На кишлак Карим-партизан опускался вечер. Быстро сгущались ранние осенние сумерки, и одна за другой появлялись на небе яркие звезды. Их мерцающий свет не казался тусклым потому, что в те времена в этом кишлаке, как и во многих других, еще не сияли рукотворные звезды — лампочки Ильича, и кишлак с наступлением ночи окутывала густая, плотная тьма. На все село было только три фонаря: возле колхозного правления, у магазина и близ кузницы Бобо Амона, который обычно гремел молотом допоздна, пока не заканчивал начатую работу. Пользуясь этим, некоторые страдающие бессонницей и жаждущие общения старики рассаживались под желтым светом фонаря на скамейках у кузницы и, не обращая внимания на стук, лязг и звон, попивая чай, вели неторопливые беседы. Бобо Амон прислушивался к разговорам и делал свое дело. Лишь изредка, только когда к нему обращались, ронял несколько слов.
Всегда угрюмый, он в этот вечер казался злым. Старики отметили про себя, что кузнец чем-то раздражен. Он работал с каким-то яростным остервенением, будто вымещал свой гнев на железе, из которого ковал подковы, и кричал на подручного. Тот, хотя и выглядел юным богатырем — косая сажень в плечах, видимо, изрядно устал, весь взмок и едва поворачивался. Его внимание притупилось, он все чаще бил невпопад. Когда Бобо Амон загибал концы выкованного попеременными ударами стержня, придавая ему очертания подковы, подручный вдруг хватанул молотком по стержню и расплющил его.
— Ошалел, болван? — рявкнул Бобо Амон, разгибая спину.
— Я… я нечаянно… — пролепетал юноша.
— Нечаянно падают или подыхают, а не молотом бьют. — Бобо Амон швырнул испорченную заготовку в угол и прибавил: — Если не свихнулся.
— Ваш ученик стихоплетом хочет заделаться, оттого и чудит, — нашел новую тему для беседы один из стариков, сидевших у кузницы. — Все они, сочинители, такие: с чудинкой.
— О, еще с какой чудинкой! — подхватил второй старик. — Мозги набекрень! Без этого поэтом не стать. Коль это чадо пописывает стишки, значит, с чудинкой.
Бобо Амона эти суждения вроде бы смягчили. Отхлебнув прямо из чайника глоток остуженного зеленого чая, он сказал вконец смущенному подручному:
— Сначала ремесло заимей, научись зарабатывать кусок хлеба, потом берись сочинять стихи.
— И-и-и, усто, — пропел первый старик, — когда сочинителям заниматься ремеслом? Им только подавай перо да бумагу…
— Ерунда! — отрезал Бобо Амон. — Омар Хайям был мастеровым, хаймы[19] шил, трудом добывал себе хлеб, а стихи писал на досуге. Потому и знал себе цену. Послушай, как он мудро сказал:
Коль на день у тебя одна лепешка есть
И в силах ты кувшин воды себе принесть,
Что за нужда тебе презренным подчиняться
И низким угождать, свою теряя честь?[20]
Подручный разинул рот от изумления, а старики, тоже удивленные неожиданным многословием кузнеца, восторженно загалдели:
— Вот сказано так сказано!
— Золотые слова!
— Да, прежде поэты были мудрецами и пророками!
— Святыми были!
— Омар Хайям повыше всех святых…
— Но выпить любил, — сказал один из старцев. — Без вина не мог обойтись. Сам признавался. Вот, дай бог памяти, одно его рубаи…[21]
Старик наморщил лоб, пошевелил губами и затем, прикрыв глаза, произнес дребезжащим голосом:
Упоите меня! Дайте гроздий мне чистый сок!
Пусть, как яхонт, зардеет янтарь моих желтых щек…
А когда я умру, то вином омойте меня,
Из лозы виноградной на гроб напилите досок[22].
— Ерунда! — насупился Бобо Амон. — Переворачиваете с ног на голову. Хоть так и сказал, а сам не пил. Если бы был пьяницей, таких мудрых стихов не писал бы. Вино уму не товарищ. Видели же, как пьяницы выползали сегодня из дома вашего ака Мулло, всякий стыд потеряли, точно вонючие скоты… тьфу, прости боже!
— Так ведь на радостях выпили, — вступился за гостей Мулло Хокироха один из стариков. — Ведь брат ака Мулло вернулся из армии. Прошел через ад войны и остался целым-невредимым. Выпить за такую радость не грех.
— Не грех? — желчно усмехнулся Бобо Амон. — Люди не разгибают спины, от зари дотемна собирают хлопок, а этим лоботрясам-паразитам не грех напиваться. Подлецы они!
Зная вспыльчивый нрав кузнеца, старики предпочли промолчать. Только подручный пробормотал:
— На завтра созывают гостей…
— Паразитам дай повод, неделю будут гулять, — сказал Бобо Амон и, глянув на горн, гаркнул: — Хватит болтать! Раздувай огонь!
Но тут появились председатель колхоза тетушка Нодира и секретарь партийной ячейки Сангинов. Поздоровавшись, Сангинов с улыбкой обратился к Бобо Амону:
— Вконец заработались, усто?
