22

Наргис была тяжело больна, не приходила в сознание, и временами казалось, что уже наступает агония. У ее изголовья сидел несчастный Бобо Амон. Он беззвучно плакал и все гладил, гладил и гладил холодеющие руки дочери и неотступно думал об одном и том же: за что так жестоко наказывает его судьба? За что?!

По другую сторону постели сидел кишлачный табиб[36], он же имам — смотритель — местной мечети, и бормотал заклинания. После каждой фразы он приговаривал «куф-суф, суф-куф» и дул по сторонам — отгонял злых духов.

В ногах у Наргис горбились ее подружки, и среди них самая закадычная — Гульнор, которая от переживаний тоже осунулась и пожелтела. Девичьи лица выражали сострадание и скорбь.

Да, Наргис умирала, уходила из жизни, угасала, как угасает свеча, и только чудо могло бы спасти ее, но где найти чудотворцев?

— Устоджон, держите себя в руках, слезы пожара не тушат, — тихим, соболезнующим голосом произнес табиб-имам, кончив читать молитву. — Все в руках всевышнего, милостивого, милосердного. Что начертано на лбу божьих рабов, того не миновать, не помогут никакие слезы и даже заклинания и взыванья. Теперь остается уповать на милость творца, может, сжалится над вами и над вашей несчастной дочерью и пришлет ей исцеление из своих чертогов. Вы извините меня, я справлю полдневный намаз и тотчас же вернусь. Сидите, сидите, не надо вставать…

Но Бобо Амон поднялся, проводил табиба-имама до калитки и там вытащил из кармана червонец и протянул ему. Имам вначале отнекивался, но потом, вновь помянув господа бога, быстро выхватил деньги, спрятал их за пазуху и ушел. Бобо Амон вернулся на свое место в изголовье дочери, осторожно, нежно взял ее истончившуюся руку в свою огромную ладонь. Из его груди вырвался горестный вздох.

— Наргис, девочка моя! — вымолвил он и взмолился: — Открой глаза, доченька, хоть на минуту открой, обрадуй хотя бы чуть-чуть меня, несчастного, одинокого старика. Ведь нет у меня никого, кроме тебя, плыву по морю скорбей и взываю с мольбой: во имя творца не покидай меня, жизнь тебе отдаю! Почему та беда, что обрушилась на тебя, не сразила меня? Сто и тысячу раз готов стать я жертвой за одно дыханье твое и улыбку, погибнуть в огне, расплавиться, как свеча и железо, лишь бы отошла от тебя эта напасть. Ну зачем, зачем ты? Почему не я? Я прожил свое, мне не страшны и мучения ада, теперь живи и наслаждайся ты! Радуйся солнцу и звездам, веселись с подругами, работай и учись, пой и играй, будь счастливой! Красавица моя, душа моя, любовь моя, ну открой же глаза, хоть на миг избавь меня от страданий! Ну что с тобой? О боже! Господи, покарай, прокляни тех, кто принес нам горе! Да не увидят они светлых дней, сгорит их дом, пусть обратится в пепел! Пусть сгинет весь род, все отродье Мулло Хокироха!..

Словно бы услышав последние слова отца, Наргис чуть-чуть приоткрыла глаза и пошевелила потрескавшимися от жара губами.

— Что, что ты хочешь, родная? — затрепетал Бобо Амон.

— Нет, — отчетливо выговорила Наргис и, помолчав, повторила, на этот раз едва слышно: — Нет… Додо… нет…

— Есть Дадоджон, есть! — воскликнула Гульнор. — Он завтра приедет, есть телеграмма.

— Господи, да сгинет и имя его! — пробормотал Бобо Амон, схватившись за голову. Он проклинал, еще не сознавая, что в какой-то степени и сам виновник трагедии.

Наргис свалилась в тот самый вечер, когда в колхозном клубе состоялся концерт столичных артистов и у входа в клуб она увидела Дадоджона с Шаддодой. До того мгновения в ее груди еще жила надежда, а в голове рождались самые противоречивые мысли и в конечном счете теснили сомнения, которые заронил визит Мулло Хокироха и то исподволь, а то и открыто старался подогреть отец. Всеми силами гнала от себя Наргис подозрение, что Дадоджон может быть неверным, коварным и подлым. Его оговаривает старший брат, Дадоджон ведь писал, что родня будет против. А отец… отец ненавидит Мулло Хокироха — вот и весь секрет. Она не верит ему. Знает, как будет больно ему, если пойдет наперекор его воле, но что делать? Как побороть себя, свои чувства? Ведь нет силы сильнее любви! Сказал же Хафиз:

Все зданья падут, разрушаясь, и травы на них взрастут,

Лишь зданье любви нетленно, на нем не взрастет бурьян.

В ночь накануне концерта мысли Наргис, повторяясь в тысячный раз, вертелись все по тому же мучительному кругу. И она решила вновь обратиться за советом к поэту. Что-то предскажет великий кудесник на этот раз?

Наргис бесшумно поднялась, засветила лампу, взяла книжку, наугад раскрыла и прочитала:

Не знают сна ни днем ни ночью печальные глаза мои,

Я слезы лью в плену разлуки, в слезах горюю, как свеча.

