Четвертый день слоняется Лазаренко по Москве. Приехал он в цирк Никитина на Садовую-Триумфальную в самый разгар отделочных работ. В поисках кого-нибудь из администрации неприкаянно бродил по огромному помещению, мимо ящиков с раствором известки, мимо лесов и подмостей, густо заляпанных разноцветными пятнами, мимо маляров, деловито орудующих кистями, и монтеров на стремянках, мимо штукатуров, тянущих под потолком шаблоном замысловатые карнизы.
Никого не найдя из лиц, причастных к дирекции, Лазаренко направился на квартиру хозяев, расположенную, как ему сказали, тут же при цирке, на втором этаже. Какая-то немолодая женщина замахала на него руками: что вы, что вы, нешто Никитины будут нынче сидеть дома. Пусть молодой человек отыщет управляющего Гамсахурдия — его сразу узнаешь по выговору грузинскому, солидный такой, с животиком...
Через конюшню, почти уже готовую к приему лошадей, Лазаренко выбрался во двор. И сразу же попал в царство золоченых карет, огромных платформ на колесах и открытых ландо. Полюбовался искусной работой бутафоров, покрывающих тонюсенькими листами сусального золота причудливую лепнину на этих сказочных экипажах, предназначенных, как нетрудно было догадаться, для торжественного парада или же красочных кавалькад по городу; в подобного рода рекламных шествиях ему уже приходилось участвовать в славные дни пребывания у Труцци.
Управляющего он узнал сразу, как только тот влетел в вестибюль. Влетел, комично затормозил свой резвый ход и уже в другом ритме затопал, глядя себе под ноги, остерегаясь, как бы не испачкаться в краске или извести. На цветущей физиономии модно одетого грузина читалась крайняя озабоченность, когда он, явно торопясь, выслушивал прибывшего не ко времени артиста. На ходу сообщил адреса, где можно встать на квартиру, пригладил усы и упорхнул.
Обосновался Лазаренко на 1-й Брестской улице, названной так по стоящему вблизи Брестскому (теперь Белорусскому) вокзалу, в трех минутах ходьбы от цирка.
Жизнь его в те годы как бы делилась на две части: внутри цирка и вне его. В замкнутом закулисном мирке с его узко профессиональными интересами Лазаренко мог черпать информацию лишь определенного толка. Пытливый же ум его требовал широких впечатлений. Все свободное от репетиций и выступлений время Виталий старался проводить, как он сам говорил, «на людях». Пристани, вокзалы, кухмистерские, портерные, скверы, кафе, рынки — вот места, куда он любил ходить. Наделенный большим человеческим обаянием, он умел расположить к себе, был удивительно общителен и обладал редкостной способностью, говоря по-сегодняшнему, контактировать с самыми различными людьми.
Тяга бродить по улицам была вызвана также и задачей профессионального характера — добыванием репертуара. «Во всех городах я использовал в своих выступлениях местный материал,— скажет артист в своих записках,— любил поговорить на улице, прислушаться к разговорам в трамвае, чтобы использовать местную злобу дня, упомянуть конкретные имена. Через несколько дней мне казалось, что я знаю уже город, его печальных героев и его веселые происшествия».
Бродить по Москве он предпочитал, не выбирая дороги, шел или ехал куда глаза глядят. Садился в трамвай и катил от одной конечной остановки до другой. Под конец дня возвращался домой усталый и растревоженный. Бывать в таком многолюдном городе ему еще не случалось. Позднее, вспоминая о своих первых впечатлениях, он напишет: «Москва казалась мне загадочной и суровой... она была слишком велика и пестра, и мне было трудно уловить нужный тон».
Чувство неприкаянности снова привело его к манежу. В ярком свете прожекторов, направленных в центр широкого, на всю арену колодца, перемазанные тавотом люди сосредоточенно собирали какую-то мудреную металлическую конструкцию. «Это зачем же? — пытался понять Лазаренко.— И к чему такая глубина? Видать, что-то затеял головастый старик, а иначе с какой бы стати». О хитроумии своего теперешнего хозяина наслышан предостаточно. Говорили, что зря и полушки на ветер не кинет. Наблюдая за работой, сообразил: должно быть, это бассейн для водяных пантомим, о которых слышал, но еще ни разу не видел.
И вдруг ощутил на своем плече чью-то руку: рука друга, чужой так не обнимет. Обернулся — Владек Янушевский! Вот уж кого не ожидал встретить! От бурного прилива радости взревел и двинул кулаком в богатырскую грудь приятеля, точно в стену,— крепыш даже не шелохнулся. Виталий прикипел душой к мягкому, совестливому Владеку. Они встречались на цирковых путях-дорогах как родные братья, дневали и ночевали вместе — водой не разлить.
В их судьбах много схожего: оба прошли через кошмар циркового ученичества. Только Лазаренко в каком-никаком, а все же в цирке был, на манеже, а Владек — у самого последнего балаганщика, у Розенцвейга, даже и не у балаганщика, а так, у бродячего артиста. Как же давно они не виделись? Года два, пожалуй. За это время Влад так изменился — не узнать: налился мускулатурой, настоящий атлет. А глаза еще больше поголубели, так и сияют добротой и спокойной внутренней силой.
Друзья оживленно обменивались новостями, направляясь к трамвайной остановке на площади у старых Триумфальных ворот, чуть наискосок от цирка. Оказывается, Янушевский больше не работает с Луриксом. Уж больно осточертела эта угарная работа по шантанам после полуночи. Репетировать перестали, удовлетворения никакого. Теперь он в солидном деле, в большой труппе акробатов с подкидной доской у немца Азгарца. Но, по секрету сказать, это тоже временно. У него большие планы. Красиво очерченные губы Владислава тронула загадочная улыбка. Теперь ведь он не один.
Виталий остановился, всплеснул руками:
— Да что ж молчал! Давно? Кто она? Наша, цирковая?
— Ты, наверное, ее знаешь. Наездница, Надя Коромыслова. С месяц как поженились. Скоро приедет.
Внезапно Лазаренко устремился навстречу приближающемуся трамваю, махом с ходу вскочил на площадку и, хохоча, втянул приятеля. Притиснутый к Владеку, оживленно перекрикивал шум вагона: знает ли он Наденьку? Конечно, знает. Работал у ее папочки целых два дня, а на третий выставили за скромненький дебош. Ну а сама-то Наденька прелесть какая барышня. И хохотушка невозможная.
Какой акробат, жонглер или клоун, оказавшись в городе, где работает цирк, откажет себе в удовольствии хоть накоротке повидаться с дружками? Даже если ты всего лишь проездом, даже если всего на час. И Янушевский, который в отличие от приятеля в Москве не впервые, повел Лазаренко по Цветному бульвару в «старый цирк» Альберта Саламонского, еще недавно самого могущественного и самого грозного из директоров. («Новым» артисты называли никитинское здание.) Наличие в городе двух одновременно действующих манежей не представлялось цирковому люду чем-то из ряда вон выходящим: два постоянных предприятия функционировали в это время в Петербурге, в Харькове, в Нижнем-Новгороде, в Ташкенте. Считалось: больше цирков — лучше для артистов.
Так вот он какой, знаменитый цирк Саламонского! Лазаренко слышал о нем столько россказней, легенд и былей. На тускло освещенном манеже тренировались прыгуны. В другое время гостей обступили бы с громкими возгласами, с дружескими шлепками, с хохотом, закидали бы вопросами: откуда? куда? как да что? А тут сдержанно кивнули, косясь на хозяина труппы: дескать, с этим не шути, ужасно строг.
Янушевский потянул друга на второй этаж, где располагались гримировочные и костюмерные. Поднимаясь по лестнице, они столкнулись нос к носу с двумя подвыпившими молоденькими щеголями. В пиджаках нараспашку, в шляпах на затылке, гуляки вытащили, как по команде, изо рта сигары, широко раскинули руки, преувеличенно радостно завопили: Ба! кого видим!» С наигранным радушием принялись тискать в объятиях милягу Влада. Лазаренко сразу же определил, что это не их брат, не артисты, а барчуки, цирковые завсегдатаи, какие постоянно, в каждом городе, крутятся возле наездников и клоунов, пребывая в курсе всех закулисных новостей. Подумал с неудовольствием: сейчас будут приглашать в буфет. И как в воду глядел. Щеголи пристали как с ножом к горлу: «Как не выпить за приятное знакомство!» Спасаясь от докучливых прожигателей жизни, Лазаренко, натянуто улыбаясь и бормоча извинения, упрямо пятился по лестнице. И вдруг увидел, как резко изменилось выражение лица у того, что помоложе,— сделалось колючим и высокомерным.
— Выходит, господин рыжий, мы не удостоены чести быть в вашем благородном общ-щ-ществе...
Презрительно кривя поджатые губы и оглядывая жалкого актеришку с ног до головы, надменный фат выпалил с вызовом в голосе, что ему доподлинно известно: Никитин пригласил на открытие рыжим под ковер Алекса, великолепного комика, и конкурировать с ним — напрасный труд. Издевательским тоном добавил, что Аким Александрович, видимо, будет держать господина Лазаренко в качестве дежурного блюда. А скорее всего, откажут.
Виталий ушел в угнетенном состоянии духа, полный горечи и смутной тревоги. Вертятся тут, хлыщи проклятые, воду мутят. Что им за дело до нас... Только дойдя до угла, заметил, как все вокруг посерело, посыпал пронизывающий, липкий дождь. Лазаренко твердо вколачивал каблуки в мостовую, будто хотел втоптать в землю желчные шпильки барчука. «Взяли другого... какого-то Алекса. А он—«дежурное блюдо»... Знал, гад, чем задеть побольнее».
Услыхал: кто-то окликает его. Запыхавшийся Владек подбежал и ухватился за пиджак: «На лихаче тебя не догнать!» Улыбающиеся глаза его так и голубели.
— До чего же приставучие, дьяволы!.. А насчет Алекса не сомневайся. Не конкурент тебе. Я с ним работал... А этот, который куражился... побочный сынок Самохвалова. Отцовские денежки мотает.
Слова барича подтвердились: да, Никитины пригласили двоих рыжих под ковер. «Для страховки»,— пояснили друзья и, не желая худого, подлили масла в огонь: «Алекс Цхомелидзе — рыжий смешной, комичная фигура — тощий и длинный». Эта аттестация неприятно задела. В профессиональном кругу нет оценки выше, чем «смешной». В прыжках Алекс не силен. «Тут возьмет твоя». Зато клишник отличный, это его конек. «А с разговором у него как?» — «Никак. Обходится пантомимой». Ну что же, поглядим, кто кого, поглядим...
