ГЛАВА СЕДЬМАЯ В ЦИРКЕ ЭНРИКО ТРУЦЦИ

В Белосток поезд пришел рано утром. Уже на перроне Лазаренко почувствовал необычную обстановку. Вокруг звучала польская речь. Надписи, указатели, вывески, газеты в киоске — все было на двух языках, польском и русском. Получать багаж не стал, решив, что сделает это, когда устроится, и пошел в цирк налегке, читая на афишных тумбах анонсные ленты со своей фамилией.

Подумал с тревогой: еще неизвестно, как примут здесь. Ведь все-таки он не гимнаст и не наездник, а клоун, притом разговаривающий, а город, можно сказать, иностранный. Неизвестно и как отнесется к нему хозяин. О цирках Труцци, лучших из провинциальных, Лазаренко наслушался за кулисами всякого: порядок образцовый, жалованье верное, зато и строгости ужаснейшие. Нигде не ставят столько пантомим, как у них, — репетициями, прямо-таки выматывают.

Из рассказов словоохотливых цирковых стариков Лазаренко! знал всю подноготную этой пестрой династии. Семью Труцци выписал в Россию известный цирковой предприниматель Альберт Саламонский. Для трех его цирков, одесского, рижского и московского, требовалась уйма номеров, и агент Саламонского, шныряя из одной страны в другую, пригласил среди других артистов и Труцци, кочевавших по маленьким городам Италии. Контракт был на год. Однако остались они здесь надолго. На просторах России нашлось место под солнцем и этому итальянскому семейству.

Приехали с пятью лошаденками, а развернули дело так, что в лучшие времена на конюшне стояло до ста голов. После смерти главы семейства старика Максимилиане между тремя братьями начались распри и ссоры, и вскоре они порешили, чтобы каждый вел дело самостоятельно. Однако, несмотря на раздел, отношения сохранились самые добрые, родственные.

Лазаренко пригласил младший из братьев, Энрико, о котором Виталий много слышал от своего приятеля Вильямса, племянника Энрико. Дядя, по словам Вильямса,— чудесный музыкант, бесподобный режиссер, у него великолепный вкус, пантомимы и номера ставит, как никто. «Еще мальчишкой,— говорил Виль,— восхищался я постановками дяди Энрико, и в особенности «Камо грядеши?».

С Вильямсом Лазаренко встретился в прошлом году и подружился, не догадываясь, впрочем, что это на всю жизнь. Они погодки: ему восемнадцать, а Вилю девятнадцать. Родился Вильямс уже в России, в Полтаве. Славный такой малый: и артист что надо и товарищ верный. Красочно описывал и своих родителей, и деда Максимилиано, и бабку Луизу, женщину умную, властного характера. «Когда семья ездила еще вместе, бабушка была мозгом всего дела».

От своего первого учителя Лазаренко взял манеру появляться в цирке тихо и незаметно. Красивый, курчавый мужчина в голубой венгерке, обшитой синим шнуром, сидел на стуле в главном проходе и напевал громким, приятным голосом незнакомый марш. Виталий сообразил, что это и есть хозяин, Энрико Труцци. Под звуки марша пегая нервная лошадь вскидывала поочередно ноги в испанском шаге. Обратил внимание на всадницу: симпатична, только полновата. Вспомнил: артисты рассказывали, что по утрам, от восьми до десяти, Труцци дает уроки верховой езды. Так было заведено, еще когда был жив его отец. Господин учитель порывисто взял скрипку, лежавшую рядом с черным футляром на стуле, и принялся играть тот же марш «под ногу» лошади. Время от времени он бросал короткие замечания, то берейтору, шагающему в центре манежа с шамберьером в руке, то всаднице.

Потом началась репетиция какой-то незнакомой пантомимы. Хозяин со скрипкой в руках расхаживал по манежу и давал указания участникам спектакля. Неожиданно режиссер остановил репетицию и махнул смычком: дескать, все уходите. Артисты, вероятно уже знакомые с причудами директора, тихо расселись по местам.