Мое терпенье перережут, как нитку, ножницы тоски,

А может быть, в огне погибну, горя впустую, как свеча.

Наргис была потрясена. Господи, как точно! Прямо про нее. Попробуй после этого не стать суеверной. Она, конечно, понимает, что поэт хорошо знал человеческую душу и человеческие чувства, не всегда подвластные разуму. Может быть, даже пережил нечто подобное. Поэтому Наргис нашла в себе силы сбросить оцепенение, не поддалась мистическому, парализующему страху, который стал было заползать червячком в сердце, а решила встретиться с Дадоджоном возле клуба и, презрев обычаи, разорвав их путы, поговорить с ним откровенно и начистоту.

Утром Наргис сказала отцу:

— Вы простите меня, папочка, но если он придет на концерт, я подойду к нему и все узнаю от него самого. Простите и поймите.

Она не назвала имени Дадоджона, да и не было необходимости: Бобо Амон знал, что ни о ком другом дочь и думать не станет. Он покачал головой и глухо произнес:

— Бога не боишься — людей постесняйся.

— А вы сами, если стоите за себя или боретесь за правду, кого-нибудь стесняетесь или боитесь? — сказала Наргис, не отводя взора, и голос ее зазвенел, как звенел он прежде, когда она была весела, не знала страданий и жила радостными мечтами.

Что мог сказать Бобо Амон в ответ? Он только пожал плечами. «Что ж, пройди через это, убедись сама, каков он!» — подумал Бобо Амон. О, если бы он знал, что ее ожидает!..

Когда Наргис увидела Дадоджона с Шаддодой, бесстыдно веселых, хохочущих, взявшихся за руки, она поняла, что ее надежды рухнули, пошли прахом, что, отгоняя сомнения, она тешила себя иллюзиями. Дадоджон, которого она безумно любила и ждала четыре долгих года войны и еще целый год после, и вправду вернулся совсем другим человеком, вероломным, бесчестным, мерзким и низким. Наргис нашла в себе силы назвать его подлецом и добежать до дома, но едва переступила порог, как помертвела и потеряла сознание.

С тех пор пошел двенадцатый день, и ей становилось все хуже и хуже. На вторые сутки болезни грудь и шея Наргис покрылись красноватой сыпью, которая набухала и лопалась, превращаясь в гнойные язвочки. Районный врач сказал, что это от нервного потрясения, прописал таблетки, микстуру и мази. Бобо Амон раздобыл и принес все лекарства, однако они только свели сыпь и язвы, а Наргис по-прежнему металась в горячечном бреду или лежала без чувств. Тогда Бобо Амон обратился к кишлачному табибу и к кишлачным старухам, которые пообещали устроить бахшибони — обряд изгнания злых духов. Но табиб дал понять, что там, где будут старухи, не будет его, ибо всевышний, если пожелает смилостивиться, удовлетворится и его молитвами: просто-напросто не хотел делиться возможным заработком. Бобо Амон платил ему за каждый визит по червонцу, хотя он ничем не помог и не мог помочь.

В эти тяжелые дни двери дома Бобо Амона не закрывались, постоянно наведывались люди, которым было искренне жаль Наргис, ее подруги почти не уходили из дома. Каждое утро и каждый вечер забегала на десять-пятнадцать минут и тетушка Нодира, раза два или три вместе с нею приходил секретарь партячейки Сангинов.

Вчера тетушка Нодира побывала у первого секретаря райкома партии Аминджона Рахимова и с его помощью добилась вызова врача из Сталинабада. Самолет должен был прилететь около одиннадцати часов дня. Тетушка Нодира сама поехала в аэропорт, встретила доктора, прилетевшего вместе с медсестрой, и привела их к кузнецу вскоре после того, как Бобо Амон проводил табиба, и Наргис, приоткрыв глаза, вспомнила Дадоджона.

Пожилой, седовласый врач, войдя в комнату, нахмурился и сердито попросил подруг и самого Бобо Амона «очистить помещение». Бобо Амон удивленно посмотрел на тетушку Нодиру. Председательница молча, одним взглядом сказала, что надо выйти. Несчастный отец, всхлипнув, выбежал во двор. Яркое солнце ослепило его, он почувствовал резь в глазах. Голову словно сдавило железным обручем, во рту пересохло. Бобо Амон провел шершавым языком по губам, и это увидела Гульнор. Она сбегала на кухню, принесла чашку с холодной водой, старик жадно выпил и немного пришел в себя. Гульнор сказала:

— Ничего, дядюшка, все будет хорошо. Доктор из Сталинабада обязательно вылечит мою подругу.

— Дай бог, дай бог! — проговорил Бобо Амон, вновь прослезившись.

Примерно через полчаса врач, медсестра и остававшаяся с ними тетушка Нодира вышли из комнаты. Тетушка Нодира хмурила брови, медсестра не поднимала глаз. Врач спросил, где можно вымыть руки, и лишь после того, как Бобо Амон полил ему из офтобы, а Гульнор подала полотенце, он посмотрел на несчастного отца и сказал:

— Мы сделали все, что в наших силах. Остальное зависит от организма вашей дочери. Посмотрим, если не будет улучшения, увезем ее с собою в больницу.

