галина, младшая сестра Валерия. Отца же своего, Александра Павловича Белова, будущий композитор не помнил[4].
Об А. П. Белове известно совсем немного. Родом он был из Кадниковского уезда Вологодской губернии, родился 18 августа 1899 года в семье крестьян. Имел неоконченное высшее образование, с 1925 года — член ВКП(б), работал учителем истории и обществоведения в школах Сокольского района, заведующим районного отдела народного образования в городе Сокол[5]. В августе 1941 года добровольцем ушёл на фронт.
Сестра А. П. Белова, Нина Павловна, в одном из писем Гаврилину вспоминала: «Последний раз я видела его, когда ехал он на фронт в августе 1941 года. Он посылал телеграмму, чтобы мы вышли на железнодорожную станцию Чёбса-ра, мы там жили с сестрой Фаиной. Он сказал, что сам попросился на фронт, а ведь он тогда имел право на бронь» [21, 44–45].
В «Книге памяти» Сокольского района Вологодской области значится: «Белов Александр Павлович, старший лейтенант, год рождения 1899. Погиб 2.8.1942 г.» [42, 25]. Он был убит под Ленинградом (станция Лигово, деревня Новая).
Долгое время Гаврилин ничего не знал об отце. Представления и догадки были у него самые разные. «Об отце я знал только его фамилию — Белов, и никаких больше подробностей. Мама после тюрьмы была сломлена, очень молчалива, а я не надоедал ей лишними расспросами, когда приезжал на каникулы. И потому, что не знал об отце ничего, сочинял всякие «легенды» [21, 44]. Вот одна из них, переданная со слов Гаврилина его интернатским другом, Вадимом Гореликом (Бойлером): «Однажды вечером под большим секретом он посвятил меня в тайну. Оказывается, отец ещё перед войной бесследно исчез по линии НКВД, а мать как жена «врага народа» была во времена Берии осуждена на длительный срок. «Понимаешь, — шёпотом говорил мне Валерий, — её оклеветали завистники. А моя настоящая фамилия Белов. Гаврилиным я стал только после ареста мамы» [45, 68].
Много лет спустя В. Гаврилин узнал адреса и стал переписываться со своими тётушками (впервые — с двоюродной сестрой отца в 1964 году). Из писем стало известно, что у Белова были не только родные сёстры, но и братья: дядя Гаврилина Василий вернулся с войны, а Виктор погиб.
Позже Наталия Евгеньевна и Валерий Александрович приезжали в Вологду в гости к Фаине Павловне — родной сестре Белова. Наталия Евгеньевна вспоминала, что при виде Гаврилина его тётушка вскрикнула: «Ой, Саша!» — Валерий Александрович был чрезвычайно похож на своего отца. «Есть фото: <Белов> сидит нога на ногу, в руке — книга, читает. Валерий, я потом наблюдала, точно так же сидел. Мы вместе были под Лигово, когда узнали, где отец похоронен. Могилы ведь нет, общие, братские только. И мы поклонились тому месту, где похоронены солдаты…» [42, 24].
Сведения об отце Гаврилин собирал по крупицам, узнавал о нём из писем родственников, из рассказов матери. В интервью от 1997 года на вопрос корреспондента: «Что Вы скажете об отце?» — он ответил: «Вообще, был он поистине необыкновенным человеком. С пяти лет уже пел в церкви, знал все службы, да и голос, говорят, имел ангельский. Самостоятельно выучился играть на скрипке, мастерски владел всеми гармониками. Музыку запоминал мгновенно. Знал все виды пляса. Лет с десяти был самым званым на все свадьбы. Заполучить его на праздник в какой-нибудь дом считалось у односельчан большой удачей. А какие дивные наряды, рассказывают, он своим сёстрам шил! Люди налюбоваться не могли, только от восторга ахали!.. И представьте, избрали его председателем сельсовета, когда ему было всего… восемнадцать лет! Да ещё все его величали по имени-отчеству, а это на селе проявление высшего уважения к человеку. Думаю, что я в музыкальном отношении лишь слабая тень своего отца…» [19, 375–376].
