Жорка перешёл в английскую школу, что не мешало друзьям видеться. Кроме занятий, Жорка брал — охотно и добровольно! — частные уроки того же английского: готовился поступать в МГИМО, хотя впереди было целых два года.
— Всего два года, — серьёзно поправил он.
Теперь намного реже прибегали «клиенты», как он называл обаятельных девушек. Скрылся деловой Влад — и очень кстати, потому что Жоркин отец вернулся из очередного рейса. Алик впервые увидел капитана дальнего плавания. Заранее представлял себе твёрдое мужественное лицо с обветренными скулами, суровый взгляд и непременную бородку, этакого среднеарифметического Хемингуэя. Человек, который открыл ему дверь и сразу вернулся на кухню, где увлечённо возился с джезвой, оказался симпатичным дядькой с весёлыми тёмными глазами, коротко подстриженными волосами, и только глубокий нездешний загар свидетельствовал о дальнем плавании.
— Гоша в ванной, он сейчас выйдет. Алик, да? Садись.
Он говорил на кухне глубоким звучным басом и так же, наверное, отдавал команды на капитанском мостике. Зачарованный голосом, Алик не сразу понял, кто такой «Гоша», когда в кухню вошёл Жорка с мокрыми волосами.
— Знакомься: мой папа, Андрей Богданович; он же Эндрю.
Капитан ворожил над кофе. Жорка протянул Алику банан — небывалый фрукт из небывалой заморской жизни.
— Там этих бананов ешь не хочу, — басил Эндрю, наливая кофе. — Команда смотреть на них не может, разве что поначалу.
Жорка ловко раздевал банан. Эндрю сел к столу. Сейчас рому хлопнет, подумал Алик, однако капитан опустил в чашку ломтик лимона.
— Привык, — улыбнулся, встретив удивлённый взгляд Алика. — Попробуй; но тогда сахар нужен.
Улыбался капитан точь-в-точь как Жорка. Во рту долго таяла мучнистая сладость банана. Почему матросы не хотят их есть?
Они шатались по Старому парку, крутились в порту, где Жорка практиковался в английском, болтая с моряками иностранных судов. Теперь он выучивал наизусть куски из английских текстов, тренировал память: «дипломату без этого нельзя». Он говорил о своём будущем как о чём-то решённом, занимался много и подолгу, и только захлопнув учебник, скручивал косяк.
Его энтузиазм не подстёгивал Алика, в школе он откровенно скучал. О будущем не думал, оно рисовалось неопределённым и зыбким, вроде медузы: мелькнёт и скроется в волне, сольётся с пузырями пены. Хорошо бы научиться играть на гитаре, как тот светловолосый парень в рубашке с разводами.
Влекла не только музыка, но и манера игры, движение кисти, словно стряхивающей что-то лишнее со струн. Алик зачарованно слушал непонятное: «Ob-La-Di, Ob-La-Da..». Около гитариста сидели девушки, качая в такт распущенными волосами, подпевая слова, смысл которых был тёмен даже для Жорки. Стоял октябрь, яркие листья горели на деревьях и падали на траву. Здесь Алик познакомился с Зоей. Экипировка — самострочные джинсы, бесформенная блуза на бугрящихся развитых формах и полотняная торба с кривовато вышитой буквой «Н» — указывала на принадлежность к пиплу. Девушка выглядела неуверенно. Жорка кивнул ободряюще, показал пальцами «V», улыбнулся. С того вечера толстая девчонка держалась рядом, это раздражало Алика и в то же время притягивало. Гитара разгонялась: «Ob-La-Di, Ob-La-Da…». Обладай, обладай, слышалось ему. Слово «обладать» завораживало — это было не то что перепихнуться, хотя по сути то же самое. Он мечтал обладать Аллочкой Тархановой, до которой толстой Зое было как ему до капитана дальнего плавания, но красавица с персиковым лицом оставалась мечтой, а Зоя сидела рядом. Когда передавали косяк, расстояние незаметно сократилось. В октябре рано темнеет, девушки зябко передёргивают плечами — безошибочный сигнал, чтобы расстегнуть куртку и заботливо укутать плечи; благодарный Зоин взгляд обещал продолжение, желанное и тревожное. «Ob-La-Di, Ob-La-Da…» — обладай, обладай…
— Боровая герла, хоть и не в моём вкусе; не тушуйся, — хлопнул его по плечу Жорка на автобусной остановке. — Резиновые изделия оприходуешь. Чао!
В автобусе у Алика горело лицо — казалось, все люди на остановке слышали и смеются. Он трясся на заднем сиденье, держась за поручень рукой, помнившей Зоино прикосновение. Какая у неё мягкая рука. И вся она, наверно, мягкая…
Девушка подходила сразу, появлялся Алик с Жоркой или один. «Она к тебе точно неровно дышит, — уверял Жорка, — не разочаровывай герлу».