В притихшем зале лилась печальная, за сердце берущая мелодия. Энрико играл самозабвенно, с закрытыми глазами, раскачиваясь из стороны в сторону, играл, сколько мог судить Лазаренко, как искусный музыкант. Так же неожиданно мелодия оборвалась. Труцци легким прыжком вскочил на барьер и, поворачиваясь по сторонам, стал сзывать нетерпеливым жестом всех к себе — скорей, скорей! Виталию даже с верхотуры, куда он забрался, было видно, как блестят его живые глаза, каким вдохновением осветилось лицо, ставшее еще красивее. Улыбаясь, режиссер взял за руку стройную артисточку, а может, балерину, и потянул в манеж, объясняя громким, возбужденным голосом, как ей следует вести себя в сцене радостного известия о свадьбе. Не надеясь на слова, режиссер с увлечением стал играть этот эпизод за нее, перейдя в порыве ликующего счастья на удалую, неистовую пляску перед смущенной барышней, при этом он страстно выпевал сумасшедшую тарантеллу и звучно щелкал пальцами над головой.

Сцена сменялась сценой, уходили одни артисты и появлялись другие, а неутомимый режиссер все репетировал и репетировал. «Подумать, сколько энергии в человеке!» Лазаренко не терпелось и самому включиться в работу с таким интересным человеком. Он увидел: на арену въехали несколько всадников, в руках у каждого посверкивал меч. Помощник что-то сказал режиссеру, и тот, вспорхнув на барьер, захлопал в ладоши, требуя тишины. Труцци выискивал глазами кого-то и, заметив Лазаренко, спросил нетерпеливо:

— В ученье были у Сура? Ах нет,— поправился он,— у Котликовых. Вольтиж, значит, ездите?— Труцци окинул новичка с ног до головы быстрым оценивающим взглядом и распорядился:

— Пусть выдадут саблю. Какая лошадь свободна? Берейтор крикнул:

— Орлик!

— В манеж!..

Вот так, с места в карьер Лазаренко влился в большую дружную труппу цирка Труцци, с которым теперь будет связан без малого целый год.

Энрико Труцци было десять лет, когда родители привезли его в Россию. Сейчас владельцу крупного циркового дела, режиссеру, дрессировщику, первоклассному Жонглеру на Лошади—* уже сорок, и, хотя стал уже немного тучнеть и посеребрилась голова, не утратил юношеского жара и увлеченности. Энергичен, словоохотлив, он частенько пускался в рассуждения об искусстве, умел детально пересказать номера знаменитых комиков; мог во время репетиции, выведенный из себя очередной неудачей артиста, разразиться страстной филиппикой против бездарностей, которые лезут в манеж. От него Лазаренко впервые услышал об итальянском народном театре — комедии дель арте. А вскоре понял, что Энрико и в клоунской кухне разбирается до тонкости, и ощутил острую потребность сблизиться с таким знатоком. Он не пропускал ни одной репетиции, ни одного занятия, жадно впитывал все замечания. Виталия тянуло к Труцци, он выискивал любую возможность быть рядом. Повторилось, в сущности, то, что было с Дуровым: Виталий подкарауливал Энрико, когда тот направлялся из дому или домой, и, шагая рядом, задавал вопросы. И Труцци охотно делился с парнем, таким усердным и любознательным, которого уже привык постоянно видеть рядом, точно свою тень.

— Я буду учить вас буффонить в итальянском вкусе. Это значит,- разъяснил Труцци,— делать смех естественно, свободно, искренно, как поет соловей.

Лазаренко забавляла привычка Энрико Труцци вставлять в конце фразы свое любимое присловье «и так и далее». Но в его произношении оно звучало слитно и приобретало какой-то комический оттенок: «итакидалее»... Молодой артист заметил, что слово «клоун» он почти не употреблял, предпочитая говорить «буффон» или «комико». Настоящий комико, говорил он, должен обладать сильно развитым чувством юмора, чувством меры, чувством публики итакидалее... Хороший комико, по его словам, должен иметь богатую фантазию. Как возникает фантазия? Что ее зажигает? У каждого по-разному.

