28

— Не хочу!

Странно слышать свой голос в пустой квартире. Сам виноват, идиот: разнежился, повёлся на голос в телефоне. Ника, сестрёнка… Где же ты была, сестрёнка, когда мать болела? Когда умерла? Не нашла меня, не спросила, может, помощь нужна? Даже на похороны не приехала из своих небоскрёбов! А теперь «расскажи, как жил».

И вдруг стало стыдно: ведь он хотел, чтобы приехала! Ника сказала: хочу тебя повидать — интересно же, какими мы стали. И он чуть не разревелся, как маленький, да маленьким себя и почувствовал. Вот приедет старшая сестра…

Как она сказала? Хочешь, я приеду? Давай, я приеду? Нет, иначе: я приеду, хочешь?

И как можно ответить, не хочу?

Он был слишком ошарашен и не успел опомниться. Разве можно было сказать «не приезжай, не надо»? Перед голосом в телефоне не было стыдно за переполненную мерзостью раковину, за свою майку с засохшими кляксами йогурта или яичницы, за убогую нору, в которой жил. Если называть это жизнью. Так, доживание.

Дурак, болван. Ёлупень, как мать его называла. Приедет… Зачем она приедет, посмотреть ему в глаза, в бывшие глаза? Но ведь хотел, но — ждал, ещё вчера ждал. Именно что вчера. Yesterday. Сегодня дошло: так и будет она появится — живая, настоящая.

Благополучная сестра из Америки. Водевиль: «Здравствуйте, я ваша тётя».

Я без тебя жил, сестрёнка. Проживу и дальше; напрасно ты это затеяла.

Мы с тобой наговоримся. Расскажешь, как ты жил.

И что он расскажет?

Рассказывать тоже надо уметь, спасибо усатому репортёру. Репортёр и репортёр: то заметочка о новостройке, то «Вчера наши дружинники…». Все звали его «шахтёром» — то ли действительно раньше на шахте работал, то ли за дрянные сигареты, которые курил. Было ему лет пятьдесят от силы, но для Алика, в его в девятнадцать, он казался старцем.

Останавливался, кивал на газету, качал головой и зажигал мятую сигаретку: «Такая шелупонь… Откуда их набирают? Я поговорил…». Для Шахтёра «поговорить» означало «расколоть». Он умел задавать вопросы — человек и не подозревал, что его раскалывают, отвечал уверенно, с подробностями и не замечал, что выкладывает именно то, что старательно скрывал. Говорили, что Шахтёр был одним из лучших ленинградских журналистов, и стать героем его материала считалось большой честью. После одного из своих знаменитых интервью он и вылетел из седла: копнул глубже, чем дозволялось, а выпускающий глянул по диагонали, подмахнул, за что поплатился должностью; серьёзное вышло дело. Шахтёр уволился, несколько раз переезжал, устроился внештатником, перебиваясь мелкой хроникой, пока не осел наконец в молодёжной газете. К интервью, понятно, его не допускали. «Ты, главное, слушай, людям это лестно. Сами всё выложат как на духу и не заметят. Слушай и запоминай; а запишешь дома — блокнот отпугивает, человек захлопывается».

Не пришлось Алику ни слушать, ни записывать — роман с газетой внезапно и бесславно кончился. Что имеем, не храним — потерявши, плачем, как сказал герой непродолжительного романа матери (туфли на коврике, басистое пенье). Прав оказался мужик с Волги: жалко стало привычных коридоров, убогого письменного стола, самого себя жалко, но особенно перекуров с Шахтёром — к нему особенно тянуло, хотя слышал неприятные слова: «дремучий ты, парень, как все вы» или «долго тебя мамка у сиськи держала». Вспыхивала обида, но быстро опадала, как шипучая лимонадная пена — несмотря на «дремучесть», он чувствовал, что старый газетчик прав. Алик слонялся вблизи редакции, надеясь, вдруг он снова понадобится, но чуда не произошло. Зато мать доскреблась-таки: позвонила в редакцию, как он не просчитал этот момент… И снова он клянчил у матери деньги, пока не устроился в книжный магазин — грузчиком.

Об этом он скажет Нике: мол, никакой работой не брезговал, сестрёнка, деньги были нужны.