Еще до встречи узнал о своем сопернике, что тот родом с Кавказа, что вспыльчив до невозможного. Но, сказали, быстро отходит. И товарищ что надо. А через несколько дней и сам его увидел. Поднимался по лестнице на второй этаж и вдруг услыхал чей-то громкий зов из конюшни: «Цхо-о-омель! Цхо-о-о!» Цхомелидзе вбежал в фойе с такой стремительностью, что его зеленый шелковый халат, накинутый на голые плечи, надулся парусом, обнажив худую волосатую грудь. Дорогу ему преградили кресла, расставленные в беспорядке по всему фойе. Большие жгучие глаза его метнулись, отыскивая путь. Виталий, свесясь через перила, глядел с нарастающим интересом, как сноровисто тот обтекал своим податливым телом препятствия, умудряясь на бегу протиснуться между узкими скважинами-щелями то одним боком, то другим. Лазаренко прямо залюбовался: до чего же гибок, будто ящерица...
На следующее утро произошла первая стычка с Цхомелидзе. Хозяева велели Трофимову, бывшему наезднику, а ныне вроде ординарца у Никитиных, просушить на солнце новый ковер, только что доставленный из-за границы. Ковер необычный — кокосовый. За кулисами о нем было столько разговоров: акробаты гадали — удобен ли для прыжков? Наездники опасались, что лошади будут спотыкаться. Вымели дочиста двор. Расстилать невиданный ковер вызвалась вся молодежь. Буро-рыжий, словно в ржавчине, он был тяжести несусветной. Расстилали, тужась, подбадривая себя шуточками. Щупали пальцами длинный ворс, изумленно цокая языками. Ну и ковер! Впрочем, ковер он только по названию, а так — круглое покрытие на весь манеж, вместо обычных опилок. Не терпелось опробовать новинку. Трофимов босиком, в закатанных по щиколотку брюках отгонял метелкой тех, кто пытался ступить сюда в уличной обувке. На ржавый блин постелили красную дорожку, и застоявшиеся акробаты отвели душу в резвых прыжках. Носились, как бесы, подзадоривая друг друга молодеческим посвистом, хлопая «под ногу» в ладоши.
Лазаренко, возбужденный, тяжело дыша, заметил дружкам: «А что, на кокосовом-то поудобнее, чем на опилках». Он искоса наблюдал за соперником. Сухой, поджарый Цхомелидзе сам не прыгал, а занимался в сторонке со своим малолетним сынишкой Коко, обучал его делать флик-фляки, которые у юного прыгуна никак не получались. Подойти бы да подсказать самую малость: не сгибай, дескать, левый локоть, и все пойдет как надо. Да ведь не принято. Наконец, распалясь, Цхомелидзе сорвал с мальчишки лонжевый пояс и пинком согнал с ковра. «Иди, безда-а-арность!» Выругался по-грузински, шмякнул в сердцах лонжу об землю и ушел со двора.
Лазаренко обнял заревевшего парнишку за содрогающиеся плечи, как в далеком детстве его самого утешала Каролина, и объяснил:
— Понимаешь, надо держать туго вытянутыми обе руки, а ты левую, вот эту,— Лазаренко потряс легонько мальчишкину ручонку,— сгибал... Ну-ка, давай попробуем еще...
Через каких-нибудь полчаса Коко проделывал флик-фляки без всякой лонжи, уверенно и лихо. Мордочка малыша светилась счастьем.
И тут откуда ни возьмись налетел пышущий гневом Цхомелидзе.
— Надо иметь своих!— Он пронизал незваного учителя яростным взглядом, резко ухватил Коко за ворот и поволок со двора, выкрикивая через плечо, что ни в чьей помощи не нуждается и что совать нос в свои дела не позволит никому...
Промелькнули суматошные дни подготовки к открытию нового цирка, напряженные репетиции торжественного парада, в котором участвовала вся труппа и все лошади, а их столько, что со счету собьешься: на конюшне не разместились, пришлось временно часть поголовья во дворе под навесом держать. Режиссеры, Красильников и Готье, замучили всех, заставляя без конца проезжать через манеж в золоченых каретах и ландо, запряженных цугом.
Во время всей этой нервозной суетни Виталия Лазаренко, и без того взвинченного, преследовала мысль о сопернике. Наученный горьким опытом, он был начеку: не подложил бы мину, вроде того злосчастного стула на бенефисе у Труцци...
Однако премьера прошла как нельзя лучше, без всяких происшествий. Зато в последующие дни соперничество с Цхомелидзе, освященное недоброй традицией, причиняло массу треволнений. Засады, хитрые уловки, тайные подвохи — жил как на вулкане.
Много лет спустя, вспоминая о своей тогдашней работе в московском цирке Никитиных, Лазаренко покаянно расскажет: «Сознаюсь, я завидовал Алексу Цхомелидзе, потому что он пользовался большим успехом. Он со своей стороны относился ко мне как к конкуренту и не упускал случая испортить мне эффект номера».
«Подрывные» действия не являлись следствием их личной неприязни или дурного характера, нет, в цирке той поры изощренная конкуренция между артистами одного профиля была делом обычным — нормой жизни. Однако, порядком насолив друг другу, противники утихомирились. «Между нами завязались,— сказано в тех же записках,— по-настоящему дружеские отношения».
В архиве Виталия Ефимовича Лазаренко сохранились два неиспользованных билета на открытие московского цирка братьев Никитиных и приглашение, отпечатанное на бристольском картоне с золотым обрезом: «Имею честь сообщить, что в субботу 1-го октября 1911 года состоится открытие моего нового здания цирка в г. Москве. С почтением Аким Александрович Никитин». Изобретательный рекламист, Никитин поместил на билете свою фотографию — крошечное, с почтовую марку клише.
И приглашение и билеты находятся в папке с заметками для воспоминаний. Быть может, Лазаренко намеревался рассказать что-либо об открытии цирка, о самом владельце «нового здания», личности в высшей степени колоритной.
По горло занятый старик, немногословный, слегка сутуловатый, казался ужасно строгим. Он появлялся в цирке лишь на несколько минут, отдавал приказания и снова вскакивал в пролетку. Трофимов почти не распрягал поджарого серого жеребца. Лишь на генеральной репетиции Никитин пробыл в манеже долго. Все подмечая, всему зная цену, он делал меткие указания обоим режиссерам. Лазаренко с жадным интересом вглядывался в своего хозяина. Нисколько не похож на тех директоров, у которых ему случалось работать прежде: ни цилиндра на голове, ни визитки, ни толстой сигары в зубах.
Когда Никитин начинал говорить, все тотчас почтительно смолкали, даже кони и те, казалось, переставали фыркать. Речь его была не очень внятной, чуть в нос. Пересмешник Лазаренко сразу же схватил эту манеру и не мог удержаться, чтобы тайком не позабавить близких дружков пародиями на хозяина, персона которого не переставала остро занимать умы артистов. За кулисами на все лады судачили об этом вершителе цирковых судеб: давно ли ходил с шарманкой по дворам и считал полушки, а ныне тысячами ворочает...
На третий день после премьеры, сидя в директорской ложе, вход в которую вел прямо из хозяйской квартиры, Аким Никитин кивнул ржавой, точно кокосовый ковер, бородой на Лазаренко, куролесящего в манеже: «Этого оставим!»
Утром управляющий предложил Виталию аванс. Сколько ему нужно? Пусть не стесняется. И вообще был весьма и весьма любезен, рассыпался в комплиментах: очень приятно, что публика довольна и Аким Александрович тоже. Добавил, что и его, Гамсахурдии, девочки прожужжали все уши: «Веселый, остроумный, компанейский». С дочерьми управляющего, Валей, Тамарой и Кларой, отличными балеринами и блистательными наездницами, у Лазаренко установились с первых же дней приятельские отношения. Все три невестились, и, понятное дело, молодой «незанятый» мужчина был на примете.
Вниманием и лаской начали одаривать его и режиссер Готье и Красильников, правая рука Никитиных. Виталий еще по приезде понял, что Александр Антонович Красильников — фигура влиятельная, с ним считались. Был он, как и хозяин, немногословен, как и хозяин, имел обыкновение поворачивать голову за плечо, высматривая, нет ли каких нарушений. Вообще Лазаренко давно уже приметил, что берейторы, управляющие цирка, администраторы быстро усваивают манеру директора и во всем подражают ему. А Красильников у Никитиных с юных лет. В его ведении находилась конюшня. Дрессировщик лошадей, режиссер, шпрехшталмейстер, он был бдительным оком никитинского заведения.
Приветливым стал с Лазаренко и Николай Акимович — вылитый отец, великолепный жонглер на лошади, щеголь, дамский баловень, завидный жених, аристократ среди цирковой братии. И уж совсем опешил Виталий, когда к нему давеча подошел во время тренировки сам хозяин. С чего бы это? Уж не распекать ли собрался? Может, кто донес, что пародировал?.. Лазаренко изобразил на лице почтительное внимание.
Сперва Аким Александрович похвалил его каскад на спину: хорошо делает, высоко. И тут же посоветовал: лучше дошло бы, ежели, подымаясь, сказал: «Чуть-чуть не упал!»... Попробовал вечером — и верно: цирк взорвался смехом. Но это вечером. А тогда днем директор, видимо, намеревался сказать ему и еще что-то другое. Поискав глазами, куда бы пристроиться, он кивком пригласил рыжего на места. Слегка смущаясь, молодой человек сидел на виду у всей труппы рядом с Никитиным, застыв в напряженном внимании. Тихим голосом человека, знающего цену своим словам, хозяин говорил, что поможет ему сделаться хорошим рыжим, что будет учить его делать верный подход к репризам. А то все по старинке и неправдоподобно. Ну, к примеру сказать, как он начинает репризу про Думу? Лазаренко выпалил.
— Говорю: «Господин шпрехшталмейстер, хотите я вам объясню, почему Дума называется Думой?»
