39

Чем меньше времени оставалось до Города, тем бо́льшая растерянность охватывала Веронику. Ни звонков, ни сообщений от Алика. Что могло случиться? Заболел, потерял телефон? — он всегда был рассеян. И поправила себя: в детстве, потому что про «всегда» ты ничего не знаешь. Изнутри всё настойчивее пробивалась мысль — абсурдная, зряшная, но навязчивая до головной боли; мысль, которую не хотелось облекать в чёткую форму — тогда от неё не избавишься… Да и некогда: через два часа самолёт, последний на этом затянувшемся пути, — вполне достаточно, чтобы позавтракать и привести себя в порядок.

Она выбрала столик, уместила сумку на соседний стул и положила телефон экраном вверх, чтобы сразу поймать звонок. Шесть утра в Нью-Йорке, Валерка раньше всех встаёт. С

работы пришлёт короткую записку, как обычно.

Есть не хотелось. Опустошив бутылку минеральной воды, заказала неизбежный кофе и круассан — вдруг аппетит появится. У соседнего столика расположилась семья с двумя мальчиками лет шести или семи, все светловолосые до белизны. Пока женщина рылась в сумке, муж изучал меню. Наверное, собрались в отпуск.

Она вытащила папку, но не открыла. Как ни подбирай обстоятельства, какие извинения ни находи, пора трезво признать: Алик тебя не ждёт. Иного объяснения не находила. Мог бы написать: «до встречи». Или просто: «Не прилетай».

Ничего. Ни одного слова, ни единого ответа на её сообщения.

Снова проверила. Почти всё от детей. Аманда, бывшая коллега, переезжает во Флориду; приложен снимок побережья. Мейл от Инки: «Мысленно вместе». Приглашение от Джуди на день рождения. Больше ничего.

…Брат молчит, потому что не хочет встречи. Однако он тебя и не звал, продолжала толкаться та, непрошеная; ты сама вызвалась приехать. И решила, что он помчится в аэропорт?..

Ника, сестрёнка!

Брат, без которого ты жила все эти годы, десятилетия. Полубрат, с энтузиазмом говоривший по телефону с полусестрой, ничего, по сути дела, не рассказав. Не считать же легенды про Афганистан, которого в его жизни не было. Ложь. Ради творчества? — тогда это делают в рукописи, а не в живой беседе. Ты трезвый человек: ложь есть ложь.

Однако он обрадовался, разве нет?

Обрадовался, но ни разу не позвонил сам. Ни разу.

Вместе с головной болью всплыло воспоминание о сне: дверь открывается, слышен осторожный голос: «Ни-и-и-ка-а…» — и маленький Алик, в коротких штанишках и рубашке с пятнами черники, просовывает голову в её жизнь из далёкого детства. Но куда вела та дверь — в кабинет, откуда вышел с портфелем папа Михайлец, или в комнату на Второй Вагонной с удобным закутком у окна? Нет, Вторая Вагонная была намного раньше, она принадлежит её собственному детству, когда брата ещё не было на свете.

До чего же болит голова.

Дверь открылась из давнего прошлого в её сегодняшнюю жизнь, и мальчику в осточертевших уже коротких штанишках нечего в ней делать. Алик это понял раньше и оборвал связь.

И не надо уверять себя (что ты и делаешь), будто он хотел увидеться: ты объявила, что приедешь, поставила его перед фактом и не дождалась ответа, по умолчанию решив, что он будет рад. Была уверена, что осчастливишь, не услышала его реакцию — слышала только слова.

Словесная трескотня заслонила самое главное: ни брат, ни она не готовы к встрече. Ты отфильтровала его слова, нашла ложь — и удобно назначила ложь его творческой фантазией. Ты жадно слушала, что-то коротко отвечала, но ведь он почти ни о чём не спрашивал. Отвык, стеснялся — неизбежная ржавчина в отношениях с человеком, которого долго не видел и не слышал, как ты себе объясняла.

