15

Аэропортовский автобус плавно подъехал к отелю. Некоторые лица были Нике уже знакомы. Негромко переговариваясь, у лифта стояли корпоративные молодцы. Пожилая женщина со свитером, обвязанным вокруг поясницы, подавила зевок, и лицо исказилось некрасивой гримасой. Семья с мальчиком лет семи и спящим малышом — он безвольно висел в нагрудной сумке отца — только что отошла от стойки. От усталости и напряжения (несколько рейсов из-за тумана перенесли на следующее утро) лица выглядели пепельно-серыми.

Номер встретил неподвижной тишиной. Эту безукоризненную нежилую чистоту мог нарушить кто угодно: молодая семья, спортсмен участник конференции, озабоченный опозданием. Вероника поставила сумку в угол, чтобы не задеть. Устало потянулась: спать, спать — не в аэропортовском кресле, когда голова падает на грудь, а в настоящей кровати, с одеялом и подушкой; однако сначала — в душ, смыть усталость.

Алик не отвечает на звонки, что понятно: рейс отложен, она предупредила.

Тёплая вода пузырилась ароматной лавандовой пеной. Отпускало долгое напряжение, тело расслаблялось, так бы и уснула в ванне. Завернулась в огромное толстое полотенце и пошла в комнату, по пути умилившись телефону, заботливо повешенному рядом с унитазом.

Безликость комнаты нарушилась: кресло с выгнутой спинкой куталось в Никину куртку, маленькая сумка рассматривала в зеркале своего двойника, большая гостеприимно распахнула молнию.

— Вот ещё, — пробурчала транзитная пассажирка Подгурская, — приручать надо стены, в которых живёшь, а не гостиницу.

После ванны необоримо потянуло в сон. Она поставила заряжаться телефон и компьютер и буквально вползла под одеяло. Возвращение в Европу; я почти дома.

В Городе первым делом приходила к старому дому. В этот раз они с Аликом придут вместе. Он уже ждёт её на углу: худой, в строгом костюме, с модно обритой головой, похожий одновременно на бармена и на делового парня, только без компьютерной сумки. Потянулся к ней: ну, здравствуй, сестрёнка, долго же ты собиралась, и потянул за руку. Название улицы поменялось, а дом остался прежним. Парадная дверь заперта. Мы пойдём через двор, улыбнулся брат. В коридоре было темно, ладонь липла к сыроватым тусклым перилам. Смотри, девятка всё так же болтается, засмеялся Алик. Он вытащил из кармана погнутый гвоздь и вставил в скважину. — Что ты делаешь, там ведь чужие люди живут!И мы чужие, — брат уверенно распахнул дверь. — Я всегда ношу его с собой, — он поднял в руке гвоздь, — и мы всегда тут жили и будем жить. Заходи, там никого нет, — он отступил на шаг, — я пока Вовку проведаю.

Ника обернулась. Алик спускался по лестнице только выглядел иначе: сутулый обрюзгший старик, редкие седые волосы на затылке слежались от подушки, спину крест-накрест перечёркивали подтяжки. Перед ней чернел дверной проём. Брат не возвращался; в доме стояла плотная, неподвижная тишина. Не входя Ника тихонько закрыла дверь, однако девятка перекувыркнулась и повисла качающейся шестёркой. Алик, это квартира номер шесть, — закричала она, — шесть, слышишь?

…Всё-таки девять, если верить часам.

Европа, девять часов. Утра? Вечера?

Вечера, к счастью; в Нью-Йорке день. Она всегда быстро перестраивалась на европейское время, гораздо труднее давался обратный переход. Хотелось пить — и спать, только сердце колотилось, вот-вот вырвется.

В детстве после больницы Ника часто видела сны, которые не были даже снами — в них повторялась — и продолжалась — больница но с добавкой из лёгкого абсурда, требуемого законами жанра: например, на соседней кровати лежала медсестра и громко красиво пела. Проснувшись, она видела не медсестру, а братишку, мирно спящего в нескольких шагах от неё.