Первые два года своей жизни, до начала войны, Гаврилин провёл в маленьком городке Кадникове, что в Сокольском районе Вологодской области. Позже он рассказывал, как в ранние годы его называли Лялькой, и детство его проходило при детдоме, где работала мама. Жили трудно, Клавдия Михайловна вынуждена была бóльшую часть времени проводить на работе. Заботу о Валерии она нередко поручала кормилице — Александре Александровне Бобровой. Много лет спустя, в 1984 году, Гаврилин разыскал эту женщину. Более того, он узнал, что, оказывается, был у него молочный брат — сын Александры Александровны, Валентин Пантелеймонович Бобров. Завязалась дружба, переписка, потом Гаврилины навестили Александру Боброву в Кадникове, а её сын, в свою очередь, приезжал с визитом в Ленинград.
Наталия Евгеньевна вспоминала, что Александра Боброва была человеком исключительной доброты и сердечности. Каждый год она посылала Гаврилиным посылки, в них — вязаные вещи: то носки для всей семьи, то тёплая безрукавка для Валерия. Гаврилины отправляли в Кадников продукты, всё необходимое, что трудно было достать в те годы. Александра Александровна очень любила своего «молочного сына», относилась к нему, как к родному ребёнку. «У Клавдии, — рассказывала она <Гаврилину>, — молока не было. Я своего откормлю, а ты уже орёшь во всё горло. Есть хочешь. Я и тебя начинаю кормить»[6] [42, 28].
В 1941 году, незадолго до начала войны, Клавдию Михайловну перевели работать в Кубено-Озёрский дошкольный детский дом села Воздвиженье, в 38 километрах от Вологды, близ Кубенского озера, и семья переехала жить на новое место. Поселились они в селе Перхурьеве, расположенном через дорогу от Воздвиженья. В этих краях Гаврилину суждено было провести девять лет.
Младшая сестра Валерия Александровича, Галина, вспоминала: «В деревне Перхурьево было семь домов. Коля Дворников, сосед, играл на гармошке. Мама работала без выходных, без отпусков, мы жили с крёстной» [18, 44].
«Если так подумать, я действительно «детдомовский». Ведь мама работала в детдомах, и я всё время был там — и в Кадникове, и в Воздвиженье. Меня в Воздвиженье из детдома только выгоняли на завтрак, обед и ужин. Собственно, у меня была крёстная, а дома не было. Мать, от безумной любви, таскала меня за собой — то в сельсовет, то в райком на совещание, — а то так накидывалась, что её и трое удержать не могли: крёстная, тётя Лида и соседка. Иногда и домой идти не хотелось. Так что была у меня крёстная, а дома не было» [21, 355].
Няню, а впоследствии и крёстную Гаврилина, звали Асклиада Алексеевна Кондратьева. Родилась она в 1888 году (по другим данным — в 1890). Была потомственной кружевницей, сказительницей родом из деревни Рихмино, расположенной близ Перхурьева[7]. От неё будущий композитор узнал множество народных песен, преданий, называл её сказочницей и заботницей. Одна из сказок послужила затем прообразом детской пьесы для фортепиано «Поехал Тит по дрова» (издана в 1968 году). «Эту сказочку часто рассказывала мне моя старенькая нянюшка, когда я был ещё совсем маленьким мальчиком, — записал Гаврилин в своей заметке первой половины 1960-х. — Поехал Тит по дрова. Едет он по лесу и песню геройскую поёт про то, как едет он по дрова. И вдруг навстречу ему Марья-Краса. Тит прямо обалдел — до чего она ему понравилась. И начали они разговаривать. Марья-Краса говорит — как лебёдушка плывёт. А сама чуть лукавит. А Тит начал хвастать: «Я, — говорит, — такой сильный, я, — говорит, — такой красивый! Еду вот по дрова». А Марья-Краса и говорит: «Ты, — говорит, — такой сильный, ты, — говорит, — такой красивый! Едешь вот по дрова». А сама чуть лукавит. А Тит ей отвечает: «Я, — говорит, — такой сильный, я, — говорит, — такой красивый! Еду вот по дрова. Как развернусь, как размахнусь…» — глядь, а Марьи-Красы и след простыл, а лошадь домой ушла. Вот и съездил Тит по дрова! Тут и сказочке конец» [20, 79–80].