— Когда мне нужно придумать новое, я беру скрипку, играю Сарасате — и готово! Моя фантазия проснулась, итакидалее...

У настоящего буффона, втолковывал он, должно быть очень-очень подвижное лицо, богатая мимика и гибкое тело.

— Мы, итальянцы, говорим: «Иль корпо аллегро» — веселое тело. Итальянский комико знает наизусть много-много кон-четти. Как это объяснить? Кончетти есть... короткая, сжатая мысль. Мысль — вспышка молнии. Вспомнил: это есть афоризм.

Большое значение Труцци придавал комическим трюкам, которые он называл лаццо. Они бывают в акробатике, в музыке, в речи.

— Зарубите, дорогой друг, себе в носу: без лаццо, без фантазии нет комико.

Труцци внушил Виталию мысль серьезно заняться музыкой.

— Если собираетесь стать настоящим комико, то начиная с этого дня должны не менее трех часов в день заниматься игрой на различных инструментах.

Он, Труцци, будет ему помогать. Энрико Максимилианович подарил молодому клоуну красивую фарфоровую окарину и показал, как на ней выдувать мелодии. Настойчиво рекомендовал выучиться еще играть на концертино: «Желаете, я буду выписывать для вас из Италии...»

Эти шестигранные гармоники Лазаренко уже видел у Андро и Каролины, и ему очень нравилось их звучание, приятное и густое. Под их аккомпанемент хорошо напевать песенки и куплеты.

После бенефиса Лазаренко в тверском цирке, прошедшего особенно удачно, Труцци, расчувствовавшись, сказал высокопарным тоном:

— Я буду сделать из вас, Виталио, комико нэк плюс ультра! И, гордо оглядев присутствующих, пояснил:

— Это означает — непревзойденный.

Виталий Лазаренко вторично приехал в «город ткачей» — Иваново-Вознесенск. Здесь и произошла скандальная история, имевшая тягостные последствия.

Репетицию пантомимы «Шерлок Холмс» Труцци назначил на одиннадцать часов, но Лазаренко имел обыкновение приходить в цирк с раннего утра. А в этот раз особенно торопился: надо было все подготовить к завтрашнему бенефису. Направляясь на конюшню, он обратил внимание, что дверь на галерею, обычно днем запертая, почему-то распахнута настежь. Безотчетно поднялся наверх, перешагивая по привычке через две ступеньки. Облокотился на барьер, ограждающий галерку от партера. Внизу, на манеже репетировал грузный и вспыльчивый Хуан Гомес. По слухам, в молодости он был атлетом-гиревиком. В руках у Гомеса — поводки с двумя фокстерьерами. Громким, возбужденным голосом он требовательно понукал собак, заставляя их поочередно вспрыгивать и тотчас соскакивать и вновь вспрыгивать на спину ученику Федьке, бегущему на четвереньках по кругу, рядом с барьером. Мальчик второй день заменял на репетиции захромавшую поньку. Потертая куртка коричневого бархата сидела на грузном Гомесе в обтяжку. Полнота, однако, не мешала ему довольно ловко управлять собаками.

— Джонни, гоп!.. Ферри, Ферри — гоп!—Обе собаки тяжело дышали, полуоткрыв пасти и вывалив розовые языки.— Ферри — ан аван! Джонни — ан аван!

Виталию всегда казалось странным, что у такого крупнотелого мужчины бабий голос.

— Фетка, не спать! Не спать! Фетка, бегать! Бегать!— При каждом слове испанец поддавал мальчишке ногой.— Бегать! Бегать!

Шарахаясь от пинков, взмыленный Федька стукался плечом о доски барьера, припускаясь на четвереньках из последних сил, шмыгая носом и прерывисто всхлипывая. Давно ли и его, Виталия, перестали муштровать этаким-то манером...