…Деньги были нужны позарез, а заведующая не торопилась, оценивающе оглядывала его: пачки тяжёлые, справитесь? Уроните — книги придётся браковать или уценивать, из зарплаты вычтем. Алик внимательно слушал, смотрел в глаза, но видел обтянутые платьем круглые налитые плечи, мощную грудь и бока. Пожал плечами: «Постараюсь не ронять», а потом ляпнул зачем-то: «Бусы у вас красивые». Женщина скептически хмыкнула и отвела его в просторный подвал. Уже рисовались сгорбленные люди, придавленные тяжёлыми тюками, но встретил его дядька в очках и выцветшем синем халате, и дал ножик — обыкновенный кухонный нож. Дядька научил правильно вскрывать упаковку из обёрточной бумаги, чтобы не повредить книги. Платили на десятку больше, чем в редакции. Разгружать Алику не приходилось. Дешёвый комплимент о бусах он забыл, конечно, и не видел, как женщина, глядя в треснутое зеркало в подсобке, распрямила плечи, поправила бусы и тщательно подкрасила губы, хмыкнув: молокосос, а разбирается.

Молокосос аккуратно вспарывал тяжёлые пачки и носил книги наверх. Скоро ему поручили расставлять их на полках по тематике. Некоторые книги ставить не давали — они оседали глубоко под прилавками, а также в шкафу, неотличимом от стены: нажмёшь рукой, и створка распахивалась. Раскладка товара проходила по утрам, до открытия.

— Не всё же лоботрясничать. Он на дефиците сидит, — хвастала по телефону мать.

Алик освобождённо вздохнул и откинулся на спинку дивана. Как удачно, что туман отодвинул завтра в следующий день! Если он обречён на встречу, то хоть отодвинуть её на день. Он опасался бессонной ночи, но спал нормально — сюжет Жоркиной жизни был отредактирован. Как сказал бы Шахтёр, развесистая клюква в сахарной пудре. Непременно так и сказал бы, шевеля прилипшим к губе окурком. Он иногда заходил в книжный и направлялся к отделу военной литературы, где подолгу листал скучные книги.

Хорошо бы выпить кофе здесь, за столиком, и спокойно, как бывало раньше, покурить, однако страшно порушить устоявшийся невидимый порядок; однажды чуть не устроил пожар. Он привычно провёл рукой по столешнице. Пальцы задержались на мелких вмятинах; а не клади сигарету мимо пепельницы. Раковина надёжнее; чашку можно поставить справа, на буфет, а бутылку спрятать.

Несколько затяжек помогли сосредоточиться. Главное, не сбиться в разговоре. Начать неохотно: мол, сама знаешь: Афганистан, ограниченный контингент. И мы в этот самый ограниченный угодили, мой кореш Жорка Радомский и я. Там и припухали… Хорошо бы скормить этот протухший, сорокалетней давности сюжет, пока Лера будет на кухне. Не буду тебя грузить подробностями — война не для женских ушей; да ты наверняка читала — в Перестройку начали рассказывать, писали. Нам втемяшили, что мы выполняем наш интернациональный долг. Обыкновенные ребята — из Новосибирска, Харькова, Таллинна… Мне повезло: контузило через год с небольшим… Нет, это не пойдёт; надо правдоподобнее: через год и полтора месяца.

…контузило через год и полтора месяца. Лежал в госпитале и радовался: наконец-то солнце зашло, там солнце мучительное, глаза как бритвой режет. Сразу после заката — тьма, сплошная чёрная стена; зато глазам отдых. А

солнце-то для меня навсегда зашло… Комиссовали вчистую.

Вешать лапшу на уши противно, но много легче, когда не видишь лица человека, как было с Зепом. Но твоё-то лицо она увидит — и поймёт, что врёшь; а ты кожей почувствуешь: поняла. Уйти от опасной темы, вскользь упомянуть Афган, не рассусоливая: друга потерял.

Крупица правды помогает лжи как ничто другое: действительно, потерял друга. Где, при каких обстоятельствах и когда, не имеет значения, потому что смерть перевешивает всё. Правда, растворённая в лжи, превращает её в правду.