Личная жизнь Асклиады Кондратьевой не сложилась, и всю себя она посвятила любимым воспитанникам — Валере и Гале. Уже в 1990-е годы Гаврилин, всегда очень тяжело переживающий трагедии дорогих ему людей, написал о свой нянюшке десять кратких предложений — последний штрих к портрету близкого человека: «Крёстная. Её любимый. Грибы в подштанниках. Избиение любимого. Свидание в лесу. Цветочек на память. Много десятилетий прошло. Дом престарелых. Смерть крёстной. В гробу, на груди — цветочек засохший» [20, 297].
6 апреля 1972 года в дневнике Наталии Евгеньевны появилась запись: «Умерла нянечка — крёстная Валерия, Асклиада Алексеевна Кондратьева, — на 80-м году. Валерий поехал на похороны. Всё очень тяжело. По приезде говорил о том, что она за несколько дней до смерти сама съездила в бухгалтерию, рассчиталась за гроб, за всё, что связано с похоронами, дала деньги старушкам, которые должны были её обряжать. А старушки из деревни «крёсны» настолько были взволнованы его приездом, что решили дать ему деньги «за дорогу». Рассказывая об этом, не мог удержаться от слёз: «Вот люди-то!» [21, 161]. Через несколько лет после похорон в доме Гаврилиных появилась репродукция иконы Спаса Нерукотворного. На обратной стороне Валерий Александрович написал: «6 апреля 1972, знак упокоения — крёстна» [21, 162].
В отличие от Клавдии Михайловны, Асклиада Кондратьева была человеком глубоко православным, поэтому, прежде чем показаться крёстной на глаза, маленький Валерий по совету мамы снимал и прятал пионерский галстук. И с самого начала Клавдия Михайловна просила сына даже и не упоминать при крёстной о том, что его зачисляют в пионеры, а Асклиада Алексеевна, в свою очередь, собираясь крестить семилетнего Валерия в Кафедральном соборе, предупредила, что не стоит сообщать об этом маме.
Гаврилин вспоминал, что воспитывали его строго, могли и отчитать, а иногда и выпороть. Среди его заметок есть одна очень трогательная: «Провинился. Крёстная: «Выпороть тебя». Я принёс вицу (хворостина. — Н. П.). Крёстная заплакала, умилилась и пороть не стала. Мать выпорола страшно — пуком лучины. Крёстная лечила меня в бане и ругала мою мать. Мать бегала вокруг бани и ругала крёстную. Когда меня, всего в жару, уложили в постель, обе сидели в обнимку в кухне и плакали» [20, 299].
А есть и шуточные наблюдения: «Когда <крёстная> хотела сказать нечто нравоучительное, она надевала очки. Когда она очки снимала — можно было жить по-старому. <…> Если бы мать говорила мне только: «Да здравствует мой сын!» и этим выражала свою любовь ко мне, я бы отрёкся от неё… Счастье в том, что она умеет хорошо меня поругать» [20, 93].
Своими воспоминаниями о Клавдии Михайловне Гаврилин делился с Наталией Евгеньевной, а она подробно фиксировала их в своём дневнике: «Валерий не раз мне рассказывал, что мама его очень хорошо пела, и часто пела. Он эти песни, всегда грустные, запомнил с детства. И ещё: она всегда, куда бы они ни шли или ни ехали, обращала его внимание на красоту природы: «Смотри, какое небо, какой закат, какие красивые цветы, а какие травинки!» Отсюда отклик на красоту во всём»[8] [21, 238].
