Oh, yesterday came suddenly… Жоркина любимая. Yesterday. Сегодняшний день вылупливается из вчерашнего — и сам, старея, становится вчерашним, yesterday, чтобы из его праха вырос день завтрашний. Жизнь складывается из бессчётных слоёв прожитых «вчера», поэтому сугроб по дороге в детский сад, отцовские руки, подбрасывающие его в воздух, холодный страшный март, жизнь с женой и дочкой, смерть матери — всё это одно многоликое вчера. Память снимает прожитое слой за слоем, будто капустные листья, и заставляет тебя проживать каждый из похороненных дней заново — заживо, как только что прошедший.
…Поездка в Закарпатье не состоялась. Мчащиеся машины насторожённо замедляли ход, но не останавливались — пёстрая толпа юнцов не внушала доверия. Щедрое тёплое лето, дойдя до августа, внезапно передумало, зарядило дождями. Мокрый лес сделался хмурым, неприветливым, и Алику казалось, что кончилась увлекательная игра; гитара рядом с диваном осталась единственным напоминанием. Пойдёшь работать, объявила мать.
Она нашла для него тихую нишу в молодёжной газете, где влачил сонное существование «Клуб юных журналистов» — своего рода почтовый ящик. Анкета Олега Волгина благополучно прошла чистилище отдела кадров. Ему выделили корявый письменный стол и зарплату в сорок рублей. «Юные журналисты» присылали стихи, рассказы вроде школьных сочинений на свободную тему и задавали пытливый вопрос: как стать настоящим журналистом? От Алика не требовалось отвечать, его работой была сортировка писем — «сортир», как шутили штатные сотрудники. На «сортир» он не обижался, в журналисты не стремился, даже если бы знал, как это сделать, однако хотелось быть похожим на них. В свитере и джинсах, с густой вздыбленной шевелюрой, он чувствовал некую причастность к этим людям и боялся, что его не принимают всерьёз. «Не курите эту отраву, деточка», — хрипло бросила пожилая замредакторша, увидев у него пачку «Примы». Курили в редакции все, кроме уборщицы, курили и пили. Малолетке из «сортира» не наливали, но потом усовестились — именно Алика посылали за вином и сигаретами. Мелочи вроде отнести-принести гранки, смотаться в типографию или поточить карандаши подразумевались сами собой — он был юнгой на корабле, мальчиком для битья.
Как же давно это было, хотя всего-навсего вчера, yesterday.
Now I long for yesterday… Он тосковал по несостоявшемуся. Хотел рисовать, но желание не передавалось руке; на гитаре наловчился бренчать, но до настоящей игры не дотянул. Пипл в парке поредел, что-то кончилось: одни отпали, как осенние листья, другие образумились и готовились к экзаменам, а самые фанатичные снялись с места, подавшись на поиски загадочной «Системы». Мать убрала гитару в шкаф. Если её случайно задевали, струны отзывались придушенным стоном.
Сильно не хватало Жорки. Жизнь, обречённая на успех, ковровая дорожка, по которой он уверенно отправился покорять столицу… Правда, случилась неожиданность: Георгий Радомский блестяще окончил школу, но медаль ему не досталась — «не проявлял надлежащей активности в комсомольской работе». Комсомольская работа не входила в число школьных предметов, зато входила физкультура; по этой-то важной дисциплине оценка была снижена на балл, из-за «четвёрки»
медаль укатилась в другом направлении. Едва заметная щербинка на стекле, лёгкое облачко в ясном небе, крохотная складка на расстеленном ковре, и одним козырем стало меньше. Жорке предстояло сдавать вступительные экзамены, с чем он и отбыл в Москву.
…тем удивительнее было столкнуться с ним в городе в середине октября, когда он, вместо того чтобы сидеть на лекциях в МГИМО, стоял в киоске в очереди за сигаретами.
Жорка не поступил в институт. Ошеломлённо слонялся по Москве, снова и снова прокручивая в голове вопросы каждого экзамена, пока решился позвонить отцу. «Отыгрались, с-суки, — выругался тот. — Приезжай домой».