Рассказать о Жорке, не ныряя в спасительное враньё, не получится. Как объяснить, что он был и сильным и слабым одновременно? Давно миновало время, когда Жорка был хозяином положения, мог настроить себя, как скрипку, добиться сверхъестественной работоспособности, декламировать стихи, цитировать длинные куски на английском, шутить… Всё поменялось: он слабел, усталость мешала связной речи, Жорка замирал в недоумении: «Где я?». Пугливо обводил взглядом собственную комнату. Где я?Дома, недоумевал Алик. Нет, он спрашивал о другом и раздражался, что друг не понимает. И деньги, которых вечно не хватало. Сами по себе деньги Жорку не интересовали. Быт налажен: у него есть светлая комната, модные тряпки, вкусная еда. Мать из кожи вон лезла, чтобы накормить, ублажить, удержать рядом; уберечь от неизбежного.

Деньги нужны были для другого. Добывали их по-разному… лучше не ворошить. Алик вспомнил их летние поездки на взморье. Самые урожайные дни — суббота и воскресенье когда, вволю позагорав и накупавшись, люди расходились и пляж пустел, разве что проедет велосипедист или поздний купальщик, замотанный в полотенце, торопливо переодевается, прыгая на песке.

Те, кто ушёл раньше, забывали в спешке кто детскую панамку, кто солнечные очки, кто плавки. В дюнах валялись пустые бутылки, которые можно было сдать; как-то попался перочинный нож. Алик набрёл на женский нейлоновый халатик. В поисках помогал ветер. Он разглаживал смятый песок, как добросовестная хозяйка застилает постель, разглаживая складки. Становились видны монеты, выпавшие из карманов, они ребром торчали в песке, только подбирай. Бумажные деньги встречались реже. Жорка нагнулся и поднял раздутый бумажник, припорошённый песком. Открыв, обнаружили толстую кипу порнографических снимков — и ни одной купюры. Раскалённый апельсин на глазах закатывался за море…

Как-то зайдя, Алик застал друга за странным занятием: тот чертыхаясь прокалывал дырку в ремне, джинсы не держались на тощих бедрах. Из-за стены доносились невнятные голоса: Жоркина мать о чём-то спорила с отчимом. Жорка крутил острие ножа, лезвие соскальзывало, на ремне оставались светлые полосы. Голос отчима звучал громко, возмущённо.

— Тогда кто, скажи?

— Никого здесь не было, не пори горячку.

— Но куда-то же они подевались?

Дематериализовались, растворились в воздухе?

— Повторяю: никого. Найдутся. Были только маляры, но ты же не…

— Маляры закончили в четверг, а деньги я принёс в пятницу!

— Сантехник в пятницу проверял батареи.

— Ну какой сантехник интересуется Кантом? Покажи мне такого сантехника!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что сказал. Тю-тю денежки. В четвёртом томе лежали.

Жена что-то ответила, понизив голос, но Алик уже вспомнил. Не день — все дни слиплись как страницы промокшей книги, и в один из них, не дозвонившись по телефону, он пришёл к Жорке. Тот открыл, сонный: проходи. Из ванной слышался плеск воды. Друзья курили, ломая голову, где раздобыть денег. Жорка смотрел на часы и сосредоточенно прислушивался к звукам за закрытой дверью. Воду выключили, стало тихо, но вскоре скрипнула дверца, что-то со стуком упало. Жорка снова глянул на часы, зажёг новую сигарету. По коридору протопали торопливые шаги. Распахнулась и стукнула входная дверь, и по лестнице застучали шаги. Стало тихо. «Свалил», — Жорка глубоко затянулся. Рука у него дрожала, пепел упал на пол.

— Я пойду?

— Ты тут при чём… Он свалил, но может вернуться, забывчивый наш.

Жорка говорил об отчиме вежливоиронически: чуткий наш, рассеянный наш.

— А теперь можно.

Жорка направился в соседнюю комнату, Алик нерешительно встал в дверях. Его поразил письменный стол в виде подковы. Рассеянный наш был очень аккуратен: бумаги и журналы лежали ровными стопками, из книг выглядывали закладки. Видел бы он отцовского «мастодонта», который Алик почти забыл. Элегантный стол-подкова нипочём не мог бы содержать в себе презервативы.

Жорка, чутко прислушиваясь, одновременно быстро просматривал книги: брал за обложку, наполовину раскрывал и встряхивал. Книги были серьёзные, будто специально подобранные к высоким полкам тёмного дерева, на корешках имена, которые могли быть названиями (или наоборот), русские перемежались с иностранными: Тэн, The PRADO, Фейербах, Vasari, Vasari, Vasari… Многотомник Алика развеселил — почти так же называлась станция на взморье, захотелось отправиться туда прямо сейчас, из редакции всё равно попёрли, денег ни фига нет…

— Есть!!