О своём детстве в Перхурьеве-Воздвиженье Гаврилин, наделённый блистательным литературным дарованием, всегда высказывался поэтически. Причём особую роль в его рассказах играла даже не сама история со всеми её сложными, а подчас и бестолковыми перипетиями, а неповторимо колоритная речь главных действующих лиц. Именно такую речь — и забористую и песенно-протяжную — слышал Гаврилин в своём детстве, а позже перенёс на страницы воспоминаний:
«Капитолина деловито обследовала гардероб, достала материно шёлковое комбине, прозрачное крепдешиновое платье, туфли на высоких каблуках и всё это моментально на себя надела. Мне стало обидно. «Ты чего, Капка, мамино взяла?» Капка, сощурившись, глянула на меня: «А чего ей одной, што ли, всё носить?» Это показалось мне убедительным, но обида не проходила. «Ты, Капка, дура дурой, крёсна говорит». «А ты, Капа, ишо подеколонься. Мамка дакдиколонится». — «А где деколоно-то?» <…>
Мария-то мне и говорит: «Как в городу-то будешь, тетка Люба, так пундры-то мне и купи. Может, пундра и поможет». — «Ладно, — говорю, — куплю». Приезжаю, это, в город и спрашиваю: «А где, — говорю, — пундры мне тута купить? Страсть как девке моей, племяннице, пундры надо». — «А вон, — говорит, — космический магазин — там и купишь». Захожу туда — гляну кругом — пундра, и всё в коробочках, в коробочках. Коробочки-то все разные, а цена им одна — все сторублёвые. «Какискокие?!!» — Юрьевна вытаращила глаза и обмерла. Вот я и говорю: «Вы что, — говорю, — охренели, совесть-то вам пундрой засыпало да крашеным салом замело, что вы… Вы что, — говорю, — мать ваша не мытая…»
Крёстная, никогда не видевшая арбуза, в ответ на моё предложение попробовать отвечала: «И убери, и боюсь, и пробовать не стану» [20, 132, 362].
Немногочисленные очерки Гаврилина о детстве включают и описания обычного дня, проведённого в обществе подружки Капки и сестры Гали: «Я помню картофельные лепёшки на стеарине, которыми потчевала меня Капка. Капка была старше меня на год, и мы дружили с ней. Мать её, Анна Папина, целыми днями работала на скотном. Женщина она была суровая, молчаливая, и мы все её побаивались. Но дома она бывала редко, и я, пользуясь этим, дни напролёт просиживал у Капки. С утра, схватив по куску хлеба с крутой солью, мы с сестрой отправлялись на окраину деревни, где начинались бани, и через репейник пробирались к Капкиному дому. Крыльца у дома не было, и, приставив обыкновенную лестницу, мы взбирались на двухметровую высоту и, ухватившись за высокий порог, переваливались в сени. Конфеты съедали, а фантики аккуратно разглаживали и весили на стенку для украшения. Особенно ценились обёртки из фольги — это был уже предмет роскоши. Такую обёртку хозяйки приделывали к иконостасу, который помещался в горнице, а если иконостаса не было — то пристраивали как-нибудь к киоту» [20, 179].
Иногда долгий день вдруг расцвечивался неожиданным событием: «Помню первое кино в нашей деревне: как мы, ребята, не знали, куда смотреть, и по ошибке смотрели весь сеанс на киноаппарат и на динамо, которое крутил киномеханик, казавшийся нам чудо-человеком, счастливцем, избранником судьбы, которому мы дружно завидовали» [19, 79].
Сестра Гаврилина, Галина Смелова, оставила воспоминания о их детстве, написанные простым, незамысловатым языком, где она рассказывает, каким ребёнком был Гаврилин — ранимым, мечтательным, вдумчивым, очень талантливым: «Валериком его было не назвать, всё Ляля, Ляля. В деревне все звали его так. Всё мурлыкал, мурлыкал. Конечно, он отличался от нас всех. Фантазией. Праздники были, ёлки, игрушки. Всё он сочинял, придумывал, изобретал. Знаете, детства-то не было! Детства-то не было! Было у нас с Валериком по любимой козе. Одна серая, это Валерика. А у меня белая. У него была Симка, у меня Розка. Молоко надо, чтобы от своих коз было. Мне от своей, ему от его козы.
Он ведь очень серьёзный у нас был, не по возрасту. Думаете, он часто с нами играл? Нет, не часто. Всё читал. В Ленинград поехал уже в очках. А я, девчонка, была поменьше, не такая серьёзная. То играли в художественную мастерскую, кошка у нас была директором. Рисовал он у нас очень хорошо, почему-то цветы. Крёстная до самой смерти рисунки его берегла. Изучали край. Ходили по речкам около деревни Перхурьево, пока Валерику не надоело. Ходили в детдом детей лечить. Чесноком. Это запомнилось. Услышали: мама идёт. Как ветром унесло! Валерик меня очень любил, и я его любила, но судьба в детские годы уже разлучила» [18, 45].