И тут появилась Элеонора, дочь Хуана Гомеса. Она вошла из темного вестибюля в главный проход, где живописным табунком толпились балеринки, ожидая, когда освободится манеж. Барышни заискивающе поздоровались со своим балетмейстером и удостоились в ответ сухого кивка. Надменная и, как всегда, элегантно одетая, Элеонора шла мелкими шажками, спутанная своей узкой юбкой по самые щиколотки. Возле артистического выхода донье Элеоноре повстречался турнист Поль, только вчера приехавший к Труцци. Приветливо улыбаясь, Поль протянул ей руку и был одарен милостью пожать... кончик зонта. Премьерша величественно откинула малиновую половину форганга и эффектно, словно в балетной постановке, исчезла. Что и говорить, изящества и женских чар ей не занимать. И как прима-балерина, спору нет, великолепна. За кулисами все знают, что у Элеоноры полно именитых поклонников, что ежевечерне за ней присылают рессорный экипаж.

Все дальнейшее произошло, по сути дела, в считанные секунды. Раздался истошный Федькин вопль и громкие угрозы визгливого бабьего голоса. Левой ручищей Гомес держал мальца за грудки, а правой наотмашь хлестал по щекам. Голова Федьки моталась в такт каждой пощечине. Было такое чувство, будто бьют по его, Виталия, лицу, еще не позабывшему хозяйской руки. Кровь ударила в голову. Одним махом перелетел через барьер и вырвал орущего мальчишку из рук истязателя. Федька тотчас припал к нему, трепеща всем тельцем.

Громко бранясь на своем языке, Гомес сцапал Виталия за плечо и метко двинул тычком под глаз, ослепив на миг и оглушив. Глотнув раскрытым ртом воздуха и яростно взревев, Лазаренко ринулся в бешенстве к горлу обидчика. Испанец попятился с налитыми злобой глазами, яростно отмахиваясь. «Не смейт!.. Не смейт!..» Лазаренко броском вскочил на грудь дрессировщика, спалил с ног и, не помня себя от гнева, молотил кулаками красную, взмокшую рожу... Бывший атлет благодаря разнице в весе сбросил с себя парня. Виталий судорожно барахтался под сидящей на нем тушей, увертываясь от ударов по лицу и ожесточенно, изо всех сил — руками, ногами, туловищем — пытался вывернуться и сбросить с себя этого борова. Внезапно сквозь гудящую глухоту, сквозь все безумие этой яростной потасовки пробился громкий визг девчонок. Балерины вцепились со всех сторон в бархатную Гомесову куртку, словно вымещая на нем все обиды, нанесенные его дочерью.

Еще не придя в себя, с пересохшим ртом, тяжело дыша и вздрагивая всем телом, Лазаренко направился на конюшню и у форганга встретил ненавидящие глаза Элеоноры. Она стояла посреди прохода, нервно постукивая хлыстом по раскрытой ладони. Когда он приблизился, взбешенная фурия процедила сквозь зубы с нескрываемой угрозой:

— Х-х-хам!— Резко повернулась и, опередив его, пошла, выпрямив спину, мелкими, быстрыми шажками.

Самое неприятное произошло через час-полтора. Лазаренко стоял с охапкой сена у стойла ослика, как вдруг на конюшню крупным шагом вошел пристав с двумя городовыми. Гомес, подбежавший следом, ткнул пальцем: «Вот это!..»

— Господин артист,— отчеканил пристав,— извольте без сопротивления следовать в участок! — И бросил городовым, занявшим посты у выходов: —Берите!

В участке пристав пригрозил арестованному, что упечет его куда Макар телят не гонял. Страж порядка имел указание свыше: отнестись к дебоширу по всей строгости.

После долгой процедуры составления протокола «за избиение иностранного подданного» Лазаренко поместили в подвал при участке. В угнетенном состоянии духа, он вспоминал о случившемся. Неотвязная досада палила, невыносимо будоражила. И ко всему — зудел и ныл кровоподтек под глазом. Теперь уж Труцци ни за что не простит. Факт, не простит.

Сколько же его тут продержат? Да уж Элеонора постаралась. А ведь кабы давеча не поскакала жаловаться, все обошлось бы. Ну, наложила бы Труцциха штраф, и дело с концом. А так вон куда повернуло. И ведь драка-то какая злая вышла, ровно враги лютые. Господи, да что же это такое, вечно он вляпается в какую-нибудь историю.

