В пять утра франкфуртский аэропорт был тих и почти необитаем. Вероника проделала весь ритуал транзитного пассажира: нашла на электронном табло рейс на Хельсинки, почистила зубы и отправилась на поиски островка, где можно с комфортом пересидеть до девяти.
Она шла сквозь царство спящей красавицы: магазины Duty Free ещё закрыты, витрины светятся вполсилы; загончики для пассажиров с рядами стульев почти пусты; кое-где люди спят или скучают в ожидании. Молодая толстуха, клюя носом, кормила грудью младенца, сбоку привалился отец семейства. Вытянувшись на нескольких сиденьях, самозабвенно спал парень с прижатым к груди телефоном, у ног лежала толстая сарделька спортивной сумки: казалось, внутри тоже кто-то свернулся и спит. Ещё дальше неподвижно лежали, голова к голове, мусульманки, два чёрных кокона с торчащими белыми кроссовками. Быстро и уверенно прошла группа в лётной форме, трое мужчин и две девушки. Когда поровнялись, стало видно, что одной из них, сухопарой и мускулистой, не меньше пятидесяти: искусственный свет беспощаден.
Вожделенный островок оказался баром.
Чёрная стойка возвышалась напротив зеркальной стены, вдоль которой выстроились два ряда бутылок разных цветов и форм — настоящий и зеркальный двойник. Сверкал никелем кофейный автомат, а вокруг островка веером расположились столики. За одним застыла молчаливая пара: молодая женщина с опущенными глазами и мужчина, державший её за руку. Поодаль от них атлетического сложения парень неистово долбил клавиатуру компьютера, не глядя протягивая руку, чтобы глотнуть кофе. Бармен — обритая до блеска голова с яркими бликами ламп, чёрный костюм, в ухе серьга. С чашкой кофе (живая вода) и круассаном (наш насущный) Ника села за столик и воткнула в розетку изголодавшийся телефон. Обоим необходимо было заправиться: в следующем самолёте предстоят замёрзшая булочка, каменный зелёный банан и снова кофе — невкусный, но крепкий.
Итак, впереди четыре часа до рейса, почти три — полёт, а потом полтора часа в ожидании последней пересадки на маленький самолёт. Возвращение. Возвращение домой, как она по привычке думала о Городе.
…который давно перестал быть домом. С каждым приездом Ника замечала, как он раз от разу меняется, отстраняясь от не нужной ему встречи. Так бывает, когда замечаешь в толпе знакомого и улыбаешься, ускоряя шаги, в то время как он отводит глаза и, поднеся к уху телефон, говорит что-то громко, деловито, напрягаясь лицом, чтобы не встретиться с твоим ищущим взглядом. Город отчуждался всё больше с каждым разом. Ника для него не более чем обыкновенный турист- муравей — вон их сколько, медленно двигающихся по старой брусчатке. Не помню, равнодушно отвечает Город на безмолвный вопрос, где мне вас всех узнать; а главное, зачем? Это же ты уехала, ты сделала свой выбор; как постелешь, так и поспишь, а на твоём нынешнем языке: you made your bed, now lie in it. Город отвечал ей шелестом листьев, которые ветер нёс вдоль тротуара, пеньем проводов над головой, капающей с крыш водой; он говорил негромко на своём языке, не проявляя ни малейшего интереса к ней.
Телефон ожил, вспух жирным шрифтом новых сообщений. Жалко, что брат не пользуется электронной почтой — по телефону оба то неловко замолкали, то начинали говорить одновременно. Голос Алика не изменился. Вероника пролистала в телефоне звонки: вот этот, две недели назад, был особенно непонятным. Он был взвинчен, орал: «Сестрёнка как я рад!» — и говорил непрерывно, будто не слыша её.
«Я даже не проводил тебя, сестрёнка! Не знал, что вы уезжаете, но даже если б знал… Я в это время очутился в плохом месте, в неправильном месте. Не подумай, что в тюрьме, нет…»
Именно это Ника со страхом успела представить. И перед отъездом не смогла ему позвонить — обещал оставить телефон, но не оставил.
«Да где, господи?»
«В Афгане, сестрёнка! В самой гуще, в десантных войсках, прикинь? Вокруг пустыня, горячий песок и камни…»
«Но ты же…»
«…камни, раскалённый песок и камни, говорю. Самое страшное — камни: за любым они могли залечь, и страшно высунуть голову. Мой друг потерял каску. В смысле, шлем, и пришлось обвязать голову тряпьём…»
«Алька, я ничего не понимаю; давай при встрече, ладно?»
«При встрече само собой, со всеми подробностями, хоть они не для дамских ушей, честно говоря. Не могу дождаться. Ты с мужем прилетаешь?»
«Нет, одна».