Клавдия Михайловна была секретарём парторганизации в сельсовете, работала в бригаде лесосплавщиков — помогала валить и связывать брёвна, много времени проводила на работе — в дошкольном детском доме. С воспитанниками своими была очень строгой и прежде всего следила за чистотой. Могла и ночью прийти — проверить, всё ли в порядке.
В детдоме было своё хозяйство — выращивали пшеницу, капусту, держали лошадей, коров. Был и свой малинник рядом с кладбищем. На новогодний праздник наряжали большую ёлку, накрывали столы, приглашали гостей из окружных школ. Располагался детдом в громадном соборе. Два первых этажа занимали жилые комнаты, а третий этаж так и остался нетронутым — сохранились даже купольные и настенные росписи. «Я очень любил там бывать и смотреть на картины и на голубей, которых было множество» [19, 79], — вспоминал Гаврилин.
Может быть, отсюда — из детских дум своих под куполом храма, да ещё из разговоров с крёстной долгими вечерами вынес будущий автор «Перезвонов» самое раннее, не скреплённое ещё книжными знаниями переживание христианских заповедей, а вместе с ними — и особое, как потом скажет Г. В. Свиридов, «сыновнее» чувство Родины.
Каким предстал Вологодский край детскому взору Гаврилина?
Обширная литература о Великой Отечественной войне включает, в частности, и воспоминания вологжан — очевидцев и участников тех событий. Разумеется, взрослый человек может осмыслить пережитую трагедию и рассказать о ней: даже если грозовые события пришлись на пору детства, дальнейшая жизнь обязательно скорректирует первоначальное восприятие — высветит существенное, завуалирует вторичное и предложит свой вариант толкования. Совсем иное дело в детстве: впечатления разрозненны, мысли не складываются в целостную картину.
В этом плане одна из самых сложных проблем психологии — восприятие детьми смерти. Почему вдруг дома завешивают зеркала, а близкие люди, вместо того чтобы заниматься привычными делами, справляют неведомый торжественный ритуал? И главное, куда именно ушёл тот человек, который ещё недавно сидел за общим столом?..
В ранние годы восприятие Родины (пусть малой — две деревни да озеро) словно бы слилось в сознании Гаврилина с постоянным ощущением человеческого горя. И это было связано не только с потерей отца, которого Гаврилин не знал, — похоронки приходили постоянно, в самые разные дома: к матерям, жёнам, невестам. Чтение и перечитывание страниц военных писем, ожидание главной светлой новости, неизбывные женские слёзы — вот главные впечатления раннего детства, которые через два десятка лет нашли отражение в трагических вокальных опусах (впервые со всей отчётливостью — в «Русской тетради», а затем и в «Военных письмах»). Тема страдающей женской души, вынесенная из событий раннего детства, неотделима для Гаврилина от темы Родины: «Вологда и Вологодский край. <…> Здесь я прожил всю войну. Видел, как приходили с войны или, наоборот, как не приходили с войны, видел сиротливые семьи, видел женские слёзы. И, наверное, отсюда, из Вологды, я вынес и главную тему своего творчества. <…> Это тема женской судьбы, женского характера, потому что все эти годы главные люди, которые меня окружали, были женщины: моя мать, моя нянюшка — сказочница и заботница, которая здесь похоронена, это мои воспитательницы в детском доме, это моя любимая учительница музыки Татьяна Дмитриевна. <…> С самого детства, сколько себя помню, я видел мир, отражённый в женщинах. Военная деревня — это женщины, детский дом — это женщины, матери без сыновей, жёны без мужей, сёстры без братьев. Благодаря им я выжил, стал таким, какой есть, и долго ещё смотрел на мир их глазами, через их заботы, слёзы, труд. Меня поражало и поражает терпение, с каким они несут свою ношу, которую нам, мужчинам, может быть, и не стащить… Я много думал об этом и так или иначе рассказывал[9]» [19; 116–117, 145–146].
О тяготах военного и послевоенного времени Валерий Александрович оставил совсем немного воспоминаний: «Осень 1946 года буду помнить всю жизнь. Много дней подряд шли непрерывные дожди, были залиты водой все поля, огороды. Невозможно было убирать урожай. Ждали, когда распогодится, а вместо этого ударили морозы… Толпы обессилевших людей, голодных и больных, бросивших свои дома, шли через деревню, случалось, по дороге они умирали» [42, 39].