…Однажды вечером ей велели идти в больничный коридор. Мама пришла?.. В коридоре стояли другие ребята, каждый с одеялом в руках. Их повели по длинному сводчатому переходу, застеклённая дверь открылась в больничный двор, их повели в другой корпус. Кирпичная дорожка была занесена снегом, и у Ники несколько раз соскальзывали в снег огромные больничные тапки. Босые ноги ничего не чувствовали, выуженные тапки были холоднее снега. Мама не узнает её и закричит: «Что вы сделали с моей дочерью?», потому что Нике отрежут обмороженные ноги, как Алексею Маресьеву. «Сюда, — медсестра пропустила ребятишек, — а ты подожди». В новом коридоре было так же холодно, как снаружи, зато можно было держаться за стенку. Теперь мама точно придёт. Огромные тапки потемнели от тающего снега, ногам стало больно. Медсестра вернулась и привела Нику в какой-то тупичок с единственной кроватью: «Ложись», — и повернулась уйти. «Завтра моя мама придёт», — объявила Ника. «Не придёт, — отрезала та, — карантин, всех послеоперационных изолировали».

Кровать — окно — тумбочка. Теперь она ждала маму здесь. Обжиться помогла ночная синяя лампочка, свет её тёк из конца коридора. В тумбочке лежал пустой бумажный пакет с крошками, карандаш и… книга, обёрнутая в газету. Можно было сразу схватить и раскрыть, но Ника растягивала удовольствие, пытаясь отгадать: «Республика ШКИД»? «Кортик»? «Три мушкетёра»? Титульный лист объяснил: «Атлас железных дорог СССР».

От этой ли бессмысленной находки или из за промоченных ног, но на следующий день у неё поднялась температура. «Бокс», — объявила медсестра. Почему «бокс», удивилась Ника. В

горле царапало, словно там застряли опилки, но понять, кто кого в больнице лупит толстой кожаной перчаткой, не удалось. Началась скарлатина.

Мать уверяла, что сны — чушь и выдумки, надо меньше Беляева читать (которого сама с удовольствием читала). В противоположность ей тётя Поля к снам относилась уважительно и немного боязливо. «Как не стыдно, — смеялась мама, — не боишься, что в школе узнают?»

Боялась ли чего-нибудь тётя Поля, у которой «не было своей жизни», зато сама она была частью их семьи — кривоватой, шаткой, хромой? Раньше она часто навещала Вторую Вагонную улицу, потом стала приходить реже, но никогда не пропускала ни одного дня рождения, ни одного праздника, неизменно принося нелепые подарки, от которых мать поспешно избавлялась: отрез унылой коричневой материи («сшей платье, Лидуша, тебе пойдёт»), тяжёлая, как надгробие, мраморная пепельница, в тот же день свалившаяся со стола на ногу дарительнице, дюжина альпаковых ложечек кукольного размера… Мать улыбалась и благодарила; ложечки были яростно упиханы в необитаемый ящик буфета, где почернели и обуглились в забвении. Мать называла это «папуасским вкусом». И в то же время тётка дарила ей с Аликом чудесные книжки: «Разве можно жить без книг?» Её литературный вкус был безукоризненным.

«Моя сестра осталась старой девой и всю жизнь посвятила себя матери, мама больна», делилась мать с подругами. Те снисходительно переглядывались. Однажды Ника спросила тётку, какая болезнь у бабушки. Та смущённо пробормотала: «У неё по-женски». Вероника приняла как само собой разумеющееся, что если детей лечат от детских болезней, то женщин от женских. Общепринятое мнение, будто все дети пытливы и дотошны — прекраснодушное заблуждение: дети погружены в свой мир, он для них важнее, чем взрослая действительность, полная непонятных условностей. Есть, конечно, неугомонные почемучки, но ни Алик ни она сама к любознательным непоседам не принадлежали. Например, заполняя каждый год в школе нудную анкету, Ника не замечала, что её отчество Павловна не сообразуется с именем отца, коим значился Сергей Михайлец. Много воды утекло, прежде чем она задалась вопросом о невнятном диагнозе бабушки, умершей к тому времени — её не спасли ни лучшая медицина в мире, ни всесильные травы. Раньше полная, ловкая, подвижная, она похудела, стала съёживаться, затрачивая все силы на то, чтобы скрывать боль. Незадолго до конца она подолгу сидела в кресле, часто в нём и засыпая.