«Когда высадились, нас было восемнадцать человек. Осталось двое. Главное — темно…»
«Ты о чём?»
«О том же, сестрёнка. Об Афгане. Как мы шли с полной выкладкой в темноте, не видно куда ставишь ногу. Темень — это самое страшное: можешь дотронуться до руки, до лица, а увидеть не можешь. Почти спишь на ходу, потом откроешь глаза — и вдруг ты дома, у себя в комнате, протягиваешь руку, включаешь лампу, но свет не зажигается, сплошная темнота, потому что спишь».
«Алик, Алинька… Мы наговоримся, ты всё расскажешь, а сейчас у вас ночь, постарайся заснуть».
«Я плохо сплю, Ника. Там, в Афгане, анаша помогала: затянешься пару раз — и летишь в сон только рукой автомат держишь, иначе никак. И темнота совсем особенная, не как дома».
«Спи, у вас уже совсем поздно. Давай прощаться».
«Ты обиделась, что я не проводил, да? Мне Поля сказала. Но я не мог, я присягу давал — неразглашение, то-сё. Никто не должен был знать, куда нас отправляют».
Сказанное так озадачило, что Ника наставила на странице еженедельника кучу сокращений и вопросительных знаков. В тот четверг, восьмого августа, она заказала билет, и после непонятного разговора толкнулась мысль: не вылететь ли раньше? Включился рассудок: ну, матушка, столько лет не виделись — ещё две недели погоды не делают, нечего пороть горячку.
Аэропорт оживал. Из окна в отдалении был виден длинный застеклённый переход, похожий на аквариум — люди двигались в одном направлении, как рыбы на нерест. Внизу ходили техники, заправлявшие огромный самолёт, и заряжающийся на столике телефон словно передразнивал процесс за окном.
Ника подошла к стойке, и бармен, понятливо кивнув, поставил новую чашку с радужной пенкой. Прихлёбывая бодрящую горечь, она вернулась к разговору с братом. «Андроны едут», сказала бы тётя Поля. Гармонию поверяют алгеброй; хватило калькулятора.
…Брата должны были призвать в армию в тысяча девятьсот семьдесят пятом, однако пронесло: сам же хвастался — мол, если бы не мать… Они тогда схлестнулись, мать и Полина, и тётка рассказывала, поминутно сморкаясь: «Наш отец на войне… неужели Лида забыла, как мы ждали писем от него? Разве он зря погиб?..» — остальное доплакивала в платок. Ссора вышла скверная; подробности тётка скрыла, но именно в тот день отдала Нике старые письма: «Сохрани».
Калькулятор подтвердил то, что Ника и без него знала. Брат уверяет, что был десантником в войне, которая в год его призыва ещё не началась — до неё оставалось четыре года. Мало того, он зачем-то потревожил вечный покой тётки — мол, она передала, как огорчилась Ника, — при том что отъезд состоялся спустя восемь лет после смерти Полины, «ограниченный контингент» из Афганистана был выведен два года назад. Значит, его пылкий монолог об Афгане — легенда с кощунственным привкусом, учитывая личную непричастность.
«Я понимаю Лиду, — у тётки покраснели и вспухли веки, — трудно представить, что́ сделают в армии с мальчиком, он болезненный. Если бы в ремонтники направили…». Мать явно понимала, чего опасаться, потому и приняла меры, задействовав непростую цепочку из мужа подруги, начальника паспортного стола, чей двоюродный брат якобы знал прецедент… Уже не помнился прецедент, и все звенья цепочки, соединив необходимые компоненты, рассыпались за ненадобностью, уцелело только полезное знакомство с полковником, врачом военного госпиталя. «Такой обаятельный человек», — уверяла Полина; конфликт отступил на второй план. Пригодился подзабытый, давно отставленный дядя Витя — мать ненадолго открепила его от семейной упряжки, намекнув на старую дружбу (никогда в действительности не существовавшую), поскольку дядя Витя был однокашником обаятельного медицинского полковника. В результате кипучей деятельности у брата обнаружили какое-то редкое заболевание глаз, надёжно исключавшее службу в Советской Армии.
От бессонной ночи голова была тяжёлой. Поглощённый кофеин оказал удивительное воздействие: Вероника словно обрела невесомость, не шла — плыла. Табло сообщило: вылет по расписанию, что давало два с половиной часа на небольшую разминку. Манили яркие витрины; можно купить что-то из косметики. Племянница — ровесница Наташки, промахнуться трудно. Подарков из Нью-Йорка (кроме фужеров Алику) Ника не везла — во-первых, не хотелось тащить багаж, а во-вторых теперь всё можно купить в Городе — ещё одна причина не связываться с багажом.