Но… ты могла наткнуться на другой незапертый ларчик, который не сумела открыть ему твоя жизнь неинтересна, сколько ни тычь пальцем в телефон. Много ли запомнилось из телефонных разговоров? Афган; Алик возвращался к этой теме снова и снова. Жена, дочка — скороговоркой, пунктиром, — опять Афган и темнота. Первая мысль: посттравматический синдром. И ты решила, что лучше всё выяснить при встрече, не подумав, что встреча грозит вам обоим тем же синдромом. Роман оказался прав: нужна была подготовка, разгон, иначе неизбежен шок.

Третьи сутки судьба ставит рогатки на твоём пути, давая понять, что дорога закрыта, дальше тупик, DEAD END. Едва не потеряла телефон — первое предупреждение. Не помогло чтобы достучаться, призвали туман, отложили рейс: посиди в гостинице, отдохни и возвращайся в свою нью-йоркскую жизнь. И сейчас ты, материалистка, считаешь всё это стечением обстоятельств. Одностороннее ожидание затянулось.

Новое сообщение. Роман: «Долетела?».

Сейчас, в аэропорту, Вероника вдруг вспомнила, как он объяснился старомодными словами: я прошу твоей руки. Вспомнила собственную растерянность: она привыкла к «парню из троллейбуса», привыкла к его звонкам, к ненавязчивому присутствию и безошибочному дару пропадать из поля зрения, устраняться. Но замуж, но прочно связать обе жизни в одну…

Роман не уговаривал, не настаивал. Он бесконечно тронул её фразой из позапрошлого века: я прошу твоей руки. Без иронии, которая позволила бы улыбнуться и свести всё к шутке;

слова прозвучали просто, искренне. Я прошу твоей руки. Роман не просил сердца в придачу как в старомодной формуле. Сердце просить невозможно.

Объявили посадку на Прагу.

…Ника решилась. Нельзя бесконечно сидеть на развалинах мёртвой любви.

Вот моя рука. Теперь можно было улыбнуться. Они улыбнулись одновременно.

Брак был неравный, она отдавала себе в этом отчёт. Не картина с юной невестой в жемчуге и слезах (или в жемчуге слёз) — неравный иначе: Роман вложил в их союз намного больше, чем Ника, отдав и руку и сердце. Зная об её прошлой любви, он сказал: моей хватит на двоих. Без патетики, обыкновенным голосом, но так убедительно, что нельзя было не поверить. И к тому времени, когда появилась Одноклассница, жизнь уже состоялась.

И сейчас продолжается. Хоть и не вместе, но и не совсем отдельно. Третий ларчик.

Ты не должна перед братом исповедоваться, подумала с досадой. Кратко, как в конспекте: женились — жили — разошлись. Если вообще спросит.

И вдруг остановилась, поражённая простой мыслью: если заранее редактировать, о чём и сколько говорить, разговора не получится. Не получится встречи, о ней стыдно будет вспоминать. А раз так, то зачем она нужна, зачем ты это затеяла?!

Продолжалась посадка на Прагу.

Как глупо. Могли бы встретиться в Праге, на нейтральной почве, ведь Город у каждого из них свой. Как и детство. Как и жизнь. Как и прошлое. Прошлое — единственная недвижимость человека, которую нельзя продать и передать по наследству. Как черепаха таскает свой панцирь, так человек обречён носить своё прошлое внутри. Единственное достоинство такой собственности, что она не разрушается временем и не требует ремонта — просто умирает вместе с тобой. Нельзя передать прожитую жизнь — о ней можно только рассказать, вписать в семейную историю, где брату принадлежит отдельное место.

Мейл от Наташки: «Бабушка в госпитале. Травма спины».

Дома половина седьмого, Роман наверняка в госпитале. Ника проглотила две таблетки, послала короткое сообщение и отложила телефон. Алисе Марковне девяносто один, она ровесница матери (как Роман не стал ни Ромой, ни Ромкой, так свекровь при любой температуре отношений неизменно оставалась Алисой Марковной).

Алиса Марковна всегда была требовательной бабкой, а не ласковой бабушкой; дети уважительно прислушивались к её мнению, да и было за что уважать: химик старой школы, владела немецким, а новый для себя английский осваивала с нуля, на курсах для эмигрантов. Уверенная, властная, привыкшая держать аудиторию в сосредоточенной тишине, она сама превратилась в студентку, а вечерами смотрела по телевизору сериалы, поначалу не понимая слов, но легко предугадывая развитие банального сюжета. Илья Борисович английским владел неплохо, за что был скоро изгнан с курсов, которые посещал из солидарности с женой. Первое время они жили все вместе в большой неудобной квартире с существенным достоинством: квартира была дешёвой.