Проснулся на рассвете в еще более унылом настроении. Сквозь горечь размышлений пробилась острая жалость к себе и томящее чувство обиды: никому не нужен, все отвернулись.

Однако обер-комик ошибался. Лишь позднее узнает он, что вчера вечером, как только оркестр начал играть марш «на расход публики», в тесную директорскую контору, увешанную плакатами, влетела разгневанная синьора Луиза — голова «Итальянского цирка Труцци», женщина твердой воли и не менее твердой руки, удивительно деятельная, несмотря на свои шестьдесят девять. Властным жестом выставила за дверь кокетливую фею из балета и на горячем родном языке принялась выговаривать сыну: публика уходит разочарованная. А с чего им, собственно, быть довольными? Какой это цирк без смеха! Кому-кому, а уж ему-то известно: нет хорошего рыжего — и программа не программа...

Сорокалетний сынок выслушивал родительское внушение с надутым лицом, вот-вот взорвется. И старая лиса сделала финт: откинувшись к спинке кресла, со скрещенными на груди руками, сообщила сумму сегодняшней выручки. А завтра, между прочим, в кассе будет еще хуже. Синьора подзуживает сынка с иронией: уж не выписал ли он часом в свой цирк Жакомино из Санкт-Петербурга?

В дверь постучали, и после приличествующей паузы в конторку внес свой круглый живот Сергей Эдуардович Соломонов, управляющий цирком, господин весьма обходительный, из неудавшихся актеров оперной сцены. Двумя пальчиками он держал перед собой доставленный сию минуту типографским посыльным свежий оттиск программы на четверг, вместо объявленного ранее бенефиса Лазаренко. Секундная заминка, Сергей Эдуардович в затруднительном положении: перед кем же все-таки класть неприятный лист, не нарушив субординации, перед мамашей или перед сынком? Наконец Соломонов принял поистине соломоново решение: расстелил афишу сбоку стола, так, чтобы поровну — и ей и ему. Содержание листа подлило масла в огонь. Думает ли в конце концов Энрико выручать своего артиста?

Атмосфера в каморке становилась все более наэлектризованной. И кругленький миротворец пытается предотвратить короткое замыкание:

— А по мне, мадам Труцци, пардон, конечно, что вмешиваюсь, не такое уж этот наш скандалист золото. Разве что — самоварное...— хихикнул он над своей остротой.— Вспомните, сколько хлопот доставил всем в Курске. А в Твери с каким трудом удалось замять дело в участке. Нет, нет, это — натура совершенно неуправляемая.

Синьора Труцци искоса смерила насмешливым взглядом несостоявшегося Карузо и поднялась с кресла, выполняющего двойную функцию — меблировки директорского кабинета и реквизита в пантомимах. Она уже распахнула дверь и, глядя на сына в упор, заключила:

— Не забывай, в другом городе этот человек,— мадам ткнула пальцем в афишу,— опять будет нужен тебе позарез.

Да, задала старуха пфеферу сынку, допекла-таки. На следующее утро он явился в цирк пораньше и дежурил у входа, чтобы встретить Зиночку, свою ученицу, губернаторскую дочь. Зиночка — милейшее существо, отцова любимица, немного жантильна и, как знал Труцци, тайно влюблена в него. Лишь только к цирку подкатили щегольские, сверкающие лаком дрожки, директор церемонно помог барышне сойти на землю и попросил не отсылать кучера. Он принялся с театральной взволнованностью умолять золотце заступиться перед отцом за арестанта. Ведь он совершенно невиновен. Он только спасал ребенка. Итальянец пылко клялся, что поставит фунтовую свечку святой мадонне, чтобы та даровала доброй заступнице вечное блаженство. Исполненная великодушного порыва, юная благодетельница укатила домой, а через два часа бедокур вернулся в цирк.