Другое воспоминание о военных годах было опубликовано в 1991 году: «Из всей нашей деревни с войны вернулся только один человек, да и тот без обеих ног. А в деревне же все друг друга знают, все как родня, так что плачут все вместе. После войны наступил страшный голод. Нищета была ужасающая. Денег почти не платили. У нас место кружевное. Моя крёстная и две её сестры выплетали панно четыре на пять метров. Их продавали за границу за большие деньги, а кружевницам выплачивали по двадцать рублей. Моя мать получала старыми деньгами пятьсот рублей, так она считалась богатой женщиной. А толпы голодных обмороженных людей, которые всю зиму бродили по окрестностям? Когда сейчас молодые комментаторы с экрана телевизора говорят, что мы нищие и голодные, я как-то не могу этого вполне принять, потому что помню, как в мороз и пургу шли полуодетые люди с красной растрескавшейся кожей, голодные, а нам нечего было им дать» [19, 333].
Ещё одна заметка, напечатанная в «Литературной газете» 1991 года: «Первое запомнившееся мне Рождество было в 1946 году. Страшная, голодная послевоенная зима. В нашей деревне только женщины и дети. Еда — сушёная крапива, кора, перемороженная гнилая картошка, выбитая ломами из земли, залитой сильнющими осенними дождями и тут же схваченной небывало ранними злыми морозами, которые сжигали всё живое и неживое. Трещали от ледяной боли и люди, и скот, и дерево, и бревно, и воздух. Ветра дули день и ночь не переставая. Нищих выморозило в эту зиму начисто.
Колхозный председатель под натиском баб отпустил желающих помолиться в церковь за шестьдесят вёрст. Отправились в ночь — всё наличное женское население, в том числе моя крёстная мать Асклиада Алексеевна Кондратьева. Мы, дети, оставшиеся вместе с немощными старухами, единственными стражами деревни, ждали своих обратно весь следующий день, всю ночь и рано поутру дождались. Я помню — крёстная вошла, разделась и, не обращая на мои восторги внимания, принялась затоплять печь. И только покончив с этим делом и поставив к огню громадный чугун с водой, села на табуретку и подозвала меня: «Гляди-ка, чего покажу». И из развёрнутой белой тряпицы достала длинную, блестящую, белую палочку с хвостиком. Я никогда такого прежде не видел. «Что это? — спросил я поражённый. — А можно мне потрогать?» — «Это божья свечка. Можно». — «А откуда она у тебя?» — спросил я, трогая и влюбляясь в необыкновенную вещь. «Бог послал ко святому Рождеству Христову. С пирогами народ будет. Бог послал…» Весь день мы, ребятишки, бегали из дома в дом и смотрели, как хозяйки из крапивы, коры и чёрной склизкой картошки делали тесто, доставали и чистили проржавевшие и «опаутинившие» за годы войны противни, разогревали их на огне, смазывали их Божьей свечкой, от которой по избе разливался чудесный, голубой, ароматный дым, и, уложив раскатанное тесто в стрекающую и прыгающую аппетитную жижу, задвигали противни в печь. В этот день деревня пировала — завтра родится Христос.
Ночью, когда в доме стало совсем светло от луны и сон неожиданно прошёл, я перебрался с полатей на печку к крёстной и, обхватив руками её шею, спросил: «Крёсна, а зачем Христос сделал, чтобы все стали с пирогами?» — «Потому что он людей жалеет и за правду стоит. Спи». — «А почему он людей жалеет?» — «А потому, что если он не пожалеет, так людей кривда одолеет. Спи». — «Крёсна, а почему людей кривда одолеет?» — «А потому, что правда ушла на небеса, к самому Христу, Царю небесному. Спи. А кривда пошла у нас по всей земле, горе ты моё, не спишь, и мне сна нету». И, поглаживая меня по нестриженой голове, тихонько запела:
От кривды стал народ неправильный,
Неправильный стал, злопамятный.
Одни друг друга обмануть хотят,
Друг друга поесть хотят.