От Романа: «Ждём рентгена».

Трудно было представить свекровь в инвалидном кресле, но если и так, то это не надолго — победит она болезнь и немощь; она всё побеждала, даже английский. И после курсов работала в супермаркете — развозила в тележке разбросанные продукты: майонез, оставленный кем-то среди коробочек с чаем, упакованные креветки в отделе свежей выпечки, консервы рядом со стиральным порошком… Илья Борисович мечтал продолжать дело всей жизни — преподавать историю, но в Америке никого не интересовала судьба революционных стрелков его республики, которую никто не знал. Он ездил в публичную библиотеку — пещеру Али-Бабы по богатству материалов, — и делал длинные выписки в блокноте тревожного жёлтого цвета; вместо заклинания «сезам, отворись» на двери висела табличка “This Reading Room Is Only Open for Research and Quite Study”. Табличка возвращала ему чувство причастности к привычному прежнему миру науки. С блокнотом, болтавшимся в пластиковом пакете из супермаркета, Илья Борисович приезжал домой, где жена смотрела мыльную оперу, листал выписки и ждал завтрашнего свидания с библиотекой.

Спустя несколько лет они поселились отдельно. Мало-помалу на новом континенте удалось почти полностью воссоздать если не прежнюю жизнь, то её американскую модель: с концертами (пенсионерам скидка), посещением музеев днём, когда мало народу, долгими прогулками в Центральном парке. Нашлись и друзья — бывшие однокурсники, общение с которыми радовало, придавало сил. И всегда Илья Борисович находил время для библиотеки.

…откуда Роману и позвонили, сообщив адрес больницы.

Через несколько дней были похороны. Рабочие деловито закапывали могилу, Роман поддерживал под руку мать, хотя та стояла прямая, как всегда, и не отрываясь смотрела сухими глазами, как уменьшается горка земли рядом с ямой. Ника ёжилась от ветра, думая ни о чём и обо всём сразу. Незаметный Илья Борисович, всегда в тени, на втором плане, трезвые гробокопатели (это с трудом умещалось в голове), как же теперь свекровь…

Илья Борисович, который жил деликатно и так же деликатно, никого не затруднив, умер. Был предан жене, любил Алису Марковну, музыку и историю. Умер от инсульта; в Америке его по старинке называют ударом, stroke.

Алиса Марковна крепче. Ей тоже было нелегко остаться без аудитории, но в ней не было влюблённости в науку, свойственной мужу. Только раз боль её победила — в бесполезной больнице, при виде неподвижной фигуры под простынёй. «Илюша!..» — она рванулась к кровати и всё поняв, вцепилась в металлическую спинку.

…Могилу засыпали. Когда уходили, Ника обернулась. Прямоугольные надгробья были ровно распределены по территории. Посмотреть сверху — как печенья, воткнутые в огромный песочный торт. Ряды надгробий уходили вдаль, за ними высились сизые силуэты небоскрёбов, с беспощадной наглядностью демонстрируя соседство жизни и смерти. Солнце сместилось, и небоскрёбы посинели, выступили резкие грани. Манхеттен. Где-то там и любимая библиотека Ильи Борисовича.

На кладбище Нике приходилось бывать и позднее, на похоронах коллеги. По пути к выходу Ника остановилась у мраморного прямоугольника с высеченным именем, датой рождения и чёрточкой, повисшей во времени. Сюр какой-то, бред… «Это практично, — пояснила сотрудница, — моя мать тоже позаботилась заранее, ведь недвижимость дорожает!» Недвижимость дорожает, и живые предусмотрительно оплачивают своё последнее пристанище. Никакого сюра: простой расчёт не обременять расходами детей. Наверняка сохранились и старые кладбища, с традиционными памятниками, склепами и даже скамейками, но Веронике не случилось их увидеть, и с тоской вспоминался маленький семейный некрополь в Городе, привычный и уютный символ покоя, без могил «на вырост».