Капитан Радомский быстро связал недавние события: появление в его жизни Мары миротворческую миссию старпома, ссору. Не известно, воспользовался ли тот адресом, по которому капитан его послал, но рапорт отправил в пароходство незамедлительно. Пока там из скупых строчек выжимали сочные детали, капитан ждал решения на берегу, просчитывая возможные сценарии. В самом скверном случае могут закрыть визу на год… или больше. Вызванный на ковёр, он получил длинное внушение, чем распиналовка и ограничилась — скоропалительная женитьба спасла его от более жёстких санкций. И тут позвонил из Москвы Гоша. Даже в зрелом возрасте сорока шести лет нелегко принять, что если отцу шьют аморалку, то сын обречён на недобор баллов в МГИМО; сообщающиеся сосуды. «Возвращайся, — повторил Эндрю, — деньги-то есть?»
Деньги были, поэтому возвращение затянулось, а как он оказался на Казанском вокзале, откуда никогда не ходили поезда западного направления, и как шился с чужой подозрительной компанией, отцу не рассказал — это грозило «вырванными ногами». Зато Жорка разжился анашой.
Это сестре не нужно знать. Один глоток — в память о той встрече, один глоток.
В Старом парке Жорка рассказал о своей московской эпопее. Про фиаско с институтом ограничился фразой: «Москва бьёт с носка» — бросил легко, словно ничего такого не произошло. Москва нанесла удар с оттяжкой.
Родительских денег Жорке хватило не только на «травку». Погуляв по городу и поездив в электричках по Подмосковью, он отдал должное не только памятным местам, но и аптекам: чем дальше от центра, тем более беззаботными оказывались продавцы. Покупаемые для отвода глаз марганцовку, пипетки и прочую дешёвку Жорка выбрасывал или «забывал» в электричке. Пакет с «колёсами» он отдал Алику на хранение — мать работала в институте фармакологии, вдруг что-то заподозрит? Он напрасно волновался. Мать одолевали другие заботы: в лаборатории неприятности, возраст изводил перепадами настроения (пришлось даже прибегнуть к транквилизаторам), а тут ещё мезальянс Андрея совсем уж оскорбительный. А сын измучен экзаменами, бесплодной гонкой, и теперь ему необходимы отдых и внимание, мальчик очень исхудал. Бывший муж не делился с нею догадкой о причине недобора, но согласился: Гоше необходим отдых, а в следующем году непременно поступит. И кстати, дипломатия да политика дело не безобидное, пусть идёт в медицинский.
Жорка заявил о готовности стать врачом и записался на подготовительные курсы.
Во рту стояла сухая горечь от сигарет, и всё же Алик закурил новую. Редактировать своё прошлое на шестьдесят третьем году жизни –
дело противное, нечистое; но не этим ли ты занимался раньше?
Первый опыт он приобрёл на первой своей работе. Та самая тётка с хриплым голосом и предложила «маленький оживляж» — поручить Алику «причёсывать» письма юных дарований для публикации. Счастливые авторы, зачарованные собственным именем на газетной странице, не замечали лёгкой правки, как и сам он не заметил десятирублёвой прибавки к зарплате — вино было дешёвым, но и покупал он его чаще. Мать, надо отдать ей должное, спокойно приняла его курение, но об остальном не догадывалась, ибо кому же придёт в голову, что можно закидываться колёсами и запивать бухлом. А запах объяснял легко: день рождения сотрудника («неудобно было отказаться, мам») или День печати; да мало ли? Ложь — это тоже редактирование, поэтому спустя сорок пять лет ты куришь над раковиной, тщательно «причёсывая» своё вчера для грядущего завтра.
Рано, хмурилась мать, щёлкая зажигалкой смотри, сопьёшься. Такое говорят для острастки не всерьёз; если боялась по-настоящему — промолчала бы. Вскоре ему стукнуло восемнадцать, и хоть он давно перестал горевать о серебристой стрелочке, праздник есть праздник. А когда военкомат его «поздравил» повесткой, матери стало не до нотаций. Жорке вызов в это заведение пока не грозил — он был на год младше.
