Как и предсказывала тётя Поля, когда маленький Алик уворачивался от поцелуев, у него начали расти усы. Вначале не поверил: над верхней губой словно мазнули грифелем, но мало-помалу «мазок» сделался густым и жёстким.
— Вот и мужчина вылупился, — сказала кому-то по телефону мать, — а давно ли с паровозиками возился.
Теми же словами сопроводила подарок: бритвенный станочек и пачку лезвий «Нева».
Алик часто пропускал уроки. На дружбу с Жоркой это не влияло. Тот исступлённо занимался в надежде на медаль и долбил свой английский. Они встречались в центре, дальше шли вместе.
Жорка с любопытством спросил: «Сколько твоей матери лет?» Услышав ответ, одобрительно присвистнул. Удивлялись многие, но Жоркина реакция польстила.
Сколько ей было тогда, сорок пять? Сорок шесть? И снова непроизвольно повернул голову к стене, к невидимым портретам.
Она дожила до восьмидесяти пяти. После похорон заплаканная Лера совала ему в руки карманный телефон, просила выбрать фотографию, тыча пальцем в мутное, захватанное оконце. Нет уж, спасибо. Алик упрямо перебирал фотокарточки в старой коробке, пока нашёл подходящую, с надписью «1973» на обороте, где мать улыбалась задорно и молодо. Увеличенная фотография превратилась в портрет, он повесил его над диваном. Она и сейчас улыбается — где-то на сетчатке чётко отпечатались оба лица, слепоте не подвластные.
Жорка сказал тогда: «Обаятельная женщина». Не слышал он, как обаятельная женщина кричала после очередного вызова в школу: «Твой друг в институт пойдёт, а ты пойдёшь к кочегару в ж<…>!»
Не свойственная ей грубость пришибла сильнее, чем идиотское пророчество.
Красивая. Обаятельная. Алику хотелось, чтобы она такой осталась на портрете, но дочке не объяснишь, она ведь не знала мать молодой и хотела видеть свою бабушку, а не сорокалетнюю красавицу; вот пусть и смотрит в телефон.
Ему было с кем сравнивать. К матери часто захаживали подруги, приятельницы. С годами они раздавались в плечах и бёдрах, тяжелели телом, широкой одеждой скрывали расплывшуюся талию; на лицах появлялась растерянность или, наоборот, напускная молодцеватость. Не бодрость — бодрячество, особенно жалкое при седеющих волосах, которые загорались одолженным у хны пожаром. Даже записную красавицу тётю Музу не миновала чаша сия. Мать с удовольствием разоблачала бесхитростный маскарад. Скоро подруги приходить перестали — рядом с матерью все выглядели старше. Появились новые: Надя-главбух — пухленькая, смешливая; Тамара Сергеевна, с низким прокуренным голосом и чёлкой, как у роковых красавиц тридцатых годов; всех и не вспомнить.
К Жоркиной матери слово «обаятельная» не подходило. К Алику она отнеслась приветливо: протянула квадратную шершавую ладонь и коротко улыбнулась: «Ты, наверное, вместе с Гошей собираешься в Москву?» Невинный вопрос его взбесил. Ни в какую не в Москву, а к кочегару в <…>, злился на лестнице.
«В Москву, в Москву!» — тоскливо неслось из телевизора. Мать морщилась и шла в ванную. Любовно перебирала баночки, тюбики и начинала «следить за собой»: втирать, мазать, вбивать, шлёпая себя ненастоящими пощёчинами. Руки, локти — для каждого участка тела свой крем, каждой грядке своё удобрение. Строго, требовательно смотрела в зеркало, надувая щёки, вытягивая губы трубочкой; сама себе подмигивала — или ему? «Запоминай, верста коломенская, жену научишь, — она посмеивалась, встретившись с ним глазами в зеркале, — если кто-нибудь польстится на такого неуча. К контрольной подготовился?»
Все заодно: «в Москву с Гошей», «контрольная». Громко заорал, что ни к какой контрольной он готовиться не будет и в гробу он видел школу, всё!.. Орал, уже не слыша слов, а только собственный рвущийся голос.
— Ты моей смерти хочешь.
Горестный кроткий голос и безнадёжные слова. Мать ушла на кухню. Он стоял один в оглушительной тишине. Горло саднило от крика, но больше — от страха. Ты моей смерти хочешь. Опять, опять она. Пускай обзывает, лишь бы не говорила про старость, потому что на самом деле это означает смерть.