— Вот и скверно! Даже дураку видать, что все подстроено, все понарошку. А надобно как? Надобно, чтоб начало было натуральным, будто в жизни... От правильного зачина зависит, как будут слушать репризу. Сделайте таким манером: выходите с газетой в руках и садитесь на барьер, нога на ногу, разверните и читайте. А шпрех скажет строго: «Это что же вы себе позволяете на работе? Расселись с газетой». А вы: «Уж больно интересно пишут про Государственную думу».— «Что же там такого интересного?»
Лазаренко с удивлением слушал, как складно, без запинки хозяин «играет» его репризу на два голоса. Впервые он видел знаменитого директора так близко, совсем рядом. Холеная борода при каждом взмахе головы обнажала выпуклый кадык, сухое лицо было покрыто густой сетью морщин... А вот серые глаза еще остры и зорки не по-стариковски.
— Рыжий говорит: «Объясните мне, дураку, почему Думу называют именно Думой?» Он ответит: «Да потому, что члены Думы заседают и принимают решения по важным государственным вопросам».
— Ну хорошо, а почему же все-таки Дума? Видать, они собираются там, садятся и думают, и думают, и думают».
— Скажи, дурак, а чего же они там надумают?
А вы в ответ: «А вот чего надумают, того совершать и не ду-у-мают...»
Лазаренко сразу же распознал знатока. Так тонко разбираться в кухне клоунского смеха способен лишь тот, кто поварился в этом котле. Позднее Виталий узнает, что основатель русского цирка Аким Александрович Никитин и сам в прошлом был клоуном, и, говорят, отменным. Красильников, знающий всю подноготную никитинского житья-бытья, вспоминал: «Бывало, как выйдет на манеж под Ивана-дурака — рассмешит, хоть какой мрачный попадись»...
С этого дня Лазаренко почувствовал хозяйскую опеку над собой, поначалу немного смущавшую его.
Как-то перед вечерней подготовкой манежа он разучивал в пустом цирке старинную шутку «Бабочка», построенную на том, что рыжий никак не может поймать мотылька, сделанного из рисовой бумаги и привязанного к кончику шамберьера. Тем часом появился хозяин в сопровождении Трофимова — видать, только что вернулись из поездки по делам. Одет как всегда — изысканно и строго. Неожиданно Никитин сказал, весело обращаясь к нему, что вспомнил одну чудную репризу, «под наездников хороша». Он сам делал ее, когда был молодым. Надобно бы записать все по порядку, ну да пусть запоминает.
Никитин вошел в манеж, взял из его рук шамберьер, сорвал бумажку и лихо щелкнул.
— Так вот, значит,— начал он объяснять.— Берейтор ходит с шамберьером, а рыжий за ним по пятам и любопытствует: «Послушайте-ка, любезный, как это вы так здорово стреляете этой вашей... удочкой».— «А это не удочка. Это кнут для лошадок».— «Кну-у-ут? А почему же он бабахает, как левольверт?» — «Хотите научиться?» — «Очень, очень».— «Ну это проще простого: сперва взмах налево.— Тут шпрех вот этак откидывает шамберьер влево.— Мягким движением руки Никитин ловко переместил длинный шнур кнута вбок.— Потом взмах направо. А потом вот так...» Раздался звонкий щелчок. Хозяин пробубнил за рыжего: «И это все?.. Дозвольте мне попробовать».— «Ну что ж, попробуй».
Лазаренко с интересом глядел, как степенный человек, владелец крупнейшего циркового предприятия выламывал дурака, приговаривая в нос: «Сперва, значит, взмах налево»... С комичной неумелостью бывший клоун пытался размахнуться шамберьером, но тот не хотел повиноваться, то за спину зацепится, то ноги опутает. Никитин весьма искусно изображал рыжего, который никак не может совладать с кнутовищем и длинной веревкой. Наконец ему удалось сильно размахнуться, и кнут оглушительно щелкнул. «Испугавшись», рыжий швырнул его на землю и комично схватился за нос. «И вот слушайте дальше,— обратился Никитин к Лазаренко.— Тут вы должны встать на писту и громко заплакать. А в это время наездник пускает лошадь рысью прямо на вас, на рыжего то есть. И он в панике — деру по кругу. Несется, оглядываясь, с выпученными зенками...
Шутка с непокорным кнутовищем очень понравилась. И ведь вроде бы ничего особенного, никакого остроумия, все просто, все держится на игре, на детской наивности. Делать ее наверняка будет одно удовольствие. Лазаренко загорелся и сразу же, с места в карьер принялся репетировать, стараясь, чтобы неуклюжая возня с шамберьером получалась как можно естественнее.
В ближайший же вечер он показал новую репризу. Еще не уняв сердцебиения, вошел в гримировочную, а следом — батюшки!— «сам» изволил пожаловать. Молодой артист почтительно встал и вопросительно уставился на хозяина, тяжело дыша, оттого что очертя голову носился по кругу, спасаясь от гривастого, лохмоногого коня парфорс-наездницы Луизы Кук с истошным криком: «Уберите этого Пуришкевича!» Выкрикнуть так он надумал сам. Чутье подсказало: имя матерого черносотенца — притча во языцех, и назвать взбрыкивающего жеребца Пуришкевичем — наверняка рассмешить. И не обманулся — загрохотал весь цирк. В его ремесле, как он уже знал по опыту, бывает, что реплика, не содержащая остроумия, но примененная к месту, к подходящей ситуации, может вызвать живой отклик публики, воспринимающей это как злободневный намек.
Никитин сказал, покачав головой: «Пуришкевича не стоило». Без раздражения, по тону даже с похвалой заметил, что он, конечно, молодец, метко придумал, вон как захлопали, однако больше этого говорить не надо. Мало ли чего... Неприятностей потом не оберешься. Отношения с властями еще не налажены.
«Да что они все так сатиры пугаются,— подумал досадливо Лазаренко.— Труцци тогда: «Зарубите себе на носу — политику не трогать...», и этот тоже.
На рождество, когда пришел к Никитиным по обычаю с праздничным визитом, Аким Александрович рассеянно выслушал поздравление и неожиданно поманил к себе в кабинет, где Виталию бывать еще не случалось. Благодушно настроенный, хозяин сказал:
— Тут я еще парочку репризок припомнил для вас.
Реприза сменялась репризой. Старик разошелся, лицо пятнами покрылось. А потом завел разговор о профессии комика, о сущности смеха. Было видно, что считает он это делом наисерьезнейшим. Подобно Дурову, внушал ту же самую мысль: грош цена клоуну, который хочет быть только забавляльщиком.
Нет, умный артист под личиной дурака умеет высказать правду-матку даже царям.
Неожиданно рыжие брови сошлись на переносице, Никитин вздохнул и, оглаживая холеную бороду, сказал с грустью:
— Всю жизнь корю себя, что отошел от этого дела.— Вздохнул еще раз.— Уж больно тяжеленный воз на своих плечах тащил в гору.
Было видно, что Акиму Александровичу до боли дорого его клоунское прошлое. О назначении смеха, о комизме и репризах рассуждал не директор цирка, а старый артист, горячо влюбленный в это искусство, говорил, как воин-ветеран — с новобранцем. Лазаренко чувствовал, что эти мысли были выношены им, многократно продуманы, согреты теплом его души. По словам Никитина, большим клоуном можно стать, только когда на этой профессии для тебя свет клином сошелся.
— Ежели это есть дело всей твоей жизни и ты его ни на какое богатство не променяешь.
В кабинет вошла Эмма Яковлевна, молодая хозяйка, по-праздничному одетая, с бриллиантовой фероньеркой на голове. Она казалась Лазаренко женщиной несколько высокомерной, даже чванливой. Вот и сейчас искоса метнула на гостя неодобрительно глазом и чуть приметно передернула плечами: дескать, нашел муж, с кем компанию водить. Закрыла форточку большого окна, выходящего на цирковой двор, и накинула на плечи мужа стеганую куртку бордового атласа.
— Клоунское дело,— продолжал рассуждать старик, подпоясываясь толстым шелковым шнуром,— труднейшее. Даже маленькую смешную репризу придумать и то не просто. Пожалуй, не найти другого дела, которое требовало бы такой живости ума. Смех капризен: бывает, вдруг загремит там, где его вовсе не ждал, а иной раз рассчитываешь на него и — пшик. И такая разберет досада...
Раздумчиво листая толстый альбом, лежавший на массивном письменном столе, Никитин проговорил, что знавал приличных рыжих, которые, теряя контакт с публикой, сходили на нет, превращались ни во что... Да вот хоть бы поляк Ягужинский, какой смешной был комик — удавился, когда публика охладела к нему... Да, клоунское дело что ревнивая любовница — ни с кем не желает делиться, всего тебя требует. И уж коли надел на себя это ярмо, так забудь про покой. Всю жизнь только и будешь что думать да искать, думать да искать — чем рассмешить публику... Жизнь клоуна до краев полна беспокойства. Потому-то, видать, и дома у себя клоуны, сколь ни наблюдал, все люди сосредоточенные, каждый — сам по себе. А меж тем каждый — с веселым сердцем... Хороших комиков однако же мало, очень мало. И приходит комический талант на манеж, как он заметил, завсегда из народа. Лично ему не встречался хороший смешной рыжий, который бы вырос в сытом доме. Дуров — исключение. Он — дворянин. Хозяин посмотрел в упор на Лазаренко и сказал, что приветствует артистов, которые стремятся к популярности. Но только не следует забывать, что достичь популярности может лишь тот, кто нашел что-то свое, кто сумел выделиться из всех.
Интересно, что о том же, только другими словами, высказался вскоре и Никитин-младший. Мысль его сводилась к тому, что нельзя стать настоящим мастером, если не имеешь своего лица, если кого-то копируешь и повторяешь чужие находки.
— На этот счет я так думаю,— сказал Николай Акимович, сидя перед зеркалом и готовясь гримироваться.— Хочешь сделать имя — ночей не спи, а найди свое. Понимаете, свое...
Виталию были интересны суждения Николая Никитина, чтимого им не только потому, что хозяйский сын, и не потому, что хороший артист. В глазах Лазаренко он был светским человеком, в некотором роде — идеалом. И то, что такой барин приближал его к себе, не могло, разумеется, не льстить. Никитин-младший сам клоуном не был, однако профессия эта ему, как заметил Виталий, не безразлична, любил потолковать на эту тему.
— Запомните, дружище,— продолжал Никитин, надевая пудромантель.— Собственная маска — раз, собственная манера — два, и собственный репертуар — это три. Вот, государь мой, те три кита, на которых держится ваше искусство.