После похорон Алиса Марковна поселилась у них. Она не плакала, не пускалась в воспоминания — просто вернулась в своё прежнее «я», когда жизнь её была посвящена сыну. Теперь она сосредоточилась на нём полностью, и не было рядом Ильи Борисовича.

Дети разъехались по колледжам, ушли в свою жизнь.

Охрана окружающей среды не распространяясь на Никину домашнюю жизнь — ею правила свекровь. У мамы больше нет никого, говорил Роман, ей необходимо время. Здесь она чувствует себя нужной.

…то ли в результате последнего обстоятельства, то ли по совокупности с внедрением Одноклассницы Ника перестала себя чувствовать нужной. И пришло решение жить — или пожить — отдельно. Чтобы не передумать, сначала сняла квартиру и только тогда сообщила мужу. После растерянного молчания Роман сказал: зря ты это затеяла

Инке позвонила на третий день: «У меня поменялся телефон». Неожиданно разревелась и захлёбываясь, выталкивая жалкие слова, рассказала. В ночном Аахене Инка терпеливо пережидала паузы.

— Всё?

Ника всхлипнула.

— Грех, конечно, но… зря ты это затеяла, Подгурская.

Те же слова сказал Роман.

— …чтобы вот так, из-за бабы… Что ты прицепилась: одноклассница, подумаешь! У тебя тоже одноклассники были. Помнишь Сашу? — фамилия на Ш…

— Зачем он врал, что случайно встретил в метро, ведь они переписывались в «Одноклассниках»?!

— И ты могла Сашу найти — как его фамилия, напомни? В соцсети кого угодно найдёшь. И потом, — Инка помолчала, — ты же биолог, должна понимать: это чисто возрастное. Тётка в пятом десятке, например, вдруг осознаёт свою неотразимость, встаёт на каблуки, напяливает обтягивающую маечку и с хохотом идёт покорять мир. Насмешку принимает за кокетство, недоумение за восхищение. Климактерические неврозы, спроси моего Норберта. Не все стареют достойно — не хватает мужества. Труднее всего красивым — они быстрее сознают, что жизнь иссякает. Утекает вместе с гормонами.

Ника подумала: вдруг и мать так же осознала возраст? Ушёл муж, предала подруга, свет-мой-зеркальце беспощадно… Не потому ли появился «дядя Витя»?

— Может, ты и права. — Инка помедлила. — Время покажет. Только не вздумай разводиться Лора, считай, за углом ждёт. У Романа кризис среднего возраста. Кризис пройдёт, а Лора внедрится…

— Поздно, ему ведь…

— Ничего не поздно. Как у кого. Как увидишь, что мужик ходит гоголем и бреется дважды в день, так и знай: тот самый возраст догнал.

— Свекровь высказалась: прощать надо. Ты бы простила?

Молчание затянулось.

— Алло?

— Да. Сама прощаю.

После долгой паузы:

— Девчонки эти… Медсёстры, практикантки, молодые резидентки. Молодые, понимаешь? Он там бог, его на пьедестал ставят. А я встречаю в тапках, в руке чашка с травяным чаем и под глазами круги. Но он домой возвращается, ко мне. Мы срослись.

Инка мечтала полюбить, быть верной единственному мужчине и родить троих детей. Влюбилась в «марсианина», развелась и срослась с немецким богом нейрохирургии; ни одного ребёнка родить не смогла.

Финский папа за соседним столиком посмотрел на часы, и семейство дружно снялось с места.

Брат не отвечал. Шестой гудок, седьмой… Это не удивило и не встревожило.

…Свекрови девяносто один. В этом возрасте на машинах ездят, в театры ходят. Она скроена из очень устойчивого материала. Но в воображении против воли вставал Манхеттен на горизонте и растерянный Роман.