Вторая четверть окончилась пустым табелем: его не аттестовали, приговорив к дополнительным занятиям по математике и физике. «И не вздумай пропускать!» — рявкнула завуч, коротконогая, как бульдог, и с такими же вислыми щеками.
…По лестнице волокли коляску. Младенец громко плакал, колёса спотыкались о ступеньки. Если прислушаться, можно было уловить тяжёлое дыхание того, кто тащил коляску. Слух обострился не сразу. Постепенно открывалось множество звуков, однако он долго не мог научиться расшифровывать их. Упавший с потолка сухой кусочек извёстки — равномерное тихое постукивание — чуть слышное шуршание в углу… Мышь? Упавшая бумажка? Вода капает? Если бы мать сейчас была на кухне, он различил бы сухой звук оброненного кофейного зёрнышка.
Хорошо, что она не видит его таким, с невидящим, насторожённо приподнятым лицом. Шесть лет, как не слышно её быстрых шагов и хрипловатого утреннего кашля. После семидесяти она впервые изменила дома каблукам, но тапкам не сдалась и носила лодочки на танкетке.
…Зрение начало падать у Алика незаметно постепенно, как долгий летний день неохотно перетекает в сумерки, когда не верится, что скоро стемнеет, хотя птиц уже не слышно.
Не надо про это. Не надо.
Первое время, время паники и отчаяния, сменилось глухой безнадёгой, но тоже не сразу. Не надо. Лучше назад, когда глаза были живые, мать выглядела моложе всех своих подруг и даже с Жоркой говорила кокетливо: «Подтянул бы ты моего болвана — может, и школу окончит. Иначе будет всю жизнь болтаться без дела, как… цветок в проруби».
После дополнительных занятий, усталый и голодный, Алик слонялся по школе. Не обжитая, как новая необношенная одежда, чужая, вся прозрачная из-за огромных окон и потому вечно холодная, школа, тем не менее, давала ощущение безопасности. Слова «ты моей смерти хочешь» не отпускали, возвращаться домой было страшно: вдруг?.. Он звонил матери на работу, чтобы услышать её голос в трубке.
С Жоркой они виделись реже, тем более что вернулся из рейса капитан — «почти женатый», смеялся в трубку друг. И наступил Жоркин день рождения, который привычно праздновался в два этапа: один — с матерью и отчимом, второй — с отцом. Жорка пригласил Алика.
— Мара, — представилась новая хозяйка, протянув руку.
«Почти жена» была намного младше капитана. Гибкая змейка с узким личиком и густо накрашенными глазами, одетая во что-то блескучее, переливающееся, Мара плавно скользила по квартире. Тёмные волосы, закрученные узлом на затылке, делали голову маленькой. У неё были узкие плечи и тонкая талия, которая неожиданно перетекала в широкие тяжёлые бёдра, словно приставленные от чужой фигуры. Громоздкий зад не мешал её пластичным, изящным движениям и колыхался в такт. Алик старался в её сторону не смотреть, а женщина предлагала то одно, то другое блюдо
«Попробуйте», благо пробовать было что: лоснилась под светом люстры неведомая оранжевая рыба, тускло поблескивал графитовый бисер икры, дразнил аромат копчёного мяса.
— Пап, а нам? — Жорка красноречиво кивнул на бутылку.
— Ну, по чуть-чуть, — неохотно согласился капитан и плеснул обоим ледяной водки. Наивный Эндрю не подозревал, что бухать они начали давно.
«Я тебе сделаю бутерброд». И не дожидаясь ответа, Мара ловко подцепила ножом нежный шарик масла, сверху добавила щедрую горку икры и положила на тарелку, слизнув икринку с выпуклого птичьего коготка.
Капитан Радомский женился «в ускоренном порядке» — в ближайшее время предстоял новый рейс. Брак уязвил Жоркину мать, она даже отвергла традиционную заграничную косметику. Более того: найдя нынешнюю ситуацию «неприемлемой для ребёнка», она настояла, чтобы сын жил только у них.