Что-то тяжело загрохотало на лестнице, женский голос взвизгнул: «Осторожно!» Купили мебель. Или холодильник. Идиотка; раньше надо было кричать «осторожно», теперь-то что. Слышалось кряхтенье, гулкий выдох и мат. Хоть бы выше, хоть бы не надо мной. Сильно хлопнула дверь наверху, что-то тяжело и тупо стукнуло в потолок — и поехало, поехало: волокут. О чёрт, за что?! Глотнуть — и срочно вернуться в yesterday, где смеялся Жорка, но
Марина пока не появилась. Жорка смеялся и не мог перестать — он придумал новый «коктейль» из целой горсти таблеток («я записал, я помню!»), голова у Алика приятно кружилась, ему тоже было смешно — нипочему, просто так, это кайф от очередного глотка — в голове начиналась такая карусель, что хотелось лечь на прошлогоднюю траву, лечь и не вставать.
…уснул, что ли? Как он добрался до дивана, не споткнувшись? Очень мучила жажда. Встав, Алик осторожно двинулся на кухню, пальцами касаясь стены. Вдруг рука вошла во что-то лёгкое, невесомое, страшное своей непонятностью, и он отшатнулся, с трудом удержавшись на ногах. По спине тёк пот. Дунуло влажно, свежо –
…ветер. Занавеска. Ну и болван же я. Сердце колотилось в ушах.
Раньше, в одном из многодневных вчера, так бывало с Жоркой. Правда, тот и закидывался серьёзнее, все «коктейли» проверяя на себе, поэтому вдруг оказывался в дальнем районе, или в загородной электричке, или в кино с девушкой, не помня ни кинотеатра, ни фильма, ни имени спутницы. Пустота, прочерк. Ощущение было знакомо, сколько раз Алик его переживал: заднее сиденье троллейбуса, незнакомая улица за окном и чьё-то бледное лицо маячит на стекле — это я, моё лицо, снаружи темно, поздно.
Куда я еду, где Жорка? И где я сам? Однажды уснул, скрючившись, в телефонной будке — спасибо, какие-то проходившие работяги растолкали: пить не умеешь, парень; однако до автобуса проводили. Провал, другой… Его оберегала давняя, с раннего детства, аллергия — выворачивала наизнанку, заставляла извергать экспериментальные «коктейли». В первое время после того как оба начали ширяться, аллергия, казалось, отступилась, однако чем мощнее и прекраснее был кайф, тем мучительнее травил он потом.
Аллергия, как требовательная нянька, продолжала беречь его — не для того ли, чтобы в его жизни случилась Марина, чтобы он мог смотреть, как толстая девочка с густой чёлкой ест клубнику, запретную радость его детства, смотреть и удивляться: моя дочка. Наша дочка.
Сестра спрашивала о Марине; рассказать нелегко. Ника всегда угадывала, когда он врал. И не проколоться бы насчёт Жорки. Как Алика в редакции учил тот усатый, он вечно курил дешёвку, «Памир» или «Шахтёрские», вялый окурок прочно приклеивался к углу рта, пепел сыпался на рукав: не рассусоливай, возьми несколько похожих писем и спрессуй, дай выжимку на пятнадцать-двадцать строк, не больше. Собственных его «выжимок» только и хватало, что на «Шахтёрские».
Жоркина жизнь плохо поддавалась этому приёму. Он едва не вылетел со второго курса мединститута за «систематическую непосещаемость», и мать с огромным трудом добилась академического отпуска: у мальчика нервный срыв. Вряд ли она знала, что творится с «мальчиком» — вернее, что сын творит с собой, — хотя при ней из его кармана выпал шприц. Не придала значения — для неё шприц являлся привычным атрибутом медицины, символом вроде змеи над чашей. Кто бы заподозрил наркотики у мальчика из хорошей семьи в застойные семидесятые годы?