Кто не будет кривдой жить,
Тот припаянный ко Господу, Та душа и наследует
Себе Царство небесное»[10] [19, 317–319].
Несмотря на горе, голод, промозглые студёные зимы, была их маленькая семья, как вспоминает Гаврилин, совершенно счастливой, «радовались тому, что создал Господь. Каждый день были какие-то открытия, мы жили в мире чудес» [19, 334]. Жизнь в мире чудес располагала будущего композитора к фантазиям и мечтам об изумительных событиях: «Мне, например, в детстве хотелось стать необыкновенным танцором. <…> в тогдашней моей жизни фигура деревенского танцора, весельчака и всеобщего любимца, была самой яркой. Потом воображал себя то богачом, то красавцем — мне нравилось фантазировать на свой счёт» [19, 145].
Но самым главным открытием деревенского детства стала для него музыка: плясовые песни на гулянках, романсы, спетые матушкой, частушки и наигрыши на гармонике: «Помню посиделки с их грустными песнями и гулянки по праздникам, когда из разных деревень в одну стекаются толпы весёлого народа, каждая толпа со своими песнями и частушками и со своим гармонистом» [19, 79].
По мысли исследователя И. Демидовой, именно гармоника (её местная разновидность — кирилловская хромка) играла ведущую роль в инструментальной фольклорной традиции центральной и западной части региона, а наигрыши, исполненные на ней, можно услышать в Вологодской области и в наше время. Гаврилин всегда мечтал научиться играть на этом инструменте, но мама запрещала, аргументируя тем, что игра на гармони — занятие, недостойное приличного человека.
Инструментом этим (равно как и скрипкой, и балалайкой) очень неплохо владел отец Гаврилина — А. Белов. «Гармонист, — подчёркивал Валерий Александрович, — был тогда на деревне глубоко почитаемый человек, без него ведь ни веселья, ни праздника. <…> Я страстно хотел быть гармонистом. Представлял, как растягиваю гармонь, и все восхищаются <…> У нас в доме гармонь тоже была, стояла на шкафу, но я не смел ослушаться маму и к ней прикоснуться, да и шкаф был в три раза выше меня» [24, 17].
Тем не менее главное место в душе будущего композитора заняла не инструментальная, а именно песенная фольклорная традиция, и впоследствии камерно-вокальные и хоровые жанры легли в основу его творчества: «С детства я слышал больше вокальную музыку, я помню все великолепные северные обряды, гулянья, свадьбы, похороны, которые сопровождались музыкой» [19, 119].
И ещё: «Русская песня — это моё родное. Я даже застал сравнительно хорошие времена в деревне. <…> Там наслушался я всего, там было натуральное пение — живое и похоронное — и на свадьбах, и на драках, и посиделки были. Наша округа — это был край кружевниц, поэтому собирались женщины на посиделки с подушками кружевными, и вот пели песни на девяносто девять куплетов — на весь вечер хватало. Так что всего наслушался, всего. Но потом на много лет забыл.
И вокальная музыка имеет то преимущество, что всё-таки это кратчайший путь до души человека» [19, 311].
Перелистывая страницы гаврилинских воспоминаний, можно в общих чертах представить портрет будущего великого Мастера, вообразить, каким мог быть его типичный день в Перхурьеве-Воздвиженье, какие мечты и страдания занимали его детскую душу. Голуби под куполом и бирюзовые воды Кубенского озера, гармошечное разудалое веселье, песни да просторы Русского Севера и накрепко увязанное с ними ощущение тоски — от военных ли посланий, от предвидения ли будущих неведомых горестей.
Новая беда грянула ударом грозового колокола. Ожидаемо или негаданно, справедливо или несуразно-бессмысленно чьи-то чужие руки вывернули вдруг жизнь наизнанку — заперли двери родного дома, разлучили с самым дорогим человеком.
Маму Гаврилина арестовали в 1950-м. В автобиографии она указала, что была директором Кубено-Озёрского детского дома по 15 марта 1950 г. Далее значилось: «С 12/VII 1953 г. по 3/IX 1959 работала воспитателем Уломского дошкольного детского дома, после чего вышла на пенсию по старости». И ниже — пояснение: «Перерыв в работе по причине отбытия срока наказания. Осуждена по Указу Президиума Верховного Совета Союза ССР от 4/VI 1947 г. В 1953 г. 18/VI освобождена от отбытия меры наказания со снятием судимости» [49].