— Фигня какая-то, — жаловался Жорка. — Мать зациклилась: мог бы себе получше найти. Конечно, Мара не доцент…
Мара была официанткой. Кто на кого положил глаз, уже не имело значения, но к официантке внезапно перестали приставать все кому не лень, а таких на судне несчитано. Теперь она зачастила с подносом в капитанскую каюту. О своём прошлом не говорила — этим занимались окружающие, сплетая правду с домыслами и сплетнями в затейливую паутину. Старший помощник не замедлил открыть капитану глаза («брось, Андрей, она же чьей только подстилкой не была») и за своё доброе деяние получил вспыльчивое напутствие пойти известно куда. Разговор случился незадолго до возвращения в родной порт. Отношения резко накалились, и старпом накатал в пароходство «телегу».
…За окном кричала птица. Не чирикала, а раздражённо и в то же время жалостно кричала. Алик никогда не обращал внимания на городской пейзаж, отличая разве что хвойные деревья от лиственных, а голубей от воробьёв; другие птицы оставались безымянными. Не знал и сейчас, что за птаха кричит на дереве, названия которого тоже не знал; что-то лиственное. Надо насыпать ей крошек от печенья на карниз. Если голодная, то вначале испугается, а потом прилетит и склюёт.
…Он был маленький, болел, и Ника читала ему книжку про птицу, которую звали Желтухин. Он запомнил и спрашивал каждый раз, увидев воробья: это Желтухин? У матери была стойкая нелюбовь к «животноводческой» литературе, как она ехидно выражалась, поэтому подаренные тёткой Полей книжки Бианки, Сетона-Томпсона и Пришвина в шкаф не попадали — то ли передаривались, то ли отправлялись в библиотеку. Та же судьба постигла тоненького «Желтухина».
Женитьба капитана осложнила жизнь. У Жорки вынужденно прервался роман с рыженькой девушкой, одной из тех, которые прибегали за косметикой. Мара цепко прибрала к рукам и косметику, и джинсы, и жвачку с сигаретами, и невесомые, но дорогие клубки мохеровой шерсти. Привычный Жоркин «бизнес» оказался в когтистых Мариных руках — она сбывала дефицит своим знакомым. А неприятности продолжали сыпаться, как из дырявого мешка.
Звонок раздался откуда-то из-под стола. Алик шарил по полу, пока ладонь не нащупала телефон — маленький и скользкий, как обмылок.
— Что там у тебя скрипит? — насторожилась Лера.
— Птица кричит. Это за окном.
— А почему ты хриплый, заболел?
Как объяснить, что голосом он ещё не пользовался, не с птицей же говорить?
— Я звоню-звоню, ты не отвечаешь. У тебя что, телефон разрядился?
Кто ж его знает, разрядился или нет. Он что-то хотел спросить у неё… Да!
— Слушай… Когда ты убирала, ты случайно не видела «ронсон»?
— Бабушкину зажигалку? Нет. У Зепа спрашивал?
Узнав, что тот несколько дней не появлялся, Лера вскипела. Зная собственную вспыльчивость, она в таких случаях замолкала, вот как сейчас.
— Папа. — Пауза. — Папа, скажи честно: ты давал ему деньги?
— Нет, конечно.
Не давал, ибо деньги кончились. А если б и не кончились, то будто Зеп не знает, где его бумажник, в данном случае пустой.
— Что ты ел?
Она всегда так. Я что, ребёнок? Сама же холодильник набила.
— Да там полно́. Твои пельмени ел.
— О господи! Сто лет этим пельменям. Я завтра привезу бульон, остальное закажем.
— Говорю же, полно́! В другой раз привезёшь.
— Какой другой раз, я тебе про завтра талдычу! — Лера сорвалась на крик. — Она же завтра приезжает! Алло, ты что, не въезжаешь? Завтра, говорю. Как кто?.. Твоя сестра, Вероника!.. Ты побрейся с утра, слышишь? И телефон заряжаться поставь. Я прямо из аэропорта приеду с ней. Что ты молчишь?
— Лера… Вспомни: вдруг тебе «ронсон» попадался?
Молчание. Рассердилась. «Алло» не подействовало — наверное, трубку положила. Хотя нет у этих карманных экранов никаких трубок.
Он захлопнул свой телефончик — игрушечный, по сравнению с дочкиным, зато с кнопками. Такой ему и нужен, чтобы набрать её номер. А больше звонить некому. К тому же удобно крутить его в руках, пока «ронсон» не найдётся.