Вместо того чтобы торчать на лекциях, он стал давать уроки школьникам по всем предметам. Урок стоил пять рублей, на «травку» хватало; вечерами Жорка крутился в порту, где раздобывал разноцветные колёса причудливой формы — «экстази». За мелкие услуги — подсказать приличный бар или места прогулки нетребовательных девочек — добывал и другое. К тому времени Алика выперли из редакции по странному стечению обстоятельств, а именно: возник откуда-то плечистый парень с коротким «ёжиком», окончивший, на Аликову беду, полиграфический институт, по каковой причине и был зачислен в газету по распределению.
Матери не признался — посыпались бы упрёки, трескотня про красный диплом… Утром пил кофе и уходил — якобы на работу.
Работал в газете, сестрёнка, скажет он с достоинством. И газету назвать, она наверняка помнит. Лишь бы обойти расспросы про Жорку, потому что никому невозможно рассказать о нём.
…О второй больнице — у мальчика что-то с печенью, твердила мать, откуда ей было знать о ломке (только те знали, кто её испытал). Или о Жоркиной ссоре с отцом — она бы не случилась, если бы в один несчастливый день ему не понадобился какой-то словарь. Эндрю был в море, Мара не сняла трубку. Дома нет, подумал он с облегчением, поднялся по лестнице и отпер дверь. Первое, что бросилось в глаза, был огромный голый зад, ритмично вздымавшийся и оседавший над низкой тахтой. После секундного замешательства Жорка бросился вон, и Мара повернула голову.
«Только бы папа не узнал, — повторял Жорка на скамейке, как ребёнок, разбивший дорогую вазу, — только бы не узнал, он через три недели вернётся». У него дрожали руки, дёргалось лицо.
Через три недели Мара встретила мужа и в первый же вечер, захлёбываясь рыданиями, рассказала, как приходил Гоша, но дальше говорить не смогла — мешали слёзы. Всхлипывая, с опущенными глазами, она скормила капитану древний и потому безотказный сюжет об Иосифе и жене Потифара, по невежеству не подозревая о плагиате. Вспыльчивый Эндрю сына выслушивать отказался, да и что тот мог ему рассказать о Маре такого, о чём не предупреждал старпом?
После того эпизода в Жорке что-то потухло. Он по-прежнему давал уроки, мотаясь по городу, и родители двоечников не могли нарадоваться на «культурного и знающего молодого человека». Во внутреннем кармане плаща всегда сидела бутылка портвейна, с которым он теперь не расставался, зажёвывая кофейными зёрнами, чтобы скрыть запах, и с улыбкой выпивал принесённый хозяйкой кофе. Обида на отца не отпускала. Словно в отместку за то, что тот женился на молодой профуре и поверил ей, а его даже не выслушал, предав их дружбу, Жорка сошёлся с продавщицей из бакалейного магазина. Валюха была старше его на шестнадцать лет, одна растила двух сыновей школьников и, убедившись, что Жорка не претендует на прописку, уверовала в своё женское счастье. В самом деле, не многие могут похвастаться молодым интеллигентным мужиком, которого не надо кормить да обстирывать и бояться колотушек. Её немного задевало, что любовник редко остаётся ночевать, однако бдительная мысль о прописке отрезвляла. Валюха заботилась, чтобы в доме не переводился портвейн. О том, что Жорка появлялся уже «задвинутый», она понятия не имела.
С подоконника затрезвонил телефон; как он там очутился? Алик чудом успел ткнуть в нужную кнопку.
— Па-ап! Их самолёт задержался. Туман, что ли. Не знаю… Ты слышишь меня? Буду звонить, чтобы зря не ехать. Ну как зачем, не торчать же в аэропорту целый день! Ладно, всё; давай.
Телефон онемел. Алик держал его открытым, едва веря в сказанное дочкой. Нахлынуло чувство освобождения — могучее, радостное. Не надо будет врать и глупо улыбаться; ещё не завтра. Туман подарил отсрочку.
— Не хочу, — произнёс он вслух. — Я не хочу. Ну, не надо. Пускай туман.