Однако ложь «афганского монолога» не давала покоя. Ника часто наблюдала, как люди наивно привирают в надежде произвести впечатление, показаться значительней. В эмигрантской среде встречались доктора наук, которые неуверенно называли темы своих диссертаций («это, знаете, очень узкая область»), диссиденты, бряцавшие именами настоящих диссидентов, как скопившейся в карманах мелочью («мы, разумеется, были на ты» — здесь называлось имя), литераторы — авторы «нетленок», все как один писавшие в стол — и рукописи никогда тот стол не покидали врастая в него… Язык не поворачивался задавать вопросы, чтобы не конфузить гения. Поначалу такое воспринималось всерьёз, но с годами выработалось более снисходительное отношение: разве человек не имеет право на облагороженную версию собственной биографии, незатейливую легенду вроде косметики — приукрашиваем же мы себя, чтобы более гармонично вписаться в окружающую среду? Лёгкое передёргивание фактов, редактирование прошлого ради того, чтобы самоутвердиться в настоящем, вполне извинительно.
В таком случае ложь Алика простительна для посторонних, но с нею-то зачем? Чтобы казаться не тем, кто он есть, а кем-то другим, героем? Что-то здесь мешало; должна была быть настоящая причина, более простая. В Афгане, например, мог очутиться его друг. Алик упоминал о каком-то Жорке — не том ли, который живёт у них? В подробности брат не вдавался, а спрашивать она не решилась. Очевидно одно: вечный фантазёр, Алик примерил на себя чужой опыт — десант, пустыню, полную выкладку… Может, он пишет и пытается войти в образ, когда ставишь себя на место героя; тогда и поселившийся приятель-«афганец» объясним. Простофиля Ватсон (именно Ватсоном она себя почувствовала) мог бы догадаться без калькулятора.
Брату всегда легко давались школьные сочинения — одно из них, написанное ко Дню Победы, чуть ли не полностью состояло из отрывков военных писем деда. Писал так же легко, как говорил — хорошо подвешенный язык идеально воплощался на письме. Подводили ошибки — «писал корова через ять», по выражению Полины. Ника, несмотря на безупречную грамотность, с трудом выдавливала из себя каждое предложение.
Никогда не знаешь, где тебя застанет откровение или утешительная гипотеза. В данном случае это оказался магазин “Christian Dior” — она стояла, бездумно уставившись в одинаковые цилиндрические флакончики. Армия готовых к бою пешек, идея для шахматного дизайнера… Приветливая блондинка спросила: “May I help you?”
…Алик, худой и счастливый, светящийся радостью, стоял с цветами у собора. Кресты с купола были спилены, собор превратили в планетарий, чтобы в конце века снова сделать его собором. Он переминался с ноги на ногу, смотрел на часы. Гвоздики держал торчком. Обнялись и одновременно сделали шаг назад, чтобы лучше рассмотреть друг друга. Какой худой! Лицо изнурённое, но счастливое.
— Кто же так цветы держит, балда! Поломаешь. Опусти головками вниз.
Он ждал невесту.
— Знаешь, она удивительная! Никогда таких не видел. Послушай: Ма-ри-на… Правда, красиво?
Светящиеся глаза сказали всё.
Ника пригласила его с Мариной в гости: хочешь, прямо сейчас?..
Он опять посмотрел на часы.
— Мне нравится, что она опаздывает.
Улыбка до ушей. Легко принял приглашение: «Это идея, мы обязательно придём! Я ведь твоего Мишку — его ведь Мишей зовут? — так и не видел. Он ещё приходил с мамой знакомиться».
Так и сказал: «с мамой». Он не знал, что Мишка принадлежал к давно прошедшей эпохе. Ну и память у тебя, брат. Запомнил, оказывается.
Мишка Бортник и Вероника Подгурская подали заявление в загс в июне. Свадьбу наметили на декабрь. Одержимый любовью и своими певчими цикадами, Мишка писал диссертацию. Вдруг у него появилась идея: познакомиться с «твоей мамой».
— Зачем?
— А как иначе, ты ведь с моими родителями…
— Не надо. Я с нею не виделась с тех пор, как ушла жить к тётке.
— Я хочу понять…
— Я тебе всё расскажу. Не надо самодеятельности, пожалуйста.
Ника рассказала — он имел право знать, и знать от неё.
Был август. Они снимали комнату на взморье, договорились сесть на одну электричку. На электричку он опоздал — видимо застрял в лаборатории. Появился почти в полночь, на лице чужая улыбка — растерянная, неподвижная.
— Вот… я познакомился с Лидией Донатовной.
— Зачем?..
Могла не спрашивать. Сколько лишних слов мы произносим, не подозревая, что они лишь стрекотание певчих цикад?
Мишка продолжал уже другим, окрепшим голосом. Да, решил и познакомился. Правильно сделал, что сходил. Потому что на свадьбе мои родители будут, а твоя мама…
— На свадьбе её не будет. Или не будет меня.