Из чёрного неприметного тома выпали новенькие десятки, много розовых десяток.

— Это и есть категорический императив, — улыбаясь, Жорка выровнял книги и сунул добычу в карман.

Алик не помнил, сколько было тех десяток и надолго ли их хватило — время измерялось не часами, не днями, не поступками, а дозами, подвалами, чердаками, где сидели, лежали, делились шприцами люди разного пола и возраста, приведённые сюда общей целью. Картинки всплывали тусклые, до того похожие одна на другую, что это могла быть одна картинка, как один чердак или подвал. Это называлось категорический императив. Алик не понял, что это значит, и втайне был разочарован, что с императором слова не связаны. Это когда очень надо, пояснил Жорка. Руки у него больше не дрожали, глаза весело блестели. Зацепило, блаженно улыбался прежний — почти прежний — Жорка; на следующий день — или вечером того же дня, или послезавтра? — ничего не помнил, лежал тряпочкой. Добирались до Жоркиного дома, Алик нажимал звонок и плёлся вниз.

Сам он отрубался реже — балансировал где-то на грани, расплачиваясь за категорический императив разрывающей головной болью и горящим от рвоты горлом. Ненавистное утро наступало, не спросив, готов ли к нему Алик, и надо было стаскивать себя с дивана; то был его собственный категорический императив.

Спасибо тётке в бусах: в книжном какая-никакая, но зарплата. К Жорке забегал реже, потому нечаянно подслушанный разговор супругов обрёл смысл намного позже.

Сестре ни к чему знать об этом. Чердачно-подвальную тему, как и Канта с высыпающимися десятками, трогать нельзя.

…За стеной слева включили дрель. Она противно визжала, стенка за диваном начала вибрировать. Или кажется? Ваш отец очень медленно адаптируется, говорили Лере врачи.

Портреты родителей висят напротив входной двери, сестра сразу заметит. И с этих безопасных воспоминаний можно начать: вечер встречи считаем открытым.

А помнит ли Ника, как они встретились у киоска с мороженым? Она держала за руку сынишку лет пяти, в джинсовом комбинезончике и панамке. Мальчик вслух считал, сколько человек в очереди. Ника выглядела копией матери, только улыбка была другой. Приглашала в гости, записала в блокноте адрес. И вдруг рассмеялась: я балда, будто ты Полиного адреса не знаешь! И телефон тот же. Потом они гуляли по парку, мальчик был поглощён мороженым, как только дети умеют; вспомнились отпечатки зубов на сладком игрушечном Памире. Алик растрогался, заговорил о Марине, о дочке. Вот и приходите вместе, повторяла сестра. Действительно, почему бы не прийти? Захлестнула давно забытая нежность. Это моя сестра. Что бы ни случилось, у меня есть старшая сестра, хотя в тот яркий день он ощущал себя не младшим, а равным ей: мы взрослые, мы — родители, и мальчик со стаканчиком мороженого в руке — мой племянник. Малыш лизал медленно, время от времени втягивая сладкую жижу; разбухшая вафля предательски рухнула на сандалики вместе с мягкой блямбой растаявшего мороженого. Ребёнок обескураженно поднял глаза. Подожди, крикнул Алик, я сейчас! — и бросился к киоску. Мороженое кончилось; он перебежал в магазин напротив и купил бутылку лимонада. Мальчик восхищённо смотрел, как бутылка, ловко открытая Аликом о край скамейки, выплюнула пену.

Ника держала бутылку, сынишка глотал, прикрыв лот наслаждения глаза.

Что бы ни случилось, у меня есть сестра.

К тому времени в его двадцатишестилетней жизни случилось многое Марина — женитьба — рождение дочки.

…Лерочке только-только исполнился год, она косолапо топала по комнате и с готовностью тянулась к нему на руки. Дочка повернула — перевернула — его жизнь: год назад вернувшись из роддома, Марина протянула ему ребёнка: «Поклянись её жизнью, что ты больше никогда…». Марина знала про него всё — не потому что он исповедовался в каждом шаге, нет: она научилась угадывать его состояние.