Покровительственным тоном добавил, что познакомит кое с кем, у него много друзей среди литераторов, которые пишут артистам куплеты и песенки, придумывают остроты. Они помогут с репертуаром.
Иметь дело с авторами для Лазаренко внове. Однако любопытство уже задето: что за люди? как себя вести с ними? как платить?
Обещание свое Никитин сдержал. Как-то вечером прибежал Серега, сынишка Красильниковых: «Николай Акимович просит вас зайти». В гримировочной сидели двое хорошо одетых молодых мужчин и оживленно разговаривали. Оба гладко выбриты, безусы. Один чернявый, узколицый и горбоносый, видимо южанин, а второй, напротив, рыж, как и Никитин, с белесыми, как у того, ресницами. Оба острили, изощряясь наперегонки. У Лазаренко создалось впечатление, будто они состязаются в острословии. Вскоре он и сам подключился: те — шутку, Виталий в ответ — другую.
То, что ему принесли через несколько дней и прочитали, к сожалению, не подошло. Это было литературное остроумие. Таких острот навалом и в журналах. К манежу их, как ни крути, не применить. Остряки обиделись. Рассердился и Лазаренко; ну и ладно, и пусть уматывают. Обходился без авторов, обойдется и впредь.
Лишь через несколько лет обстоятельства побудят его вновь прибегнуть к помощи литераторов, и с этого времени содружество с ними станет насущнейшей потребностью его творческой жизни.
В дневниковых пометках Лазаренко то и дело встречаются записи вроде этой: «Опять в фойе цирка устроили кабаре. Я был конферансье и пел шансонетки и куплеты полускабрезного характера».
В эту пору он беспечно развлекался сам и щедро развлекал окружавших. Около него всегда было весело, всегда дым коромыслом. Компания была довольно многочисленной. Владек Янушевский, Алекс Цхомелидзе, братья Винкины, любвеобильный весельчак Беби из труппы конных акробатов, Фредиани. Непременными участницами и заводилами этих веселых сборищ были дочери управляющего Гамсахурдия, барышни живые и свойские; примыкали к резвящимся и дети Красильникова. У его жены, Татьяны Львовны, балетмейстера цирка Никитиных, Виталий ежедневно занимался балетом — уроки танца для артистов были обязательны. Мальчишки Красильниковы с гордостью сообщили Виталию, что к их отцу был дружески расположен знаменитый писатель Максим Горький. «Ух ты! Неужели правда?..»— «Факт. В Казани и в Нижнем многие знают».
Ну и, конечно, где Лазаренко, там и его первый друг-приятель музыкальный клоун Эдди Джеретти, из тех самых, о которых М. Горький сказал: «Обожал клоунов братьев Джеретти»*. С цирком Никитиных они связаны долгие годы. В своих записках Лазаренко рассказывает, что Джеретти первыми привезли в Россию комическую акробатику, которую изобретательно соединяли с игрой на скрипках. Привезли они и другую новинку — банджо, частенько музицировали на домашних вечеринках. Первым делом собирали оркестр. Недостатка в музыкантах не было. В цирке той поры едва ли не каждый артист умел на чем-нибудь играть. Музыкальный ансамбль, пестрый по набору инструментов и по интернациональному составу участников — в него входили русские, итальянцы, чехи, французы, поляки, немцы, издавна живущие по неписаному закону циркового братства одной семьей,— без всяких репетиций и сыгровок задорно исполнял все модные мелодии.
Если оркестр являлся душой самодеятельных кабаре, то их изюминкой были пародии Лазаренко. Наделенный способностью метко схватывать в людях самое характерное, он с такой комичностью имитировал всех знакомых в своих обычно не злых шаржах, что слушатели, отсмеявшись, наперебой заказывали: «Покажи мадам Берту... А теперь Готье... Цхомелидзе...» И Лазаренко, самолюбию которого, безусловно, льстил шумный успех, охотно представлял то одного, то другого, говорил их голосами, копировал жесты, по-волжски забавно окал, изображая «придворного Трошу» (так звали в цирке Трофимова). Подражая манере и выражениям Красильникова или управляющего Гамсахурдия, строго распекал самого себя.
Не стоило большого труда склонить Лазаренко на самую рискованную проделку, он мог не задумываясь пойти на любую гаерскую выходку, мог провести ночь за карточным столом или колобродить до рассвета по улицам уснувшего города, но никакими уговорами нельзя было заставить его пить. Видимо, сильна была боль из-за несчастной матери, сгубившей себя вином...
«Артисты в шутку называли меня «молочный»,— читаем в его записках.— Когда все шли пить пиво, я — в молочную, располагавшуюся вблизи от цирка. Садился за столик, брал три бутылки Чичкина или братьев Бландовых*. Потом просил еще парочку... За день выпивал по девять-десять бутылок молока».
*Горький М. Поли. собр. соч., т. 15. М., 1972, с. 634.
Свободные от репетиций часы он по обыкновению проводил в уютном кафе «Яни», на Тверской, в пяти минутах ходьбы от цирка. Завсегдатаями этого своеобразного артистического клуба были акробаты, гимнасты, клоуны, берейторы обоих цирков — Никитиных и Саламонского. Обязательным считали для себя заскочить хоть ненадолго «транзитники» — артисты, проезжающие через Москву. Бывали тут и коллеги с эстрады; появлялись цирковые агенты и владельцы передвижных цирков. Здесь ангажировали номера и совершали сделки по продаже костюмов, имущества, дрессированных животных. «Захаживал Аким Александрович Никитин, угощал всех гаванскими сигарами»,— отметил в своих записках Лазаренко. Хозяйка «Яни» выписывала цирковые журналы и газеты на многих языках. Благодаря этому Лазаренко был в курсе всех цирковых событий не только в России, но и за рубежом.
Лазаренко чрезвычайно везло на дружеские связи. Одним из его близких товарищей был И. С. Радунский, создатель широко известного дуэта музыкальных клоунов Бим-Бом. Вот как вспоминает об их первой встрече сам Иван Семенович: «В 1911 году в Москве на афишах... появилось имя Лазаренко. Естественно что мне очень хотелось увидеть моего молодого собрата по профессии, о котором столько говорили».
Дебютант очаровал Радунского. По его словам, этот весельчак рассыпал «в своих выступлениях блестки подлинного народного юмора, был замечательным мастером своего дела». Называя Лазаренко своим дорогим товарищем, старым другом, Радунский в заключение говорит, что их теплое приятельство, длившееся долгие годы, оборвала лишь смерть артиста.
*Чичкин и братья Бландовы в Москве держали молочную торговлю, фирменные бутылки часто называли их именами.
В записках Лазаренко находим упоминание о его приятельских отношениях со многими артистами цирка. Однако более всего дорожил он расположением людей старше себя. Большую симпатию питал, например, к музыкальному клоуну Юрию Костанди, человеку уже зрелому, разница в их возрасте была четырнадцать лет. Свою дружбу с Костанди называл замечательной. Скупой на похвалы, Виталий Ефимович дает высочайшую оценку комедийному дарованию этого артиста: «Клоуном он был настоящим, очень талантливым, обладавшим тонким природным юмором. Играл на разных оригинальных инструментах и особенно виртуозно исполнял мелодии на метле. Помню, известные музыканты, слушая его игру, выражали свое восхищение. У братьев Костанди было много подражателей. Этот дуэт обожала публика и партера и галерки, а завоевать признание одновременно обеих категорий посетителей цирка — дело нелегкое».
Юрий Костанди действовал в образе некоего чудаковатого малого, невозмутимого флегматика; этот философски настроенный простак умел столь ловко ввернуть ироническое словечко в напыщенные тирады партнера-краснобая, что цирк грохотал от смеха, сраженный неожиданной игрой ума.
Братьев Костанди приглашали только в самые крупные цирки. Начинали они выступать с акробатическим номером «Китайский стол», а потом специализировались как музыкальные клоуны и довольно скоро сделали себе громкое имя. Лазаренко нравилось в Юрии Костанди все: и его изысканная, элегантная одежда, и его независимые суждения, и широкая осведомленность, и остроумие, доступность, простота в обращении. Этот человек никогда ничем не подчеркивал своего превосходства. Лазаренко чувствовал себя с ним непринужденно, без той невольной «ранговой» почтительности, какая хочешь не хочешь, а была в его дружбе с хозяйским сыном Никитиным. Узнав братьев Костанди поближе, он недоуменно пожимал плечами: «Вот те на, говорили — греки, а какие же греки, когда по-нашему говорят и пишут лучше иного русака».
Вскоре Юрий Константинович привел Виталия к себе, в гостиницу Братанова на Трубной площади, где издавна селился цирковой люд. Лазаренко ни разу еще не приходилось видеть, чтобы в комнате у артиста цирка стоял письменный стол, будто у канцеляриста какого, заваленный бумагами и книгами. Книги громоздились на подоконниках, на кровати и даже на полу. Отметив, что гость внимательно приглядывается, хозяин стал не без гордости показывать ему одну книгу за другой. Выбирал редкие издания, не преминув при этом называть цену. Виталий тогда подумал: «Не хватит никаких заработков».
Костанди живо рассказывал о содержании книг. И Лазаренко, позавидовав начитанности нового приятеля, недоумевал: когда же, скажите на милость, умудрился вот этак мозги наточить? Ведь жизнь вроде начинали одинаково. Мальчишками братья
Костанди находились в учении у клоуна Кристова, а там, известное дело, не до грамоты, там только успевай от затрещин почесываться. Да, умные люди сами себя создают, сами до всего доходят.
С тех пор Юрий нередко приглашал его веселым, дурашливым тоном в поход по книжным лавкам: «Мои шер, вперед — к новым потерям!» Им было необыкновенно интересно разговаривать на профессиональные темы — Костанди не придерживался распространенного в цирке обычая скрытничать. Они откровенно обменивались своими наблюдениями над загадками комизма.
Во время летней поездки они частенько после представления отправлялись на лоно природы, брали лодку и уезжали с ночевкой куда-нибудь в «рыбные места» — Юрий Костанди был заядлым рыбаком. «Занимаясь рыбной ловлей,— записал Лазаренко,— мы говорили о наших антре, о репризах, придумывали что-нибудь новенькое». За то время, что друзья были вместе, они нафантазировали немало интересного, вошедшего в их репертуар, и в частности большую сатирическую клоунаду «Заседание городской думы», которую Лазаренко впервые показал на манеже Иваново-Вознесенского цирка.