Чем дольше длится жизнь, тем чаще возникает нужда приезжать на кладбище, тем больше имён обводишь чёрными рамками в записной книжке. Сужается круг, и на похоронах мелькают одни и те же люди, только их становится меньше. Скорбь на лицах сменяется радостью встречи. Проводы делаются короче, люди с облегчением отходят от могилы, и по пути к машинам уже слышен задавленный смешок от воровато рассказанного анекдота. Что это, чёрствость или равнодушие? Ни то ни другое; просто в старости чужие похороны не только печаль — это торжество собственной жизни, поэтому на поминках царит оживление: с разгоревшимися от ветра щеками и вилкой в поднятой руке весело говорят о покойнике, перебивая друг друга, вспоминают смешные случаи. Первую рюмку выпивают озабоченно, молча и строго, не чокаясь, после чего — дань отдана — застолье неизбежно становится праздником. Если здесь кого-то не хватает, так разве что самого покойного; ну, да сколько там осталось до встречи…

На табло высветился её рейс: вылет по расписанию. Буквы и цифры выглядели чужими, бессмысленными, как и всё вокруг: аэропорт со снующими людьми, разноязыкая речь, опостылевший кофе. Ника медленно опустилась на сиденье. Никакого зеркала не надо — с возрастом научаешься видеть себя со стороны: лицо, опавшее от усталости, тёмные провалы под глазами, сухие губы. Ничего комплиментарного. Затянувшееся время подходит к концу, оставаясь безразмерным — за несколько минут увидишь и своё сегодня, и все прожитые дни. Рождение и смерть — пункт отправления и пункт назначения, но понастоящему знач́ има только дорога от первой точки к последней, промелькнёт ли она за окном поезда или за иллюминатором «боинга».

Высветится всё, от солнечного счастья детства или пронзительной его боли до одинокого стариковского равнодушия, и промелькнёт так быстро, что едва успеешь распаковать вещи, как исчезнет и надобность в них. Останутся фоссилии прожитой жизни: холодная смятая подушка, трещины кофейной гущи на дне чашки, фотографии, письма, мёртвый экран компьютера.

Что хранила мать, узнать не суждено, можно только гадать. Она всегда со вкусом одевалась; узнае́ т ли брат её крепдешиновое платье, платье сочного изумрудного цвета с широким поясом? Откуда, впрочем, ему знать — это платье принадлежало другому времени, мать кружилась в нём на Второй Вагонной, где не было зеркала, и она поднимала и опускала руку с пудреницей, чтобы рассмотреть вьющийся шёлк со всех сторон. И пудреница наверняка сохранилась — тяжёлый серебряный кругляш с упругой крышечкой, которую так приятно было гладить: пальцы скользили по крохотным выпуклостям: облака, волны на реке башни. Палец опускался — нельзя же было не потрогать пароходик, из его трубы вился дым до самого края крышечки. «Узнаёшь? — спрашивала мама. Ника озадаченно сопела. — Это же наш город, мы с тобой по набережной гуляли!» Пудреница была подарком отца — странным подарком для одиннадцатилетней девочки; вероятно, Донат не очень верил в скоротечность войны. Что́ пудреница! Мать хранила — в памяти — письма отца, которые тщеславие не тешили, но были ей настолько дороги, что вслух об этом она не говорила. Брат приходил с каким-то фантастическим планом издать их — явная авантюра, тогда всякое жульё всплыло на поверхность.

…От Романа: «Трещина на позвонке, сегодня в госпитале. Painkillers». По спине прошёл озноб. Каково это — лежать без движения…

За спиной двое мужчин громко говорили по-английски. Знакомый язык вклинился в вавилонскую разноголосицу.

— «Вольво», пробег одиннадцать тысяч. И ни одной аварии.

— Какого года, ты сказал?

— Две тыщи семнадцатого. Меньше двух лет.

— Невероятно!..

Что же тут невероятного, подумала Ника. Машина не человек, могла за год отмотать и сто одиннадцать тысяч.

А человек? Сколько миль отсчитываешь — не за год, а за всю жизнь? С авариями, поисками жилья, привычным гастритом, заменой тормозов, сердечного клапана, тазобедренного сустава, и двигатель стучит как-то неправильно? Пора ставить коронку, треснуло лобовое стекло, необходимы новые очки, диета, техосмотр, анализ крови… Бежишь и бежишь, отказавшись от родных изношенных зубов в пользу искусственного совершенства, регулярно заправляясь бензином и кофе с круассанами, помня, что надо поменять масло (да и колени дают о себе знать), и… Сколько миль или километров накручиваешь за всю жизнь, от первого боязливого шага в ласковые родные объятия до предпоследнего, с опорой на твёрдую равнодушную руку санитарки?..

Ни одной машине не под силу такой пробег.

Загрузка...