— В больницу? — глаза Бобо Амона полезли на лоб. — Нет-нет! Я не расстанусь с Наргис!

— Если надо, придется! — сказала тетушка Нодира. — Пошлем.

— Она глянула на кузнеца. — Вы тоже поедете…

— О горе, горе! Что за черные дни?.. — запричитал, ударяя себя кулаками по голове, Бобо Амон.

Врач велел медсестре сделать ему успокаивающий укол. Бобо Амон отказался. Но тетушка Нодира пристыдила его, и он покорно подставил свою мугучую, вздувшуюся бугром руку.

Тетушка Нодира увела доктора и медсестру в правление колхоза, чтобы они хоть немного отдохнули. Но не успели они опустошить маленький чайник чая, как из дома Бобо Амона донеслись душераздирающие вопли и стенания: бедная Наргис навеки закрыла глаза.

Жаль, о, как жаль, что Наргис умерла. Кто, какой черствый человек не зальется слезами, когда уходит из жизни, сгорая как мотылек, увядая нераскрывшимся бутоном, молодая, милая, умная девушка?! Сердце у такого человека — не сердце, а камень. Саади Ширази верно сказал:

Над горем людским ты не плакал вовек, —

Так скажут ли люди, что ты человек?[37]

Наргис умерла, и чуть ли не весь кишлак погрузился в глубокий траур и голосил и вопил вместе с ее отцом, злосчастным кузнецом Бобо Амоном. Женщины и девушки оделись в черное и синее, распустили волосы, расцарапали лица, а мужчины затянули халаты синими поясами и, как предписано ритуалом, взяли в руки посохи. Скорбь была искренней даже у тех, кто недолюбливал кузнеца за скверный характер и побаивался его языка, и только один человек, только он, Мулло Хокирох, тишком радовался, что скандал с женитьбой Дадоджона разрешился сам собой, и теперь его строптивый братец не заикнется о Наргис. Нужно скорее, считал он, провернуть дело с помолвкой и сразу после Октябрьских праздников сыграть свадьбу.

Сутки Бобо Амон и все друзья в трауре. Сутки бездыханная Наргис пролежала дома, на своей подушке, под своим одеялом. На второй день после долгих горьких рыданий ее тело обмыли, завернули в саван и уложили на табут — похоронные носилки, которые украсили алым бархатом и ярко-красным платком самой Наргис. Это знак, что табут стал последней на белом свете постелью для юного тела, покинутого душой на заре жизни, для молодой девушки, которая была прекрасна, как роза, но увяла безвременно, не успев расцвести…

Впереди траурной процессии шел, причитая, с посохом в руке горемычный отец, который увидел смерть своего любимого одного-единственного ребенка и, увы, как ни желал, не умер сам. Его лицо было черным и страшным. Рядом с ним шагали, готовые в любую минуту подхватить его под руки, двое юношей, тоже одетые в траурные синие халаты, подпоясанные синими кушаками, и тоже с посохами. Один из этих юношей был Туйчи.

Табут поставили на площадке перед кишлачной мечетью. Мужчины свершили полдневный намаз и приготовились к чтению под руководством имама заупокойной молитвы — салят аль-джиназа, как вдруг раздался громкий и гневный голос Бобо Амона:

— Прочь отсюда, мерзавец! Сгинь, чтоб тобой и не пахло! Не погань своим гнусным дыханьем джиназу моей чистой, безгрешной дочери! Если ты сейчас же не исчезнешь, я пролью твою кровь, как воду! Не доводи меня до греха!

Все удивились, зашевелились, повытягивали шеи и увидели, что гнев Бобо Амона направлен на Мулло Хокироха. Никто не знал, откуда старик появился и когда оказался среди них, а если кто и видел, то не придал значения. Мулло Хокирох ничего не сказал Бобо Амону, только побледнел и, опустив голову, выбрался из толпы и ушел.

После двух завершающих церемонию поклонов имам, стоявший, как предписано, в ногах у покойницы, обратился к Бобо Амону с поучением.

— Грех смущать правоверного, — сказал он. — Что бы там ни было, Мулло Хокирох — мусульманин, и он хотел исполнить долг мусульманина, но вы не позволили ему, и это нехорошо перед богом и перед божьими рабами.

— Он безбожник, еретик и преступник! — ответил. Бобо Амон громовым голосом. — На его руках кровь! Он оскверняет этот божий дом. Если когда-нибудь еще сюда заявится, переломайте ему ноги, вы не согрешите. Это будет угодно богу!

В этот миг подняли табут, и Бобо Амон принялся бить себя по голове и кричать:

— О дочь моя, доченька! Родная моя! О растоптанный, увядший цветок моих надежд! Куда ты уходишь? На кого покидаешь?..

Процессия направилась к кладбищу. Теперь к ней присоединились тетушка Нодира, колхозный секретарь партячейки Сангинов, все члены правления…

Загрузка...