Хотя до бенефисного представления оставались считанные часы, Труцци сделал все, чтобы оно состоялось и, более того, прошло с коммерческим успехом. Срочно отпечатали в типографии тысячи летучек. «Забросать ими весь город!» — наказал он управляющему.

В обед, как назло, зарядил дождь, и за кулисами повесили носы: публика не пойдет. Однако вопреки ожиданиям сбор был приличный, и настроение у всех поднялось. Лазаренко сбился с ног, подготавливая реквизит, и, возможно, не успел бы к началу, когда б не помощь верных оруженосцев — Федьки и Жорки Петрова. Ребятишки вымокли до нитки, гоняясь по всем закоулкам в поисках кошек и бегая с бессчетными поручениями по городу.

Перед началом в гримировочную влетел взбудораженный Труцци и, на ходу застегивая пуговицы на белом пикейном жилете, выпалил с порога: читать стихи — ни в коем случае!

— Стихи не есть цирк. Стихи — лирика. А лирика не дело комико. Комико — это исключительно веселить публику, надрывать животики. И послушайте, Виталио, мой совет. Я люблю вас и говорю, как сыну: не трогайте политику. Вы все повторяете: «Дуроф... Дуроф...» Дуроф не есть рыжий. Дуроф есть клоун.— Труцци подсел рядом.— Ну для чего вам иметь такие неприятности с властями, какие имеет он? Для политики надо иметь образование. Дуроф — дворянин, а кто вы? Бог дал вам талант, ну вот и смешите публику... Делайте веселые лаццо, делайте юмор итак-идалее...

Уже в дверях Труцци добавил, что хотел бы дать еще один совет:

— Берегитесь, Виталио, как от огня, этого... как сказать... перегнуть палку. Для комико это очень-очень плохо. Мой отец всегда повторял буффонам: «Не нажимай!», «Не пересаливай!» Еще в древности говорили: «Ничего слишком...» Вот вы тоже — держите себя вот так, в кулаке. Умейте сдерживать себя и как артист...— Глаза Энрико сверкнули по-особенному, а губы тронула улыбка,— и как человек тоже...

Слова «как человек тоже» были сказаны с такой интонацией, какую употребляют, когда хотят деликатно подчеркнуть что-то важное.

В этот вечер Лазаренко был в ударе. Когда-то подобного рода душевный подъем называли «наитием свыше». Все выходило у него удивительно ладно, и публика пришла, точно на подбор, доброжелательная и смешливая. Уже в первом отделении бенефициант расположил к себе весь цирк — каждая шутка встречалась дружным смехом, его принимали, как говорят артисты, «на ура».

Более всего удалась «Ой-ра» — веселая сценка, которую Лазаренко перенял у Энрико Труцци. Второго такого номера, чтобы вот так же заводил всю публику, вряд ли сыщешь. А ведь, казалось бы, ну что особенного — танец как танец. Но когда Энрико вместе с Эмилией, Жоркиной матерью, исполняли в манеже «Ой-ру», равнодушным оставаться было невозможно. Секрет успеха заключался в темпераменте танцоров, их лихой задор неизменно зажигал всю публику. Лазаренко очень обрадовался, когда Труцци, которому уже тяжело было в свои сорок выдерживать такой сумасшедший ритм, передал ему свой номер.

Плясать с Эмилией было необычайно легко и увлекательно. Она вся была во власти музыки и двигалась самозабвенно, словно в экстазе. И с таким упоением пронзительно выкрикивала гортанным голосом в такт мелодии: «Ой-ра! Ой-ра!», что и он, Лазаренко, захваченный ее страстным азартом, тоже весь отдавался танцу, исступленно вопя: «Ой-ра! Ой-ра...»

В тот вечер в цирке творилось что-то невообразимое: люди покачивались, притопывали ногами, дружно подхватывали огневой припев. Похоже, что всех так и подмывало пуститься в пляс.