Тётка остро переживала смерть матери. Проклятая война, бессильно повторяла она, проклятая война.

Что Ника знала о войне? Да, были уроки истории, были фронтовые письма деда, написанные казёнными газетными фразами, но конкретной войны в его письмах было до удивления мало. Цензура, пояснила тётка. Военная цензура не дотянулась до погибшего Чебаненко и двух-трёх названий — конкретные сведения вымарывались, но сколько знала сама Полина? В феврале сорок второго дед писал:

«Часто писать вам письма не всегда удается по целому ряду причин. Во-первых, наша дивизия всё время движется вперёд, и мы почти ежедневно освобождаем от фашистских захватчиков по 3040 населённых пунктов, и таким образом мы достигли того, что уже находимся на _________________».

Местонахождение дивизии, которая в сорок первом году так успешно отвоёвывала занятые немцами населённые пункты, было густо заштриховано, рядом стоял чёрный штамп «ПРОВЕРЕНО». Много позднее взрослая Вероника задумалась о реальности цифр:

сколько человек насчитывала дивизия, каждый день освобождавшая по 30–40 населённых пунктов, это много или мало? Почему война длилась почти четыре года, и что такое «населённый пункт» — деревня, посёлок или город? Учебник истории молчал, интернета, чтобы несколькими щелчками найти нужные сведения, не существовало. Поговорить об этом было не с кем, знакомых историков не нашлось, а для Полины всё написанное отцом являлось непререкаемой истиной.

Дед отлично знал о военной цензуре и не мог писать о себе ничего, что дошло бы до семьи не вымаранным, поэтому сообщения о денежных переводах обильно разбавлял газетными штампами. Зато, ничего не зная об их быте в эвакуации, поучал жену, куда и как часто водить детей, сколько мёда, какао или масла покупать и какую шить одежду. Не мог представить их новый быт в деревне и потому просто помещал их воображаемое бытие в знакомые стены городской квартиры. Обе стороны в переписке лгали друг другу из самых гуманных побуждений.

— Какао… масло… Папа писал, как важно для нас правильно питаться, а мы с Лидушкой уже не верили, что когда-то мазали на хлеб масло: хлеба — и то не хватало.

…Веру с девочками-подростками эвакуировали в Ярославскую область. Полина привезла в деревню школьные учебники, но лучше бы взяла тетради — бумаги не было, школьники решали задачи на полях газет, а чистые листки берегли для писем. Осенний промозглый холод, еды нет — а значит, нет и сил. Колхозники говорили: трудодни, но приезжие не знали, что это такое. Мать, преподаватель истории, сразу же пошла устраиваться на работу в школу, но ей ответили: «своих учителей хватает». Это было ложью — и в то же время правдой: учителя, в том числе историк, ушли на фронт, их ощутимо не хватало. Однако те учителя, надевшие военную форму, были своими, в то время как Вера оставалась чужой: иди знай, какой истории она научит школьников. Приезжая догадалась об этом не сразу, а потому вместе со всеми затемно уходила копать противотанковые рвы, возвращалась в потёмках, работала в колхозе, как и другие бабы. Дети тоже работали: младшие школьники ходили по пустому жнивью, подбирая колоски; ребят постарше отправляли на картофельные поля, на брюкву. И картошка и брюква давно были выкопаны, но школьники снова перерывали землю. Найденные забытые клубни бережно отчищали от налипшей грязи и несли в школу.

— Ну как «почему не домой», — тётка грустно улыбалась, — поле-то колхозное.

В школе варили суп, на муку для заправки шли те самые колоски, скудная добыча голодных ребятишек. Сёстры помнили про какао и шоколад, однако вслух об этом никогда не говорили — здесь такой экзотики не знали.

— Папа думал, что мы живём как раньше: заказываешь у портнихи платье, пальто, покупаешь в магазине любые продукты, одеколон… А про брюкву, которую мы, голодные, выкапывали, ничего не знал — мы не писали. О вшах тоже не писали. Мы не знали, что такое бывает. И мама думала, что вшами мы в поезде заразились. Папа часто просил: пришлите мне одеколон. А где его взять? Я в пятнадцать лет пошла на курсы трактористов, иногда школу пропускала. Мама застудила лёгкие, долго кашляла, травы себе заваривала — хозяйка научила. Когда полегче стало, работала на железной дороге. Там от немецких бомбёжек оставались вывороченные покорёженные рельсы. Для такой работы мужская сила нужна. Мама шаталась от слабости после воспаления лёгких, а работать всё равно надо, куда ж деться.