Как-то раз в беседе Костанди заметил: «Вы обязаны, приятель, великолепно знать свое дело, иначе уподобитесь Фаэтону». Что еще за Фаэтон? Юрий Константинович пояснил: в древнегреческом мифе говорится, что Фаэтон, юный сын Гелиоса, бога солнца, упросил отца разрешить ему управлять солнечной колесницей, однако не сумел справиться с бешеными конями, слишком приблизился к земле и едва не спалил ее. А сам погиб...
Лазаренко подметил: когда его друг заводил речь о Древней Греции, то весь оживлялся, глаза начинали блестеть — из карих становились черными, в голосе появлялись теплые нотки, обычно вялое лицо, выбритое до синевы, вдруг покрывалось румянцем. Видать, питает слабость к земле своих предков. Позднее Костанди и сам признавался: «Эллада — моя нежная любовь». Говорить о ней мог часами. Увидев, как глубоко захвачен слушатель, рассказчик углублялся в подробности. Ему нравилось просвещать. Он увлеченно рассказывал своему любознательному другу о веселых празднествах в честь Дионисия, покровителя скотоводства, земледелия и виноградарства, представил их с такой яркостью, что Лазаренко будто воочию увидел всю картину.
Перед ним открылся целый мир, дотоле совершенно неведомый и глубоко заинтересовавший. Он старался воспользоваться любой возможностью, чтобы еще порасспросить у так много знающего друга.
Воспоминания об этих беседах неизменно связывались у Лазаренко со звуками гитары младшего Костанди — Владимира, постоянно поглощенного своим инструментом; он то настраивал его, то брал резкие аккорды — струны жаловались на что-то, нервно и протяжно вибрируя, а то вдруг яростно вызванивали огневую арагонскую хоту. Гитаристом он был отменным, но по натуре — полная противоположность брату: неразговорчив, замкнут, компаний не водил, частенько впадал в дурное расположение духа.
Всякий раз при звуках - беспокойной гитары в Лазаренко вселялось неосознанное чувство тревоги, он сердцем чуял, что зреет какая-то беда... И действительно, три года спустя он станет свидетелем тягостной драмы, разыгравшейся на его глазах.
Младший Костанди начал жаловаться на адские головные боли, сделался чрезвычайно возбудимым и рассеянным, забывал в манеже текст. «А в конце концов стал невменяемым, тихо помешанным,— записал Лазаренко.— В феврале 1915 года Владимир стал совсем плох: буйствовал, бил окна, кричал: «Когда мой выход?» Пришлось связать его и отвезти в психиатрическую больницу, где он и скончался. На похоронах была масса народу, а над могилой сказано много проникновенных слов».
В архиве Лазаренко хранится несколько писем Юрия Костанди. В своих пространных посланиях маститый комик всячески уговаривал молодого артиста работать с ним в дуэте вместо брата, перечисляя преимущества и выгоды этого предложения. Сколь ни заманчив был союз с даровитым артистом и человеком недюжинного ума, однако после долгой внутренней борьбы, что видно из писем, Лазаренко решил остаться соло-клоуном. Он привык надеяться только на себя и твердо верил в свое будущее.
Изощренные проделки и розыгрыши как поветрие охватили цирк той поры. Всевозможные каверзные шутки были делом обычным. Все ходили с оглядкой, ожидая неприятных сюрпризов. Стоило новенькому появиться в цирке, как ему на голову сбрасывали запачканный мукой мешок сена. «Это называлось,— как вспоминает Лазаренко,— легкой шуткой. А то прибивали гвоздями к стенке висящее на вешалке пальто. Или уже, так сказать, профессиональная шутка: подвешивали шубу под купол цирка, и владельцу приходилось карабкаться за ней. Во время представления, забавляясь, прятали необходимый для номера реквизит. Мне однажды зашили рукава костюма, в который я по ходу антре переодевался на арене, и посыпали околыш колпака чесательным порошком». Колпак еще куда ни шло — можно сбросить, а вот каково было гимнастам... Многие прокуды имели при себе мешочки с высушенным и растертым в порошок шиповником. Неопытному человеку забавы ради насыпали порошку в трико, и во время работы беднягу охватывал нестерпимый зуд. Шутки резвящихся молодцов были не так уж безобидны. Рассказывали, что у Саламонского в цирке юный поляк-трапецист, которому сунули горсть шиповнику, чуть не упал из-под купола, а придя за кулисы, катался по полу в исступлении.
Подвохи чинили уже не в одиночку, а сплачиваясь в целые ватаги, словно в кулачных драках, и в числе заводил — Лазаренко. Изобретение все новых и новых затейливых финтов отнимало у него массу времени.
Случалось, что на доске «Авизо» вывешивалось написанное карандашом на четвертушке из ученической тетради распоряжение о штрафе г. Лазаренко знакомым всем почерком, непослушной уже рукой шестидесятивосьмилетнего хозяина — каждая буква в зазубринах. Подобно почерку, знакомо всем и его всегдашнее присловье: «Бей не дубьем, а рублем». Однажды после очередного штрафа Никитин-младший у себя в гардеробной пожурил бедокура за очередную хулиганскую выходку: на что, мол, это похоже, не пора ли браться за ум. «Ну зачем же при всех»,— досадовал Виталий, уставясь на белесые поросячьи ресницы хозяйского сына. Злился не за то, что распекал, а за то, что при посторонних, одного из которых, красивого, плотного телом актера драмы, знал: Пров Михайлович Садовский из Малого. Часто бывает здесь, в приятельстве с Николаем Акимовичем. Прошлый раз в «Стрельне» сидели за одним столом. И на бегах встречались. С именем человек, а не заносится. И юмор чувствует.
Второй из гостей, незнакомый господин с моложавым лицом, коренастый, в прекрасно сшитом костюме, отставил свой недопитый фужер и, посерьезнев, заметил, что лично он не винит проказников строго, ибо понимает, отчего происходят эти эксцентрические выходки. Лазаренко навострил уши, вникает в каждое слово, жадно разглядывает говорящего, желая понять, что за субъект и куда клонит. Мало ли встречал на своем веку подобных иронистов: начнут вроде во здравие, а потом — фить, и за упокой. Но нет, на лукавый подвох не похоже. Гость продолжал:
— Гаерство молодых людей — это в своем роде выпад против серой жизни.
Никитин отпил глоток и кивнул с ухмылкой на Виталия:
— Это у него-то, пардон, серая жизнь?
— Да, дорогой Николай Акимович,— парировал импозантный гость,— в том числе и у Виталия... э-э...
— Ефимыча,— подсказал Садовский.
— И у Виталия Ефимовича, представьте себе. Ведь я о какой серости? О серости нашего бытия, о бездуховном существовании общества.
— А я на эти вещи смотрю иначе, милейший Мечислав Антонович,— произнес Садовский, добродушно улыбаясь, как на фотографии, приколотой над зеркалом. Он не склонен расценивать озорство театральной молодежи как выпад социального характера — упаси бог! Ему представляется, что это поступки некоторым образом художественного свойства. Шалости, шутки и всякие там дурачества — родные сестры актерской импровизации.
— Зачастую это, знаете ли, третий звонок к вдохновенному творчеству.— Садовский поощрительно улыбнулся Виталию.— Тем паче для комического актера.
Мечислав Антонович неуступчиво ответил:
— Позволю себе решительно не согласиться. Разве только тут, в стенах цирка бунтует молодая кровь? Увы, увы, скандальные истории — картина повсеместная. Озорство для юношества становится клапаном для выпускания накапливаемой энергии. Молодость всегда ищет путей самовыражения, а сегодня на этом пути опущены шлагбаумы. И молодые, горячие головы протестуют против всяческих запретов: «этого нельзя», «так не принято», «того не касайтесь»...
Лазаренко внимательно следил за ходом непростой мысли, улавливая, что речь идет о серьезном, только говорит уж больно мудрено:
— Фраппируя окружающих, молодые восстают против духовного филистерства общества, против унылости существования и мертвечины. Буйный эпатаж — не что иное, как душевный взрыв, дерзкое неприятие фарисейской неискренности отцов...
Мечислав Антонович, как выяснил позднее Лазаренко,— это Станевский, из дуэта Бим-Бом. «Ах вот оно что. Знаю, знаю: от Радунского только и слышно: «мы со Станевским», «у Станевского». Сроду бы не подумал, что этакий барин и вдруг цирковой. До чего же они все-таки разные. Радунский — человек простой, свойский, а этот — другого полета птица. Говорит как по писаному. И откуда что взялось? Винкины рассказывали, что встречались с ним лет пятнадцать назад, где-то в Сибири, тот всего-навсего подтурничным рыжим был. Но уже тогда хорошо по-русски калякал, даром что родом из Польши... А теперь кого в цирке рядом поставишь? Разве что Костанди или старика Альперова — тоже голова дай бог.
Давеча Сергей Сергеевич Альперов опять был в Москве проездом. Еще по прежним встречам Лазаренко заключил, что отец его приятелей, Коськи и Митьки, не только прекрасный артист,
но и личность незаурядная. Образованный, свободно разговаривает с иностранными артистами, читает газеты на чужих языках.
«Это счастье, что ко мне хорошо относится». Действительно, Сергей Сергеевич Альперов держал себя с ним, несмотря на разницу в тридцать лет, иначе, нежели с другими молодыми артистами,— уважительно. Охотно вступал в разговоры о клоунской профессии, о цирковых делах, а случалось — и о политике. И так, бывало, разоткровенничается, что только оглядывайся — не достигло ли чужих ушей. Для вольных разговоров время нынче мало подходящее.
На этот раз Сергей Сергеевич был особенно словоохотлив, сообщил, что весь прошедший год не вылезали из циркового пошехонья. Понагляделись такого, что не приведи господь... Исколесили почти всю Россию, и всюду бескультурье, дикость.
— Вряд ли нашим детям доведется увидеть хоть намек на прогресс. Долго придется ждать, пока очистимся от вековой засосавшей нас грязи в губернских городах, а уж про уездные и говорить не приходится...