И тут началось главное. Среди публики были рассажены артисты — вся труппа,— тщательно загримированные и костюмированные, каждый представлял определенный типаж: тут и усатый городовой, и офицер-кавалерист, и курсистка, и подгулявший землемер, иностранец с моноклем в глазу, еврей с кучерявыми пейсами и в длиннополом сюртуке, толстый кондитер, крестьянин в лаптишках. И вот, будто бы не в силах усидеть на месте, в манеж через барьер полез с комичной неуклюжестью хмельной чиновник... Ну что ж, коли пришла охота — милости просим, жестом приглашали его танцоры. Следом на веселый пятачок потянулись один за другим грузный пристав, застенчивый гимназист, бойкий лотошник. Вот перенес ногу через барьер точильщик ножей со своим станком на плече, за ним, громыхая ведром, спустился с галерки трубочист, а там и булочник — на голове доска с кренделями... Через пять-шесть минут весь манеж заполнен лихо отплясывающими доброхотами. И пошла развеселая круговерть: «Ой-ра! Ой-ра!..»

Второе отделение закончилось сценкой «Иван в дороге». Артист много и удачно импровизировал. Все еще возбужденный, еще не освободившийся от нервного перенапряжения, комик направился в свою гримировочную, учащенно дыша, испытывая легкое головокружение. Он был опьянен успехом, переживал огромнейшее внутреннее удовлетворение. В голове вертелась одна мысль: надо закрепить все находки. Клоун взял за правило фиксировать удачные импровизации, рожденные в счастливые минуты вдохновенного контакта с публикой.

Не раз озадачивало его таинство импровизации: почему так бывает, размышлял он, то несколько дней кряду ничегошеньки, а то вдруг посыплется, как из рога изобилия, и ты даже сам не поймешь, откуда что берется. Как это выходит? Почему именно этот жест вырвался у тебя и рассмешил? Почему произнес эту реплику, оказавшуюся такой меткой? Все получается вроде бы само собой. Но почему не всегда?

Труцци как-то раз принялся рассуждать на этот счет: все дело в тесной связи с публикой, говорил он. Завязался контакт — будет импровизация. Контакт — счастливейший миг для артиста, но, увы, редкий. Контакт обязательно должен поддерживаться с двух сторон: от артиста к публике, от публики к артисту.

— Если артист горит, если он всем своим существом в роли,— увлеченно объяснял Труцци,— от него идут эти... как их назвать? …токи симпатии, токи шарма, они-то и заряжают публику, гальванизируют. И тогда от нее тоже начинает брызгать, как от оливкового масла на горячей сковороде. Импровизация — это есть вспышка. Она возбуждает фантазию артиста, И вот, голубчик, когда пришло это мгновение, публика раскрывает тебе душу.

Озабоченный тем, как закрепить еще свежие в памяти находки, Лазаренко досадовал на приятелей, набившихся в гримировочную со своими шумными разговорами не ко времени. «Вот черти!» — сердится он, наклонясь перед Жоркой, чтобы тот привычно стянул с него мокрую от пота рубаху, прилипшую к спине. В этот момент дверь широко распахнулась, и управляющий театральным жестом пригласил в комнату гостей: хорошо одетого господина с увитой серебром тростью и миловидную женщину невысокого роста.

— Имею приятнейшую честь!—с церемонной учтивостью изрек Соломонов и, обращаясь к бенефицианту, смущенно заспешившему натянуть свежую рубаху, представил вошедших — режиссера и приму из гастролирующего здесь театра драмы.

— Вы произвели, любезный друг, великолепное впечатление на наших дорогих гостей,— медоточиво запел Соломонов, подавая глазами свирепые знаки артистам очистить комнату,— и наши друзья явились засвидетельствовать вам свое почтение.

Румяный, женоподобный режиссер стал ощупывать бицепсы у Лазаренко.

— Нет, вы только посмотрите, солнышко мое,— высоким тенором «запел» гость.— Какая мускулатура! Чистая сталь.

«Солнышко» уселось на стул, услужливо подставленный управляющим, закинуло ногу на ногу и пустилось велеречиво нахваливать комическое дарование господина Лазаренко, уговаривая его оставить цирк ради блестящего будущего в театре. Именно там в полной мере может развернуться его талант комика. Аркашка, Расплюев. Хлестаков — вот какие роли его ждут.