— Почему бабушка не пошла на другую работу?

— Тогда не выбирали — направляли. Трудовая повинность. Все работали. В газетах писали: в тылу куётся победа. Мы, дети, гордились — мы тоже ковали победу.

— Разве женщинам разрешали… с рельсами?

— Мужчины воевали, золотко, за победу воевали, а как воевать, если эшелон пройти не может? Нет рельсов — прервётся связь с фронтом и письма не придут; а как без них жить?

Она часто называла Нику бабушкиным словом: золотко.

— На железной дороге мама и надорвалась. Она вечером ложилась и колени подтягивала к подбородку — живот болел. Я, когда на уроке про Некрасова рассказываю, нашу маму вижу. «Железную дорогу» читать очень больно…

Бабушка работала по-мужски — и расплатилась мучительной болезнью «по-женски».

— Мама никогда не жаловалась, — продолжала тётка, — да и никто не жаловался: некогда было, и силы берегли. Подумай: одни женщины и дети! Не только на железной дороге: немцы мосты взрывали, надо было срочно восстанавливать. Все работали через силу, на износ. …О чём ты говоришь, к врачу? Мама и не пошла бы к врачу — вши, такой стыд, и никак от них не избавиться — мыться негде. Деревенские спасибо, научили в печке мыться, мы тоже приспособились…

— ?!

— Это старинный способ, я тебе когда-нибудь расскажу. В войну баню топить ни сил ни времени нет, а печка топлена в каждой избе. Солому подстилали, можно было даже попариться. Мы узнали, что вши не только у нас… а всё равно стыдно было.

«Вера, ты не смотри, что война, девочки должны быть одеты чисто, опрятно, культурно, чтобы было любо на них смотреть и радоваться. Но разумеется, и кормить в пределах реальной возможности. Очень досадно, что ты не постаралась во время каникул создать им культурный отдых.

А мне, пока я писал, только что доставили заказное письмо, которое ты писала на почте от 17-01-42 г. Великое спасибо за заботу, получил вязаные носки, но по существу мне необходимо только 2–3 пары простых носков и один флакон одеколону, а всё остальное у меня имеется. Ну, а если и это невозможно, то как-нибудь обойдусь и без них, лишь бы быть здоровым. Если новую посылку невозможно отправить, то не следует хлопотать. Зима суровая в этом году, фашистские гады скоро почувствуют это на своей шкуре. Ближе к весне, я надеюсь» -

— Письмо таким и пришло, с оторванным углом. Мы долго гадали, на что папа надеялся — что война кончится? Или что мама купит одеколон? Он такой щёголь был: модные рубашки, запонки, кашне… На фронте никак не помыться, так хоть одеколоном обтереться мечтал… До чего же бестолково я тебе рассказываю, — спохватывалась она, — всё перескакиваю с одного на другое, по порядку не получается. Но вы с Аликом никогда не спрашивали, а Лидуша, я знаю, не любит об этом…

Ох, тётя Поля, как я тебя понимаю! У меня тоже не получается по порядку: прыгаю кузнечиком от детского сада к университету, от одного города к другому; мелкими перебежками от настоящей боли к пустяковым обидам, от Алика к матери…

Ника щёлкнула выключателем. Десять часов, отель, вечер. За окном переливается, сияет огнями на чёрном небе Франкфурт. Уснуть бы — разговор с Полиной затянул далеко назад, туда, где её самой не могло быть, однако тётка была, в том же феврале сорок второго.

«Здравствуй, Вера.

Жалованье получу, вероятно, к концу месяца и сейчас же пошлю тебе руб. 300. На эти деньги прошу тебя купить необходимое количество материи и заказать Лидусе весеннее платье.