— Ника, милая, что ты такое говоришь? Она страшно скучает по тебе. Женщина редкого обаяния!
Простодушный Мишка подробно описал встречу.
Женщина редкого обаяния встретила его гостеприимной улыбкой. «Вы прямо с работы, я вас покормлю». Кормиться он отказался, но будущая тёща так беспомощно развела красивыми руками, что уйти, не выпив кофе, было бы невежливо. Пожурила за дешёвые болгарские сигареты, протянула пачку “Kent” и терпеливо ждала, пока он хлопал себя по всем карманам в тщетном поиске спичек. Щёлкнула крохотной чёрной зажигалкой, пламя пыхнуло неожиданно мощной струйкой; закурила сама и протянула огнедышащего дракончика Мишке.
— Мы так непринуждённо разговаривали, будто тыщу лет знакомы. Она мечтает с тобой помириться. Что было, говорит, то прошло; мы взрослые люди…
Ника перебила:
— Она не уточнила, что именно было и прошло?
Мишка ответил уклончиво: «Это между вами. Я встревать не хочу».
Любовь слепа — или щедра, потому что прощаешь человеку любую глупость, и только потом, высвободившись из её уз, прозреваешь. «Я хотел как лучше», — повторял Мишка. Таким обычно достаётся больше всего. Познакомился — поговорил — утолил вполне понятное любопытство. Ничего не поменялось, если не считать растерянного выражения, которое застыло у него на лице.
Через несколько дней Мишкины родители отмечали серьёзную годовщину своей свадьбы, но за столом больше говорили о предстоящем декабре, перечисляли гостей и немалочисленных родственников. Мишка, погружённый в своих цикад, возвращался поздно. Любовь, остановившееся мгновение — о таком может мечтать любая, а тут ещё довесок к этому счастью: белые туфли, купленные вечером в почти пустом магазине, без очереди и переплаты, с надписью “Made in Great Britain” на гладкой коробке — автограф английской феи.
Дачи опустели. Одно окно горело: Мишка дома.
Кивнул без улыбки, равнодушно мазнул взглядом по коробке: «Мы должны поговорить».
Оказалось, Мишка выложил на стол не все карты после встречи с женщиной редкого обаяния: несколько штук, в том числе козырную, утаил, притырил в рукаве и маялся, как неопытный шулер. И теперь, пока говорил, его лицо разглаживалось, недоумённость последних дней и растерянная улыбка таяли, будто недосказанные слова сковывали мышцы.
В окончательной редакции визит выглядел иначе. Так купюры при цитировании меняют смысл высказывания, так полуправда становится ложью. Да, была радушная встреча, приглашение поужинать, заграничные сигареты и портативный дракончик в красивой руке; Лидия высказала заветное желание помириться с дочерью. Но последовало и продолжение: почти-тёща показала гостю квартиру — новой, «улучшенной планировки». Мишка завис у книжных полок: «Интересная библиотека…», — но хозяйка неожиданно спросила: «Вы всё-таки решили пожениться?». Мишка споткнулся о «всё-таки»; время замерло. Тихий ангел пролетел, и после отмеренной паузы Лидия протянула руку к портрету на стене: «Мой муж тоже был евреем». Мишка посмотрел на «тоже еврея»: маленькие глаза теснились к переносице, крупные уши оттопырены, словно портрет прислушивался к беседе, часть подбородка скрыта шарфом. Особых эмоций портрет не вызвал, однако прошедшее время вымогало сочувствие. Спросил, давно ли?.. Вопрос она не услышала. «Моя дочь — антисемитка, — она горько покачала головой. — Всю жизнь она ненавидела моего мужа. А ведь он её воспитал…».
Надо было немедленно уйти. Или громко возмутиться — и уйти, хлопнув дверью для убедительности. Иначе получалось, что он схавал её слова, принял за чистую монету.
Выбирая, как уйти поэффектнее, Мишка снова оказался на кухне и курил чужие дорогие сигареты, уставившись в керамическую пепельницу, чтобы не смотреть в глаза будущей тёще. В прихожей кротким, смиренным голосом она пригласила «заходить ещё».
Рассказывая, он словно выздоравливал от тяжёлой болезни. Сидел и привычно вертел в руках авторучку — совсем прежний Мишка: блестящие тёмно-кофейные глаза, почти сросшиеся брови, нежный, но чётко очерченный рот и мягкая каракулевая бородка.
Возмущаться? Доказывать, отрицать?
Запальчиво брошенные слова «на свадьбе её не будет — или не будет меня» сбылись: всё, решительно всё сломалось, полетело в тартарары, кроме английских туфель, неведомым заморским ветром занесённых в магазин.
И то правда: зачем в декабре белые туфли?..