Рассказ старого клоуна проникнут горечью и болью. Он был глубоко потрясен картинами страшного народного бедствия — голода. О повсеместной голодухе в этом году Лазаренко, конечно, слыхал, но никогда бы не мог подумать, что она выросла до таких колоссальных размеров.
— Раньше, бывало,— продолжал Альперов,— на масленую цирки ломились от публики, нынче — одни слезы. До развлечений ли тут, когда жрать нечего.
Лазаренко жадно слушал умудренного жизнью скитальца.
— От чего спасались, на то, считайте, и напоролись! — сердился Альперов. Темные глаза его вспыхивали искрами. Он говорил, обжигая словами, о возмущении крестьян, о бунтах протеста против столыпинской реформы, о поджогах барских усадеб.
Неожиданно забеспокоился: не опоздать бы на поезд. Лазаренко вызвался проводить. Пока ехали на извозчике, Сергей Сергеевич с подробностями рассказывал о дебюте сына Дмитрия в качестве рыжего.
— Сначала волновался ужаснейшим образом, как лихорадкой било. Да вы, молодые, положим, быстро набираетесь апломба.
«Значит, Митька тоже в рыжие подался? — изумленно вскинул брови Лазаренко и опять повернул голову к собеседнику, с интересом глядя на его красивое и удивительно живое лицо.— Есть в его внешности благородство,— отметил про себя.— Не зная, уж никак не подумаешь, что клоун. Доктор, художник, музыкант, наконец, но только не паяц с набеленной физией».
У киоска Альперов накупил газет, и Лазаренко вспомнил, как в Орле, когда работали вместе в одной программе, Сергей Сергеевич каждый вечер читал в общей клоунской гримировочной вслух газеты. «Все-таки Митьке с Коськой крепко повезло — такого отца имеют»,— подумал Виталий, силком забирая в камере хранения тяжелый чемодан из рук старого клоуна.
Рано потеряв отца, Лазаренко остро нуждался, как и всякий молодой человек, в мужской опеке. Охваченный порывом сердечной теплоты, он по-сыновьи обнял отъезжающего.
Сергей Сергеевич, стоя в дверях вагона, выкрикивал сильным, тренированным голосом добрые пожелания своему молодому другу. Лазаренко бежал, вскинув голову, за уплывающей ступенькой и горько сокрушался: «Какая жалость! Ах, какая жалость. Когда теперь еще увижусь с дорогим человеком».
Переполненный впечатлениями, возвращался он по Первой Брестской улице, предпочтя ее слишком оживленной Тверской. В голове сталкивались мысли и фразы, события. Все представлялось значительным и архиважным. В ушах звучал густой баритон Альперова: «Политическая реакция»... «Революционный подъем»... «Либеральные партии играют в законодательство, точно малые дети в лошадок»... «Мерзавец Думбадзе»... По всему было видно, как остро занимала Альперова общественная жизнь России. Изо дня в день заносит в блокнот заметки обо всем важном: о политических событиях, о работе, о своей семье. «И вам советую вести дневник». А что, может, попробовать?..
Дома Лазаренко раскрыл небольшую книжку, подаренную ему Альперовым перед отъездом: «М. Горький. Русские сказки». Сергей Сергеевич извлек ее со дна чемодана, подозрительно оглянулся, завернул в газету и, понизив голос, произнес:
— Познакомьтесь на досуге. Острейшая, доложу вам, сатира. Издано не у нас — в Берлине, автор в форме сказок обличает российскую действительность. Многих узнаете здесь. Все, конечно, замаскировано: пишется Оронтий Стервенко, понимай — адмирал-живодер Дубасов. Словом, найдете немало поучительного... И вообще, дорогой мой, больше читайте. Лично я через книги образовался. А вот своим сыновьям этого никак внушить не могу...
Художественное впечатление от обличительных историй, высмеивающих сильных мира сего, было огромным. «Ну до чего же крепко кусает!» Лазаренко выучил полюбившиеся стихотворные строфы и отдельные фразы, искрящиеся озорным юмором, и при случае вставлял в свою речь.
Разговор с Альперовым не выходил из головы. «Запомните, друг мой, главное дело — это стать достойным сыном своего времени!— В голосе Сергея Сергеевича появились нотки пафоса. -Артист, и прежде всего клоун, обязан близко к сердцу принимав судьбу народа. Это прямой долг человека, если, конечно, он относится к своей персоне вполне серьезно».
Лазаренко не забудет этих слов и, нося их в себе, чем дальше, тем глубже будет осмысливать.
Странное все-таки дело: по мнению дружков-сверстников, Виталий был не более как веселый проказник, остроумный шутник, словом, ветрогон. В глазах же Альперова, Юрия Костанди, Радунского, Станевского, Акима Никитина — пытливый малый, с которым можно повести и серьезный разговор. Эти люди благотворно влияли на молодого артиста и в профессиональном измерении и, что гораздо важнее, в духовном. Его духовное формирование шло в эти годы семимильными шагами. Силу воздействия на него друзей он определил сам, заметив с присущей ему лаконичностью: «Они были рычагами моего развития».
Виталию Лазаренко исполнилось двадцать три года, но он по-прежнему бесшабашный сорвиголова, закоперщик всех проделок, в нем еще бродила молодая кровь, как сусло в бочонке. Казалось, лишь туго накрахмаленный, высокий по моде воротник и удерживал его в рамках приличия, словно жесткий ошейник молодого добермана.
И вдруг шумный балагур притих, сделался робок и задумчив. Изумленными глазами таращился на мисс Эллу, гротеск-наездницу, дебютировавшую в программе накануне его бенефиса. Занятый хлопотливой подготовкой, он сперва не обратил внимания на промелькнувшую за кулисами невзрачную девчушку, какую-то пигалицу. Можно ли было подумать, что на арене она окажется такой искусной наездницей, неотразимо обаятельной, в каждом движении — грация, а в сверкающих глазах — игра. Просто богиня!
О новенькой все отозвались с большой похвалой. Улучив момент, Виталий заговорил с ней, непривычно тушуясь и краснея. Она же, даром что совсем юная, еще и семнадцати не было, держалась непринужденно, отрекомендовалась Маней.
Он вызвался выходить к ней «на репризы» — заполнять паузы во время отдыха после сложных комбинаций на лошади, хотя давно был солистом и от не слишком-то почетных обязанностей коверного старался освобождаться.
По утрам он нетерпеливо ждал ее появления в цирке, пристально наблюдал на репетициях; легкая и быстрая, в старой голубой кофточке, не заправленной в трико, она все делала сноровисто и мастерски. Уж он-то повидал отменных наездниц и потому знал, какая великолепная выучка была у этой простенькой Манечки...
Его привлекали прямодушие и неброская красота Марии: губастенькая, с алым румянцем на пухлых щечках, она была похожа на девочку. И слушала тоже как-то по-детски доверчиво, а когда он острил, заливалась шаловливым смехом. Однако у нее и самой язычок был что бритва: в любой миг с него могла сорваться язвительная реплика, и тогда в глазах, еще более темных, чем у него, появлялся задорный блеск. Поражали частые перемены в ее настроении: игривая хохотунья, она внезапно становилась задумчивой и тихой, только что была девчонкой, и вот уже — взрослая женщина...
Все его мысли теперь были о ней; что бы ни делал, куда бы ни шел, перед ним неотступно возникала она — прямо наваждение какое-то!
Они много бродили по городу, разговаривая обо всем на свете — ему была интересна жизнь Марии. Детство ее прошло в поселке Фабричном Кузнецкого уезда, где много позднее Виталию случится провести две счастливые недели. Мать умерла, когда девочке было всего годика два; на руках отца, Якова Ксенофонтовича Малышева, оставалось трое. «Папа был чем-то вроде конного коммивояжера, якшался с цирковыми артистами, ездил по ярмаркам...» Когда девочке исполнилось лет двенадцать, отец отдал ее в учение к знакомому содержателю цирка Альберту Суру. Ей нравилось там. Сам хозяин и его жена, француженка Роза Маргарита Оклер — она была шансонеткой и пела на манеже под оркестр игривые песенки,— относились к ученикам по-хорошему, зря не обижали, ну правда, с раннего утра и допоздна как заведенная: и на кухне помоги, и на базар с хозяйкой, и тренировки. Сур, большой знаток лошадей, учил наездничеству, учил танцевать и мимировать, а комик Затрутин — акробатике; только отзанимались — марш в костюмерную, иголку в руки и за шитье. Месяцев через восемь юную наездницу стали выпускать на утренниках: вольтижировала на низкорослом Петушке. Спустя год с небольшим уже ездила и гротеск и джигитовку. Однажды в Пензе хозяин услыхал, как Мария играла на гармонике (научилась еще у себя в Фабричном), и сказал: «Это надо показать на публикум». Ей сшили бархатный казакин без рукавов, голубую атласную рубаху и кучерскую шапку с павлиньим пером. В афишу поместили: «Девица Мария, уроженка города Пензы, исполнит «камаринскую», стоя на скачущей лошади». Тут-то и сманил ее медовыми посулами в свой цирк Вялынин, хитрющая каналья, он же и перекрестил Марию в мисс Эллу.
В то утро Машенька появилась на цирковом дворе веселая, невозможно красивая, с большим кульком вишен; она угощала каждого встречного. Голова ее была повязана бархатной темно-зеленой лентой, из-под которой у виска свешивались две вишенки. Протягивая кулек Виталию, наездница объявила, что сегодня уезжает в Кострому.
— Эмма Яковлевна сказала, что и вы должны поехать туда,— добавила она.
— Только в конце месяца.
— Как жаль... ну, в том смысле, что репризы подавать так весело никто не сумеет.
Лазаренко едва дождался новой встречи в Костроме, а через десять дней стало известно, что их обоих посылают с частью труппы в Нижний. Свои вещи они отправили на пароход, а сами, налегке, оба во всем светлом, стояли веселым солнечным полднем на высоком волжском берегу и, дурачась и беспричинно смеясь, ничего не замечали, кроме друг друга...
Двое суток провели они вместе, то бродя по палубам, то часами стоя на носу парохода, поеживаясь от ночного ветра, то на корме, следя за убегающими волнами, то наблюдая работу черных маховиков в теплом, пропитанном запахами мазута и масел машинном отделении.
А в Нижнем-Новгороде произошло непредвиденное, ставшее для них серьезным испытанием.