Соломонов вынул изо рта трубку:

— Позвольте заметить, что нашего Виталия Ефимовича уже приглашали в театр: при мне в Курске и, говорили, еще где-то.

Третий звонок положил конец неловкой сцене. Режиссер, прощаясь, вручил бенефицианту визитную карточку:

— Надумаете — милости просим.

В середине третьего отделения произошел ужасный конфуз. Среди шуток бенефицианта была смешная пародия на фокусника. Шаржированный маг-чародей шел по кругу и показывал публике со всех сторон обыкновенный стул, произнося при этом традиционные слова, какие говорят все иллюзионисты на свете: «Здесь ничего нет, и здесь ничего нет... тут пусто, и тут пусто...» Пародист подгадывал, чтобы оказаться при этой реплике возле униформистов, и последние слова «тут пусто» произносил, хитро подмигнув публике, постукивая по голове шпрехшталмейстера.

Кто-то из цирковых проказников сыграл с бенефициантом злую шутку, написал на донышке стула непотребное слово. В сумятице подготовки к своему вечеру Лазаренко потерял бдительность. В момент, когда артист поднял стул, показывая, что он пуст, по рядам прокатилась волна смущенного движения. Послышался чей-то грубый гогот. Галерка заулюлюкала, засвистела — и пошла кутерьма...

На конюшне его уже поджидал пышущий гневом хозяин цирка.

— Шкура барабанная! О-о-оо, мадонна!—мелодраматически застонал итальянец, качаясь всем корпусом и колотя себя по голове.— Позор! На весь город позор!

Расставание было холодным и натянутым. Энрико Максимилианович даже не пожелал проститься. А старуха Труцци сухо, с поджатыми губами, рассчитала вчерашнего любимца публики и сделала презрительно ладошкой жест, каким отгоняют мух: дескать, проваливай!

«Господи, ну до чего препогано вышло»,— казнился расстроенный донельзя Лазаренко. Он ощутил себя одиноким и никому не нужным. И лишь Осман в этот горький час тонко уловил, что хозяину не по себе. Исполненный собственного достоинства пес-аристократ вдруг затревожился, беспокойно зашагал вперевалку, цокая когтями о доски пола, выбрал место, чтобы видеть лицо повелителя, вскинул морду и воззрился долгим взглядом в его глаза с таким пронзительным сочувствием, что Лазаренко, увидев собачью преданность, благодарно похлопал друга по рыжей холке. Осман лизнул хозяйскую руку, словно бы говоря ободряюще: «Не горюй, все обойдется, ведь я-то рядом» ...

Неприятное происшествие перепутало молодому артисту все карты. Прерванный раньше срока контракт вынудил в срочном порядке искать работу.

Лазаренко промыкался «по дырам» до весны следующего года. На пасхальные дни принял скрепя сердце приглашение старого знакомца Роберти в Саратов. Там, в балагане на Московской площади, и увидел его Николай Никитин, сын основателя русского цирка.

Аким Александрович Никитин, хотя был целиком поглощен приготовлениями к открытию своего нового цирка в Москве, все же пожелал самолично увидеть протеже сына. К «рыжему под ковер» директор предъявлял слишком большие требования.

Молодой комик понравился и ему. Навел справки: «Долго работал у Труцци. Что ж, марка высокая. Однако ушел со скандалом... Это уже меняет дело. К тому же и риск немалый; Москва, программа открытия. Тут уже должно без промашки. Только наверняка.

— Отвечаю чем угодно,— горячо убеждал отца молодой Никитин.— Понравится публике. Увидишь! Есть у него, есть эта комическая хватка. Ей-богу, не пожалеешь, отец...

По договору, заключенному с цирком братьев Никитиных, Виталий Лазаренко обязывался быть в Москве не позднее 25 сентября 1911 года. Как же примет его этот город? Что ждет там дебютанта? С чем встретится, с кем сблизится? Чем станет Москва в его жизни и в его творчестве?


Загрузка...