Я пока жив-здоров, двигаемся всё дальше и дальше. Сегодня к нам на фронт приехали делегаты из Ташкента и привезли много подарков к празднику 24-й годовщины РККА, на днях нам их раздадут. Это весьма отрадное явление в нашей жизни. Родина нас не забывает заботится о нас, фронтовиках, а мы со своей стороны делаем всё возможное, защищаем ваш покой.

На днях, как попаду на почту, отошлю тебе посылку со своими ненужными вещами, там увидишь шерстяную рубашку, которую я сшил в Ленинграде, пижаму, шёлковое кашне, перчатки, старое одеяло, солнечные очки и 1 килограмм сахару. Также найдёшь внутри облигации на 500 рублей. Как получишь, сейчас же их проверь».

Ника видела облигации — непонятные, похожие на деньги бумаги, скрученные в трубочку. Зачем они были нужны, как их проверяли?

Сколько раз перечитывали письма, сколько раз на незаконченной фразе произносили: кусок оборван, и всякий раз внезапная оборванность ошеломляла, разочаровывала: что было в утраченном обрывке?..

Взрослела Ника, рос Алик, а дед навсегда остался на войне. Франт и красавец с таинственными запонками на воротнике — невозможно было представить его иным, в красноармейской форме, как показывают военных в кино, — бил немецких фашистов и писал строгие письма жене и ласковые — младшей дочке. «Мне интересно всё, что касается тебя». На Полину отцовский интерес не распространялся. Настоятельные рекомендации жене, что и когда сшить Лидии. Кстати, не это ли нашло отражение в подарке отреза: «Сшей себе платье, Лидуша»? Полина приняла как должное, что красавица Лидия заслуживает лучшего, но пойди добудь это лучшее без связей и блата.

Неуклюжий подарок родил хлёсткую фразу матери: «у моей сестры папуасский вкус».

«10/III-42

Моя милая Лидусенька,

Мы сейчас находимся в только что освобождённой от фашистов украинской деревне отсюда тебе и пишу письмо. Получил подарки от ташкентской делегации, 4 штуки, т. е. моему радисту, шофёру, бойцу и мне. Больше всего я рад тому, что в посылке оказались 4 пары носков, 2 платка, печенье, конфеты, мандарины, колбаса, папиросы и табак. За всё — великое спасибо ташкентцам. Вместе с делегатами приехали артисты госэстрады, чтобы выступить перед бойцами и поднять их боевой дух, все приготовились послушать. Но артисты, услышав выстрелы наших дальнобойных орудий, перепугались, к их стыду, и отстали от делегатов. А ведь они должны были показать бойцам, командирам и политработникам своё искусство, но увы.

Лидусенька, опиши подробно, как жизнь у вас дома и в школе. Как ваша школа помогает нашей славной Красной Армии громить фашистских бандитов?

Ты обещала сообщить о результатах своих отметок (за первую четверть), я жду.

Крепко тебя целую, девочка моя.

Папа».

Чем внимательнее Ника вчитывалась в письма, тем более загадочной личностью виделся дед. Инженер-механик, он отвечал за военную технику. Что входило в его конкретные обязанности, не известно, да никто не задумывался — мечтали, чтобы только вернулся. В начале осени сорок второго письма приходить перестали. Долгие перерывы случались и раньше; Вера с дочками писали часто, стараясь заполнить это молчание своими письмами, словно таким способом они могли если не ускорить ответы отца, то имитировать переписку и… задобрить судьбу. Наконец в одно студёное январское утро сорок третьего года получили извещение: «Ваш муж, воентехник первого ранга…». Строчки двоились в глазах, печатный текст наползал на вписанные от руки слова, и сами слова юлили, рассыпались и падали на росчерк чужой подписи, отчего истинный смысл притворялся невнятным предположением, ошибкой, ибо не мог быть тем чем был.

Они читали втроём, однако не вслух, как раньше, а каждая сама.