…Тёща не знала ничего, да и не могла знать — ненависть к Алику душила её, задавливая все остальные чувства, с первого дня знакомства, когда Марина привела его в дом. Алик приготовился встретить такую же милую женщину, только пожилую — могла ли Маринина мама быть другой? Для храбрости всё же вмазался, задул, но самую капельку, для раскованности. Напряг и в самом деле исчез, и теперь Алик был готов говорить, говорить о чём угодно — хоть о философии Гегеля, хоть о выращивании риса или вымирающих видах животных; правильно вмазался, самое то.

При виде будущей тёщи оторопел от её несходства с дочерью. Вспомнилось сравнение:

как гвоздь на панихиду. Плотная кургузая фигура без шеи, глубоко утопленные глаза, короткие, даже на вид жёсткие волосы с проседью. Рот стянут щёпотью, никакая улыбка не просочится. «Мама, — Марина положила руку ему на плечо, — мы с Аликом решили пожениться, сегодня он переезжает к нам, ладно?»

Неужели эта колода — её мать?! Он улыбнулся, протянул руку и галантно шаркнул кедами. Марина прыснула, за ней он сам, всё ещё с протянутой рукой.

— Сначала переедет, а потом женится?

Говорила она скрипучим голосом, обращаясь к дочери, словно Алика не было. Марина смущённо замолчала.

— Что, ему жить негде? Так у меня не постоялый двор.

Чтобы как-то распорядиться протянутой рукой, Алик поправил пачку сигарет в кармане рубашки и вмешался в беседу.

— Вы, главное, не переживайте. Мы с Мариной уже подали заявление. Пока поживём у нас, моя мама будет рада.

…в чём он отнюдь не был уверен. Но тогда, под окрыляющим кайфом, ему казалось: обрадуется, конечно. В отличие от тебя, мымра. Стало весело. Не всё ли равно, где жить, если с Мариной? И не всё ли равно, рада будет его мать или нет, кто её спросит.

Женщина скептически взглянула на него.

— Жених… А как я знаю, вдруг он не женится?

Ничто не могло испортить Алику кайф — он был на подъёме, каждая частичка тела ликовала.

— В залог серьёзности моих намерений я вам оставлю свои парадные носки, — он с готовностью наклонился развязать кеды.

Лица мымры не видел. Услышал только: «Смотри, Мариша, наплачешься». Сняв кеды, он сидел на тёплом полу, вытянув босые ноги — ни «парадных», ни других носков не обнаружилось.

Он ослабел от смеха и долго не мог встать; оба хохотали.

Никому из двоих не могло прийти в голову что слова обернутся пророчеством.

Он хотел рассказать сестре про Марину, про дочку, но смотрел и смотрел, как серьёзный малыш на скамейке, его племянник, пил лимонад, а Ника придерживала бутылку.

Помнит ли она тот ослепительный день встречи, день мороженого?

В тот день он рассказал бы ей всё, ничего не скрывая, чтобы ложь — умелая, стыдная, ненужная — не стояла между ними теперь, когда оба стали взрослыми. Готов был распахнуться полностью — Ника поймёт, она всегда его понимала. Пускай она знает: он — чистый, вот уже год и два месяца не кололся и не закидывался, как обещал жене, вены показал бы — ни единой точечки. Косячок — это да, это святое.

Не распахнулся, не рассказал: сестра повела мальчика за дерево, на ходу расстёгивая комбинезончик. Алик закурил в ожидании. Солнце прищурилось, и тень от скамейки побледнела, почти слилась с песком.

— Алька, нам пора, — торопливо проговорила Ника. — Попрощайся с дядей Аликом, — это уже сынишке, который вцепился в неё руками и спрятал голову.

Сестра улыбнулась.

— Ужасно застенчивый. Звони, придёте в гости. Буду ждать!

…может, и ждала, кто знает? Однако не позвонил — ни на следующий день, ни потом. Собирался, но что-то удерживало: то ли долгий пробел в их отношениях, то ли вечная его нерешительность. И чем дольше откладывал, тем более ненужным стал казаться звонок, так и не воплотившийся.

…Где давний яркий день и радостное чувство: моя сестра? Ту счастливую жизнь жил кто-то другой — вон он сидит на скамейке и всё ещё улыбается, провожая взглядом уходящие фигурки, большую и маленькую, а слепой старик в давно не стиранном спортивном костюме наблюдает за ними с дивана — не глазами, а памятью, — или тем, что от неё сохранилось.

Загрузка...