Гаврилин вспоминал, что Клавдия Михайловна «была настоящей коммунисткой, и всё, что вопреки здравому смыслу происходило с народом и страной, приписывала проискам врагов. К тому же была она ещё и секретарём сельсоветской организации. Только за письменным столом особенно сидеть не любила. Всегда была там, где людям нужно помочь и словом и делом. <…> И тем не менее она, Клавдия Михайловна Гаврилина, беззаветно верящая в идеалы коммунизма, была арестована. Вот так и оказался я уже воспитанником детского дома… А маму выпустили после смерти Сталина и полностью реабилитировали» [19, 375].
За что арестовали Клавдию Гаврилину, с чем именно было связано предъявленное ей обвинение, доподлинно неизвестно. Одна из версий, рассказанных Гаврилиным, — её подставили сослуживцы, донесли о колоссальной растрате, нашли подтверждения в бухгалтерии. Бухгалтера тоже арестовали: «провинившимся» давали десять лет с конфискацией имущества. Детей — одиннадцатилетнего Валерия и девятилетнюю Галину — выселили из дома, перешедшего в собственность государства.
Сестра Клавдии Гаврилиной, Мария Михайловна (педагог младших классов женской школы), взяла на воспитание только Галю: двоих детей прокормить она не могла. А Валерия крёстная Асклиада повезла в детский дом в село Ковырино (близ Вологды). Директором его в те годы была хорошая подруга Клавдии Михайловны — Анна Харлампиевна Романова. «Ты смотри, Склия, — строго наказывала К. Гаврилина, — только к Харлампиевне!» [42, 44].
В памяти Гаврилина всё случившееся запечатлелось как самое страшное горе, постигшее его в детские годы. Он вспоминал, что по Вологодской области прокатилась тогда большая волна арестов: «У нас отобрали всё: дом, хозяйство, даже одежду. В детдом меня крёстная босиком привела. <…> Это было так страшно, что даже вспоминать не хочется. <…> Всё мне там было чужое, я находился в каком-то оцепенении. Если бы не крёстная, которая ко мне туда приезжала, возила к матери, а на лето вообще забирала к себе, я не знаю вовсе, как бы я это всё пережил. <…> У нас ведь место ссыльно-каторжное. Нам с крёстной приходилось все эти лагеря объезжать. Я там насмотрелся такого зла и наслушался такой музыки, что меня до сих пор трясёт от воспоминаний. Я вот из-за этого даже не могу оценить такого артиста, как Высоцкий. Его исполнительская манера напоминает мне то, что я слышал тогда — напуганный сиротливый мальчишка. Это был такой удар по детской психике, с которым я не могу справиться всю жизнь» [19, 332–333].
Тянулись долгие месяцы разлуки с матерью: «Мы к нему с тётей Марусей приезжали каждый год из Куйбышева, пока он не уехал в Ленинград, — вспоминала сестра Гаврилина Галина Смелова. — К маме и к нему. Валерик одно твердил: как хорошо, что ты не в детдоме. А я (уже когда мамы не стало) говорила: хорошо, что ты в детдоме был. Мне тяжело у тёти было жить. Педагог, но тяжело с ней. Конечно, я ей благодарна.
Из-за мамы мы ездили с тётей в Москву не один раз. В Президиум Верховного Совета СССР. Письма писали Сталину. Ответы были, но тётя Маруся не очень меня посвящала. Последнее письмо принесли, когда мы уже спали, ночью. Самый счастливый наступил день… Я ходила в лагерь при школе. Пришла — мама дома. Слёзы…» [42, 44].
С арестом Клавдии Михайловны весь деревенский быт, дом в Перхурьеве и школа в Воздвиженье, игры с сестрой и соседкой Капой и ожидание матери с работы — всё самое родное и привычное, словно бы по чьему-то злому умыслу, разом исчезло. Но зажило то прошлое своей самостоятельной жизнью в мечтах и фантазиях, в чистых, детскими воспоминаниями навеянных образах, а позже — в музыке. Наступал новый, трудный этап приобщения к городской культуре.