— Дел много, — буркнул кузнец.
— Да и вы, видать, тоже поздно закончили с делами? — спросил кто-то из стариков.
— Да, пока отправили хлопок на заготпункт, время прошло, — ответила тетушка Нодира. — А там еще заглянули на часок к Мулло Хокироху, поздравили с возвращением брата…
— Молодцы! — сказал Бобо Амон. — Только двое не успели поздравить его, я и Омар Хайям.
Старики засмеялись. Тетушка Нодира чуть заметно качнула головой. «Ох, зол кузнец на Мулло, но почему?» — подумала она, а Сангинов, не сразу заметив яд в словах Бобо Амона, сказал:
— Ничего, завтра успеете.
— Доживем — увидим, — проронил кузнец и, отвернувшись, принялся снимать с себя кожаный фартук.
Тетушка Нодира поняла, что он накален до предела, и поспешила перевести разговор.
— Почтеннейшие, — обратилась она к старикам, — нужен ваш совет. Мы тут прикидываем с товарищем Сангиновым и убеждаемся, что до конца второго сбора могли бы обойтись без помощников из города. Как вы считаете?
— Правильно, — живо отозвался один. — Горожане да школьники собирают хлопок навалом, обдирают кусты по верхам и топчут. Сколько оставляют ощипок!.. Лишь бы вес был, а потом хоть потоп.
— Нам ведь не все равно, каким сортом сдавать. Качество нужно, — степенно произнес другой старик.
— А если зарядят дожди? — вставил третий.
— Нет, теперь подождут, — отмахнулся первый старик.
— А ливень, что ночью шумел, не дождь?
— Ночью пролилось, днем озарилось.
— Хорошенькое дело!.. Нет, уважаемые, тут надо сто раз подумать, а потом уж решать. Ничего не знаю капризнее неба.
— Я сказал, вы услышали. Могу поспорить, — произнес, усмехнувшись, первый старик.
— Мне тоже сдается, что дожди будут не скоро. Но все равно надо торопиться, — сказал второй старик и обратился к тетушке Нодире и Сангинову: — А что говорит бюро погоды?
— Месяц обещают без осадков, — ответил Сангинов.
— Нет у меня веры в это бюро, — перебил третий старик. — Вот через день или два появится молодой месяц, он скажет точнее.
— Ну, а вы как считаете? — обратилась тетушка Нодира к Бобо Амону.
— У нас один торопится на базар, другой — на пирушку. Когда всех выгоните в поле, обойдемся без помощников.
Проговорив это, Бобо Амон велел подручному убрать инструменты и закрыть кузницу. Затем, попрощавшись со всеми, побрел домой.
Шаг его был тяжел, скован напряжением. Молоточки колотили в висках, и, как молоток, стучало сердце. Он знал все, что произошло, и это и бесило его, и лишало сил. Когда в полдень он пришел перекусить, Наргис дома не было. Он догадался, что дочь ждет Дадоджона у речки, а он, подлец, обманул ее, прикатил на райкомовской машине прямо к своему братцу и теперь гуляет, напивается с гостями.
Бобо Амон еще утром услышал, что Мулло Хокирох якобы вознамерился женить Дадоджона на сестре районного прокурора, но не придал этому слуху значения. Гадине Мулло может взбрести в голову все что угодно, — змея, меняя шкуру, не меняет натуру. А Дадоджон вроде бы другой, он, кажется, стал человеком и, судя по письмам, не отступится от своих слов и обещаний. Война, говорят, перековывала и закоренелых преступников. Так думал Бобо Амон утром. …Нет, один другого стоит, недаром родные братья!.. Бедняжка Наргис, за что ей такой удар? Ведь сколько достойных и порядочных людей ее сватало. А она отвергала, не хотела и слышать — все ждала Дадоджона. Вот и дождалась. Явился подлец на беду и на горе…
Терзаясь такими думами, Бобо Амон добрел до калитки, но, прежде чем войти, собрался с силами и заставил себя улыбаться.
Комната была залита светом до блеска начищенной двадцатилинейной керосиновой лампы. Наргис, удобно устроившись на курпаче, читала книжку. Как только отец скрипнул дверью, она мигом поднялась и устремилась навстречу. На ее лице появилась улыбка, однако глаза оставались печальными, и у Бобо Амона снова сжалось сердце.
— Добрый вечер, папочка, наконец-то! — воскликнула Наргис. — Заждалась я.
— Добрый вечер, доченька, — улыбнулся и Бобо Амон. — Ждать заставил, милая? Работы невпроворот… — Он поцеловал Наргис в лоб и спросил: — Ну, чем накормишь?
— Рисовой кашей с молоком.
— Прекрасно! На ночь надо есть как раз такую легкую пищу. Кто наедается на ночь, тот сам себе враг. «Кто знал в еде предел, тот в силе. Кто слишком много ел — в могиле» — вот что говорили мудрецы. Дай-ка, доченька, умыться.
Наргис полила ему из офтобы[23], и, вытирая полотенцем лицо, Бобо Амон сказал:
— Сразу легче стало. Спасибо, доченька.