После того как Лазаренко расстался с Владеком Янушевским, тот укатил в Туркестан и без малого два года кочевал на верблюдах по кишлакам, выступая в качестве палвана, то есть силача. Там ему и пришла в головн счастливая мысль создать большой групповой номер с верблюдами, в подготовке которого первой помощницей и партнершей ему стала жена, в недалеком прошлом наездница. Номер получился оригинальным, и Никитин пригласил труппу Кадыр-Гуляма, как теперь именовался Владек, в нижегородский цирк.
В каждом новом городе Наденька Янушевская, женщина веселая и кокетливая, завзятая модница, привыкшая к достатку (ее отец — содержатель цирка Коромыслов), первым делом отправлялась по магазинам; часами могла прикладывать перед зеркалом к своему лицу с крупными, броскими чертами газовые шарфы, ленты, кружева, примерять драгоценности. Нагруженная покупками, она только что воротилась домой. Едва успела вытащить из широкополой шляпы длинные, как спицы, булавки, как в дверь постучали и на шею ей шумно бросилась Маня Малышева.
Когда подружки вдосталь нарадовались, Надя проворковала, игриво щуря свои большие серые глаза:
— Слышно, ты сговоренная, правда? — и сокрушенно покачала головой: бедная, наивная девочка, такой неудачный выбор. Желая оградить товарку от гибельного шага, она искренно и страстно втолковывала: да ведь это же отпетая голова, повеса, скандалист, ни на грош самостоятельности, разве таким должен быть муж! Куда ни приедет — одни неприятности. В цирке у отца что отмочил! Напоил Матильду, старуху костюмершу, забрал у нее ключи, обрядился в офицерский мундир, а дружков одел солдатами и ходит по вокзалу, распоряжается, буфетчику велел накормить бесплатно детишек всех беженцев, это ж надо! Потом отцу пришлось объясняться с полицмейстером. Тараща свои красивые серые глаза, Нэдин, как звали ее подруги, шепотом предостерегла:
— Он и политически того... неблагонадежный, папа говорил: «У него на роже написано, что из бунтовщиков...» Наверно, специально послали в рабочий край баламутить народ...
По Наденькиному лицу пробежала тучка:
— Ой, Манечка, шерочка, да ты с ним и часу светлого не увидишь... душу высосет. Ты — барышня приметная, славненькая, да тебя и благородный возьмет. Еще такую партию сделаешь, все от зависти лопнут. А этот что? Некрасивый, фу!— курносый, никакой солидности, ему бы только гоношить и проказить. Нет, Маня, нет, золотце мое, не пара он тебе! Пошли на телеграф, отобьем депешу!— скомандовала она, энергично втыкая булавки обратно в шляпу и одновременно развивая план спасения: там, у папы, в Самарканде, этому безобразнику не видать тебя как своих ушей...
В ту же ночь Мария Малышева уехала тайком из Нижнего.
Директор самаркандского цирка Коромыслов, предупрежденный дочерью, радушно принял беглянку наездницу и распорядился на следующий же день поставить в программу.
Вечер дебюта выдался изнуряюще душным. Дневной зной, казалось, вовсе не убавился, и, как назло, хозяин велел работать не гротеск, а джигитовку. Своего костюма у приезжей не было, ей подобрали белую черкеску с чужого плеча. Представление шло при распахнутых дверях, спасаться от жары можно было, лишь встав на сквозняке. Прорепетировать удалось всего один раз, лошадь попалась с норовом, к джигитовке, видать, непривычная. Мария нервничала, чувствовала себя неуютно, все было как-то не по ней, и неудобный костюм и ненадежная лошадь. На душе — смутная тревога. Еще до выезда на манеж горло у нее пересохло, черкеска взмокла.
Несчастье произошло во время второй репризы. Как обычно, она вставила ногу в кожаную петлю, укрепленную у седла, и откинулась назад — известный прием джигитовки, когда всадник,
свесив тело, волочит руки по опилкам. И в это мгновение поднялся с места, держа букет алых роз, молодой барин из первого ряда, намереваясь поднести цветы лихой девице. Конь взвился на дыбы, рванул вбок, перескочил через барьер и под истошные крики выбежал на улицу, волоча мотающуюся из стороны в сторону наездницу. Лишь на безлюдной базарной площади Топаз остановился, хрипя и вздрагивая всем телом...
Старый акробат Серж лечил пострадавшую по-цирковому — распаренными отрубями. Одиннадцатый день лежала Мария на кошме под навесом за глиняным забором, всеми забытая, как ей казалось, подавленная, и вдруг — боже ты мой! Во двор вместе с хозяйкой вошел Виталий и решительно направился к ней...
Позднее он рассказывал, как был потрясен ее исчезновением, как отчаянно метался, ища ее следы, какие уловки выдумывал, чтобы вызнать, где она. Объездил чуть ли не весь Туркестанский край, словом, отыскал Руслан свою Людмилу и уж теперь ни за что не отпустит ее от себя.
Оживленный и деятельный, в сопровождении мальчишек и приятеля гимнаста Жоржа привез с базара целую арбу дынь и арбузов. Господи милостивый, да для чего же столько, зачем? А вот посмотрите...
И ведь что удумал, фантазер этакий: отрежет у дыни макушку, выскоблит ложкой всю мякоть — и на солнце, сушить. Весь день потрошил со своими помощниками дыни, арбузы, баклажаны и молоденькие тыквы. А вечером по всему дворику протянули веревки и на них развесили фонарики из высушенной кожуры, и в каждом — зажженная свечка. В ночной мгле фантастически горели оранжевые, лиловые, зеленоватые, желтые огни — просто волшебная феерия! Мария отродясь такого не видывала. И вечеринки такой ни у кого и никогда не было. После представления пришла вся труппа, каждому выдали по тюбетейке из высушенной дыни, а ей, тоже из дыни,— искусно вырезанную золотистую корону. Гости сидели на коврах, разостланных на земле, пили за ее здоровье, шутили, смеялись, и самым неугомонным был Виталий.
Он выходил больную невесту и привез ее в Москву к началу зимнего сезона. Старик Никитин, отбиваясь от нападок жены, резко восставшей против «беглецов», буркнул в защиту любимца: «А я таких ценю: он и в сердечных делах не рохля...»
Девятого октября 1913 года Мария Яковлевна Малышева и Виталий Ефимович Лазаренко сыграли веселую, многолюдную свадьбу.
Эмблема французской кино фирмы «Пате» — кукарекающий петух — была широко известна. Ежевечерне на экранах всего мира шли видовые, художественные и хроникальные картины с этим символом. По вечерам на доме 36 по Тверской загорался веселый электрический петух, он вспыхивал и гас, опять вспыхивал и опять гас... Здесь располагалась московская контора «Пате». Сюда-то и пригласили в конце декабря 1913 года Виталия Лазаренко.
Принял его глава представительства г-н Кемлер, немолодой уже, седоватый мужчина, любезный и словоохотливый. Беседа за чашечкой кофе была короткой и приятной: фирма хотела бы снять на пленку прыжок господина Лазаренко, но только не через лошадей, это чересчур пресно. Журнал Пате смотрит весь мир, требуется что-то необычное, сногсшибательное, словом — сенсация. В Осаке, например, он видел, как местный комедиант-японец прыгал через десяток самураев с поднятыми кверху мечами; мечи, заметьте, острые, как бритва.
Это было весьма и весьма эффектно. Вот бы что-нибудь подобное. Ну, скажем, прыжок через русских стрельцов с бердышами, а еще лучше — через казаков с пиками. Дюжины две молодцов подняли кверху пики, а над ними алле-гоп! Это возможно?— Отчего же, хотите поэффектнее — будут вам и с пиками!
Кемлер довольно потирал руки, посверкивая кольцами на длинных пальцах.
— Отлично, отлично. А сколько понадобится времени, чтобы освоить такой номер?
— Месяц-полтора.
— О-о-о, очень, очень долго. Прыгун экстракласса — и месяц. А нельзя ли скорее?
Порешили: съемка через две недели, и происходить она будет не в самом цирке, а перед входом, на улице.
Прыжок требовал серьезной подготовки, и Лазаренко подчинил каждый свой день строжайшему, минута в минуту, режиму, уделив особенное внимание диете, которую порекомендовал приятель атлет Лурих: творог, сыр, яйца, немного рыбы, ежедневно четверть стакана оливкового масла, лимонный сок с медом, зелень, преимущественно петрушка и морковь. Перед каждым выходом на тренировку нанятый массажист энергично растирал ему ноги.
Прыгать через взвод солдат, держащих ружья с примкнутыми штыками, Виталию приходилось и прежде, но тут — двадцать четыре пики! Во время репетиций он перелетал через униформистов, конюхов, приятелей-акробатов с поднятыми граблями и метлами, раз от раза увеличивая количество людей.
На четвертый день его постигла неудача: основательно ободрал себе бок. Происшествие вызвало дома целую бурю:
— Никаких пик! Все! Жена ждет ребенка, а он харакири себе вздумал устроить...
Объяснение с Кемлером было тягостно-неприятным. Укоризненным тоном француз заметил, что по контракту господин Лазаренко обязан в случае отказа уплатить фирме неустойку... Но он не склонен обострять отношения. Нельзя ли заменить казаков кем-нибудь? Лазаренко ответил, что уже думал об этом, и предлагает прыжок через двух слонов. Это будет даже эффектнее, и к тому же такого еще никогда не было.
Лицо у мсье повеселело, шельмовски улыбаясь, он весь подался вперед:
— Через трех!— Старый лис вперился в гостя гипнотизирующим взглядом.— Ну? По рукам?— Он долго убеждал Виталия, и тот сдался.
Сутки спустя Париж санкционировал замену, и Лазаренко, набив карманы сахаром, с аршином в руках отправился в слоновник. Ласково разговаривая с Животными, он измерил самого крупного из них и помножил на три. По ширине живой барьер получался не больше, чем его «потолок» — девять лошадей, но зато был куда выше, чем все препятствия, какие он до сих пор одолевал.
В последнее время Виталий прыгал через два открытых автомобиля, в которых восседали миловидные артистки, при этом шоферы по его требованию не выключали моторы: их тарахтение создавало дополнительный эффект. Однако и «Бенц» и «Руссо-балт» были гораздо ниже слонов. Возьмет ли он этот барьер?
Готовясь к репетициям, он по совету Николая Никитина выстраивал из реек и полотнищ кумача некое неустойчивое сооружение, которое называл выгородкой,— оно заменяло слонов.