— Для меня было непостижимо: «…убит, место захоронения не установлено». Мы ведь знали о кровопролитных боях, а где бой, там и смерть. Я хоть и большая была, а в голове картинка: могила, гроб покрывают знаменем и опускают в землю. Но под убитыми земли не было видно, это Сталинград! Отец погиб пятнадцатого октября, в день рождения… Безжалостный счёт у судьбы. Мы поздравили его, посылку с варежками и толстым шарфом отправили заранее. Меня мучило, получил или нет, стужа стояла. А ему, наверное, посылка уже не пригодилась, если пятнадцатого… Было напечатано: «настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии». Лида кричала: не надо нам этих денег, это кровавые деньги, папина кровь, я не хочу!.. Мы знали: мама не станет обивать пороги, тогда и речи об этом не было. Зато в сорок пятом, как только мы вернулись домой, наша кроткая, безропотная мама пошла в военкомат. А там очереди: женщины с похоронками… Встречали их по-разному — и по-разному провожали: погоны — это власть. Особенно доставалось тем у кого в извещении было написано «пропал без вести». Канителили, тянули душу из людей: а может, он сдался в плен? Или перебежчик; а Родина будет вам пенсии за предателя выплачивать? И говорили такое жёнам, сёстрам матерям! — над живой болью издевались. Мама берегла пенсионную книжку больше чем себя. Деньги начисляли каждый месяц, и Лидуша больше не заикалась о «кровавых деньгах». Она же приодеться хотела, вся в папу — модница, как и сейчас. Если бы не бросила школу, жизнь другой была бы, Лида способная…

…Не только детство — юность тоже небрежна, сосредоточена на себе и поглощена собой. Такой была Ника, такими были её дети. Понадобилась почти целая жизнь, чтобы увидеть красоту Полины — раньше взгляд на ней не задерживался, лицо было привычным, как вид из окна, как рисунок на обоях — его не замечаешь. Авторитет красавицы целиком принадлежал матери. Большинство фронтовых писем отца были адресованы «милой Лидусеньке», с нежной подписью и крепким поцелуем, имя второй сестры скупо упомянуто несколько раз, и без крепкого поцелуя; не Полинины оценки, а её, «милой Лидусеньки», интересовали отца. Письма жене носили предельно лаконичный, строгий и деловой характер; некоторое оживление вносили подробные инструкции, какое платье или пальто заказать Лидусеньке, как развлечь Лидусеньку на каникулах… В его письмах не было обращения к старшей дочери, не слышно было заботы о ней, ни разу не упомянуто её ласковое имя — как отец её называл в жизни, Полей? Полиночкой? — Загадка. Донат Подгурский не мог не знать, как боготворит его старшая дочь, однако даже привет ей не передавал. Из двух дочек одна — «милая Лидусенька», вторая как бы подразумевается, входя в собирательное «дети» или в лучшем случае «девочки». Контекст неизменен: дети должны быть опрятно одеты, сыты (по мере возможности, великодушно оговаривал он), иметь культурный досуг. Абстрактное «дети» наводит на мысль о благополучном детском доме, где начальство подворовывает, но умеренно (по мере возможности); только письма писал не завхоз — отец. Обе дочки знали письма наизусть, но только одна не могла сдержать слёз при перечитывании.

Мать не плакала.

Много раз Ника хотела спросить у тётки, почему письма такие разные — если бы не один и тот же почерк и стиль, можно было бы подумать, что «дочке Лидусеньке» пишет один человек, а жене другой; в юности как никогда хочется каждому раздать по равному ломтю справедливости. Спросить, однако, не решилась и хорошо сделала — нельзя касаться горькой, глубоко упрятанной обиды и тревожить скорбь. У бабушки и тётки боль от потери не притупилась, каждая снова и снова проживала день, когда получили чёрную весть. Убила Доната шальная пуля или разорвавшийся снаряд, не известно; говоря обобщённо, убила война; но невольным палачом оказался однорукий почтальон. От того, что он не знал, какую весть нёс, у него на лице привычно застыли досада и виноватая хмурость.

…Полночь, а сна ни в одном глазу. Хорошо бы попытаться обмануть организм, закрыть глаза и выпросить несколько часов полноценного сна без призраков. И чёрт с ним, с этим домом; Алик с обритой головой, заимствованной, как и костюм, в немецком аэропорту, через несколько шагов превратившийся в старика, отбили всякую охоту паломничества на бывшую улицу Героев революции. Тем более что квартира номер девять давно перестала быть домом.

Загрузка...