Они оба чувствовали, что сегодня неискренни друг с другом, и оба, не выдержав фальши, не проронили за ужином ни слова. Искоса поглядывая на дочь, которая не поднимала головы и ела через силу, Бобо Амон решил вызвать ее на откровенность: лечат и горькой правдой… Когда Наргис убрала посуду и поставила перед отцом чайник с пиалой, он негромко промолвил:
— Сядь. — И спросил: — Не явился, подлец?
Наргис молча уселась на курпачу.
— От детей Азиза-охотника ждать человечности не приходится, — сказал Бобо Амон, налив в пиалу чай. — Я как-то говорил с тобой об этом, предупреждал, но ты не послушалась, горой стояла за Дадоджона, твердила мне, что у пчел бывает и мед и жало, да про розы с шипами… Вот что творит твоя роза!
— Что?
— Как что? Обманул ведь! Разве мало этого?
Наргис, подавив вздох, тихо промолвила:
— Помешало ему что-то. Он мне писал…
— Писал! Многое можно написать, да не всему нужно верить.
— А я не могу так. Я верю Дадоджону. Верю! — вскричала Наргис, и на глазах ее заблестели слезы.
У Бобо Амона забегали по телу мурашки. Его лоб покрылся бисеринками холодного пота.
— Не надо, доченька, я не хотел тебя обидеть, — дрогнувшим голосом произнес он. — Утри, милая, слезы, пусть плачут твои враги. Не стоят такие мужчины и одной твоей слезинки. Пока я, слава богу, жив, я не дам тебя в обиду, не позволю смеяться над тобой, не допущу, чтобы заставляли тебя лить слезы. Каждая твоя волосинка стоит сотни мужчин и мужей. Выбрось его из головы.
— Я не хочу другого. Я верю ему, — упрямо повторила Наргис.
Бобо Амон мог гордиться и гордился тем, что прямотой, упрямством и настойчивостью дочь пошла в него. Но сейчас, подумал он, она стоит на своем, потому что ей просто обидно. Так красиво задуманное свидание не состоялось, а почему — она не знает. Ей кажется, Дадоджон нарушил слово помимо своей воли, и она хочет оправдать его. Если бы знала, что братец подыскал ему другую невесту, и, должно быть, не без его согласия, то заговорила бы по-другому. Наргис — девушка гордая, самолюбивая, она, слава богу, знает себе цену! Конечно, погорюет, поплачет, но отвернется от подлеца раз и навсегда, даже имени его не захочет знать. Так что, наверное, стоит сказать ей всю правду. Надо вовремя предупредить, чтобы больше не обольщалась и не поддавалась на лисьи уловки.
— Я желаю тебе только добра, и ты это знаешь, — нарушил Бобо Амон тягостную тишину. — Пусть на меня хоть скалы обрушатся, я вынесу все, лишь бы ты не знала горя. Ради твоего счастья только и живу. Ты знаешь и то, что я терпеть не могу семейку Мулло Хокироха, не верю ни старшему братцу, ни младшему, и если дал согласие, то опять-таки ради тебя. Не от сердца давал я это согласие, поборол себя. Если бы все устроилось, как ты рисовала, и этот Дадо оставался верен тебе, я бы и слова не сказал. Но он не тот, за кого ты его принимаешь. Я знаю, что говорю. Поверь, не тот!
— Что вы знаете? — спросила Наргис удрученно.
— Знаю, что сосватали ему сестру прокурора, мало? — резко сказал Бобо Амон и, ужаснувшись своему тону, забормотал: — Только ты не волнуйся, доченька, может, это просто слух, бабьи сплетни…
Во рту у него пересохло, язык отказывался повиноваться, и он стал мелкими частыми глотками пить чай.
— А может быть, это правда, не слух, — услышал он сдержанный голос Наргис и, не поверив своим ушам, посмотрел на дочь.
Наргис выдержала его изумленный взгляд.
— Может быть, это правда, — повторила она. — Мулло Хокирох и вся родня Дадоджона недовольны его отношением ко мне. Им хотелось бы видеть другую…
— Ну и пусть катятся ко всем чертям! Сдохнут — и собака не взвоет. Говорю же тебе…
— Папа, — укоризненно произнесла Наргис, и Бобо Амон опустил глаза. — Мне об этом писал сам Дадоджон. Он знает, что родня будет стараться свести его с дочкой каких-нибудь видных родителей, но он не намерен жить по указке старшего брата.
— Странно, — вымолвил Бобо Амон. — Ничего не понимаю. Тебя не хотят принимать в свою семью, им не подходит твой род, а ты… ты… Да где твоя гордость и честь?!
— Я ваша дочь, папа, и всяким слухам и сплетням не верю, а честь свою сберегу.
— Ой, дочка, смотри не ошибись, — вздохнул Бобо Амон и снова утолил жажду, на этот раз двумя большими глотками. — Не ошибись, — повторил он. — Прежде чем решиться, подумай и проверь. Все разузнай. Я не обманываю тебя.
— Хорошо, папа, я узнаю, — сказала Наргис.