Прыжки были коронным номером Лазаренко, им отводилось большое место в его творческой жизни. Еще с той давней поры, когда Лука Иванович из цирка Котликова обнаружил у своего ученика природную прыгучесть и всерьез принялся развивать этот дар, Виталий усердно оттачивал свое мастерство сальтоморталиста, изощрял технику прыжков, стремясь лидировать и здесь. Едва услышит о какой-то незнакомой фигуре, как тут же загорится желанием проделать ее.
Чрезвычайно занимала его и форма трамплина. Долгое время он прыгал с жесткой «горки», или, по-другому, «подушки», которая не пружинила. На этот счет у него была тогда своя теория: для высокого взлета нужна не эластичность опорной площадки, а лишь точный угол ее наклона и сильный разбег. Отталкиваясь от «горок» различной крутизны, он настойчиво искал оптимальный вариант. Другие прыгать с его жесткой «подушки» не могли — не получалось. (Лишь много позднее Лазаренко окончательно остановится на упругом, хорошо подбрасывающем «дрючке».) Выработал он и систему прыжка: очень быстрый, нарастающий по темпу разгон и мощный, изо всех сил толчок.
Николай Никитин, сам отличный прыгун, напомнил: «Не забудь о запасе». В цирке из давно бытует неписаный закон: если на публике исполняешь десять флик-фляков, то на репетиции должен делать пятнадцать; то же самое и с дистанциями: нужен запас высоты, запас длины. Отрабатывая прыжок для съемки, Лазаренко день ото дня увеличивал выгородку и добился чуть ли не аршинного запаса. Теперь сложный перелет был доведен до автоматизма, он был уверен, что свободно перепрыгнет через трех слонов. Но не испугаются ли они, не поднесут ли сюрприз? Ведь эти животные — известные паникеры. Однако на репетиции в манеже все обошлось благополучно. Восторженный Бим-Радунский, наблюдая друга на тренировках, как-то не утерпел и пощупал икры ног прыгуна: «Поразительно! Настоящие стальные пружины!»
Наступил назначенный день — 20 января 1914 года. За два часа до съемки он хорошо прогрел ноги в горячей воде, надел новые шерстяные носки, вложил в свои белые парусиновые ботинки на тонкой подошве свежие пластины греческой губки. Теперь он был в полной готовности и принялся делать тщательную разминку всех групп мышц по той системе, какую в юности преподал ему Лукашенко,— от простого к сложному. Сегодня Лука Иванович словно бы сам незримо следил за всем.
Но вот по коридору повели гуськом слонов — значит, пора. Лазаренко почувствовал, что уже достиг порога мускульного возбуждения, пульс и дыхание участились, температура тела повысилась, двигательные навыки стали координированными, все функции организма мобилизованы. Ощущая радостную легкость, прыгун пошел в гримировочную сменить рубаху на сухую, а минутой позже туда вбежал его «ординарец» Борька Кудрявцев: «Велят идти!»
На улице перед цирком собралась чуть ли не вся труппа. Справа он увидел широко раздвинутую янтарно-желтую треногу с ящиком кинокамеры, а слева — трех индийских великанов, покрытых попонами; к трамплину шла расстеленная на притоптанном снегу ярко-зеленая дорожка. Кругом толпились зеваки. Распоряжался Николай Никитин.
Следовало поторапливаться: на морозе порвешь мышцы в два счета. Он был взволнован, но страха не испытывал, будучи уверен в себе и морально подготовлен к рискованному трюку. В ответственные минуты его никогда не схватывала «предстартовая лихорадка». Владелец слонов дрессировщик Готье тоже нервно поторапливал: «Господа, господа, животный будет простудиться...»
Хотя все было учтено заранее, Лазаренко тем не менее проверил и точку приземления и особенно тщательно — трамплин. Береженого бог бережет, не получилось бы, как в Ярославле, когда какой-то изверг утыкал гвоздями «подушку».
И вот прыгун направился на исходную позицию. Никитин, стоявший рядом, объявил громким голосом:
— Господа, у нас все готово!— Глаза его возбужденно сверкали.— Ну, с богом, дорогой!
Лазаренко чувствовал, как учащенно бьется в груди сердце, весь он был — напряжение, будто натянутый до отказа лук. Оператор подал сигнал. Виталий перекрестился и выкрикнул:
— Пошел!
Тетива спущена — стрела полетела.
Он бежал что было мочи, пригнувшись, а на шее мотался из стороны в сторону золотой крестик. Разбег и прыжок длятся секунды, в эти мгновения у акробата до предела сконцентрированы и воля, и силы, и мышцы — около шестисот больших и малых «рычагов» работают с максимальной нагрузкой.
Если бы все это происходило не в четырнадцатом году, а позднее, когда была хорошо освоена так называемая замедленная съемка, то на экране можно было бы увидеть и толчок о трамплин, и плавный взлет вверх, и то, как тело прыгуна собралось в комок, как он перевернулся и, проплыв по воздуху, приземлился позади слонов, поддержанный пассировщиком...
Все же пристальные наблюдения за собой на экране помогли прыгуну усовершенствовать свою технику. Он несколько раз смотрел этот эпизод кинохроники, сопровождаемый титрами: «Рекордный прыжок через трех слонов. Единственный в мире исполнитель, донской казак Виталий Лазаренко».
На импровизированном банкете по случаю рекорда Юрий Костанди, подняв бокал, произнес цветистый спич: «Акробат в переводе с греческого означает «поднимающийся вверх». Сегодня мы воочию увидели, как высоко — ив прямом и переносном смысле — поднялся наш друг. Трижды виват виртуозу саль-томортале!»...
Осень и всю зиму следующего года молодые супруги провели в Петрограде: Мария выступала в цирке Чинизелли, а Виталий — у их соперника Маршана в «Модерне». Его гастроли производили фурор. В рецензии на новую программу говорилось: «Большой успех падает на долю замечательного прыгуна казака Лазаренко, оставившего далеко позади себя другую знаменитость — г. Жакомино»*.
Популярность веселого рыжего стремительно росла, его фотографировали, рисовали художники, интервьюировали репортеры, он играл во всех постановках «Модерна», снялся в ряде комических кинолент. Все шло как нельзя лучше. Пышущий здоровьем, бодрый и удачливый, он испытывал душевный подъем, расточал веселье, наслаждался семейной жизнью и радостью отцовства.
Несколько месяцев, проведенных в столице, заметно повлияли на профессиональное и духовное мужание Лазаренко. Сам он этот период называет «богатым», имея в виду обилие знакомств, которые свел здесь со многими литераторами, художниками, актерами, и долгое общение, тесное и сердечное, со своим учителем Дуровым. Анатолий Леонидович подарил ему свой портрет с теплой надписью: «Я изумлен твоей работой. Прыжков стосаженных царю с большой любовью и охотой я эту карточку дарю» *. Это была их последняя встреча: в следующем, 1916 году великий клоун-дрессировщик уйдет из жизни.
Пятого февраля Лазаренко получил письмо на фирменном бланке из Лондона: интернациональное театральное агентство Мартелли и Вельтера предлагало популярному клоуну гастрольную поездку по Англии, Франции, Испании, Италии. Переписка завершилась сборами в дорогу; по совету бывалых друзей он сшил себе великолепную поддевку синего кастора и стал брать уроки английского. Однако встрече его с европейской публикой не суждено было состояться: на берега Невы прикатил зубр циркового дела Рудольфе Труцци, самый оборотистый из директоров,— он пригласил преуспевающего смехача к себе для разговора.
Виталий, утонув в мягком, низком кресле, слушал лощеного барина, который энергично отговаривал его от поездки за границу: по всей Балтике расставлены мины, день и ночь шныряют немецкие подводные лодки, а с воздуха, того и гляди, разбомбят цеппелины. Какой смысл рисковать жизнью?
*«Сцена и арена», 1915, № 10, с. 19.
*ЦГАЛИ, ф. 2087, оп. 1, ед. хр. 210.
Приятели нажужжали ему, что Рудольфе — человек суровый и недоступный, а с ним держался просто и даже ласково. Подкручивая усы, лихо вздернутые кверху, горячо убеждал: кончится война, тогда и гуляй по свету, он — артист молодой, успеет еще объездить весь мир, а пока ему выгоднее ангажироваться здесь в солидное предприятие. Его, Рудольфо Труцци, цирк работает только в крупных городах — Риге, Вильно, Ревеле, Киеве. Господина Лазаренко он хорошо подаст публике, красной строкой в афише, и жалованье положит, какого не получает ни один рыжий.
Два года пробыл Лазаренко у Труцци, в атмосфере образцово поставленного дела. Ему еще не встречался цирк, за кулисами которого столь ревностно следили бы за порядком. Не приведи господь, если хозяин увидит когонибудь за картами или под хмельком — скандал грандиознейший. А уж попался вторично — расчет и никаких разговоров. Человек холодного ума и большой требовательности, Рудольфе Труцци руководил своим заведением с глубочайшим знанием дела, вникая в каждую мелочь — как организатор он стоял куда выше, чем оба его брата.
Первой его помощницей была жена, Мария Францевна; окружающие относились к ней с величайшим почтением. Родом из семьи известных жокеев Дубских, в недалеком прошлом и сама незаурядная наездница. В афишах писали: «Неподражаемая мисс Мариэтта», так это имя за ней и осталось. Теперь она только участвовала в пантомимах. Всякий раз, когда Виталию случалось играть вместе с ней, он шел, как на праздник: партнерши с такой актерской чуткостью ему встречались нечасто. Никогда не видел он Мариэтту раздраженной или приказывающей, а ведь на ее плечах было огромное хозяйство. Благодаря ее доброте и человечности в их цирке по многу лет служили конюхи, кассиры, балерины-наездницы, берейторы, шорники.
И Виталию тут работалось хорошо, директор ценил клоуна, имевшего огромный успех. Лишь одно омрачало их отношения: итальянец неукоснительно требовал, чтобы рыжий только увеселял, только потешал почтенную публику, между тем как Лазаренко все более и более притягивала сатира. К тому времени он уже постиг, что его путь — не фиглярство, а обличение всяческого зла, и стремился говорить с манежа о том, что волновало людей сегодня. На этой почве между ним и Труцци происходили чуть ли не в каждом городе стычки, которые становились все шумнее и ожесточеннее.