Дурацкое слово рыбной костью застревало в гортани, зато по-английски. Весь пипл так говорил, у многих были свои гёрлы. Неторопливый косячок на двоих, значительные взгляды, прогулки вдвоём… Он провожал Зою домой, возвращался в свой до сих пор чужой район и понятия не имел, как действовать дальше (и главное, где). Любовная истома и сладостное забвение, которые сулили Золя с Мопассаном, отодвигались, как линия горизонта, в бесконечную даль, а ноябрь не располагал к долгим прогулкам.
Узнав, что друг топчется на месте, Жорка присвистнул: «Ну, ты даёшь! Окей, завтра у меня инглиш, я заскочу на хату к папане, он в море. Подгребайте, потом я свалю».
Замысел удался, как всегда бывает, когда участники хорошо знают свои роли. Вовремя подошли к дому, Алик вовремя стукнул себя по лбу: «Чуть не забыл, Жорка мне словарь обещал зайдём?» И Жорка вовремя взглянул на часы: «Чёрт, я на урок опаздываю! Чао, ребята»; хлопнула дверь.
Одни.
— Классная хата, — сама того не зная (или зная?), помогла Зоя, после чего стало необходимо показать ей всю квартиру, дружески приобняв за плечи, чтобы не робела, и не убирать руку — наоборот, обнять крепче, прижаться щекой к волосам и заглянуть в глаза но это можно сделать, только обняв обеими руками и повернув к себе. Накатывала горячая волна. Мешок соскользнул с её плеча, глухо стукнул в пол, и Зоя потянулась поднять его, но передумала — подняла руки и положила на плечи Алику, отчего пространства между ними не осталось, он чувствовал её всю, дыхание сбивалось.
— Не бойся.
— Не надо…
— Не бойся. Не бойся.
Гладкая, прохладная шея, а дальше как в игре: тепло, ещё теплее, горячо. Самым трудным барьером оказался лифчик с чёртовой уймой пуговиц, как кнопки в лифте. Справился наконец, под нерешительное Зоино «не надо», и ладони наполнились тёплой упругой тяжестью. Девушка неуловимым движением избавилась от чего-то, ткнув в угол дивана комок, и тут он вспомнил об аптечном товаре. Спасибо, папа.
— Не смотри, — попросила тихо.
Алик послушался, боясь и не зная, что будет дальше. Не помнил, в какой момент он открыл глаза. Нежная кожа — и грубые красные полосы на животе и под грудью, как рубцы. Продавщица поддевает ножом грубую верёвку на окороке, верёвка распадается, но рубцы остались. Как она такое носит? У Тархановой всё не так, не может быть, чтобы — так, и пахнет она иначе, не кислым. От вопроса «тебе хорошо?» стало стыдно. С закрытыми глазами потянулся к шее — погладить, поцеловать нежную кожу, но губы ткнулись в шершавую кофту, которую девушка стыдливо запахнула. Вот оно, сладкое забвение. Скоро вернётся Жорка.
…В автобусе было пусто, тряско и очень холодно. Мать спала. В зеркале маячила всё та же высокая мальчишеская фигура с узкими покатыми плечами, безволосой грудью и слабыми мышцами. Нет, не самец; скорее кто-то из античных изнеженных юношей, в музее таких много. Греки, между прочим, установили каноны красоты, сообщил он зеркалу.
Я стал мужчиной. У меня есть женщина.
Дурацкие, напыщенные слова, но когда тебе пятнадцать лет, они не звучат ни дурацкими, ни напыщенными.
В квартире стояла тишина, будто на даче. Давным-давно сестра сказала, как раз на даче: все так делают, и ты будешь, когда станешь большим. И чего ты тогда перепугался, балда, усмехнулся в темноте. Ничего не гадко, а приятно. Руки пахли Зоиной кожей, Зоей. На цыпочках вернулся в ванную и долго мыл их под горячей струёй, а потом уснул, как умер.
У него была Зоя — своя гёрла; но думал он об Аллочке Тархановой. Встретить бы её не в классе, а на улице, и в разговоре признаться, что повторяет её гладкое, как обкатанный водой камешек, имя. Алла, заколдованное имя-перевёртыш, и тёмная струйка волос соскальзывает на лицо. Каким бы вышел разговор, Алик не знал, и Аллочку встречал только в школе; по городу же бродил с Зоей и в один из дней столкнулся с сестрой. Зоя льнула к нему, на Нику посматривала насторожённо. Та дотошно расспрашивала про учёбу, на Зою глянула без интереса. Алик внутренне кипел. И пусть! Это моя жизнь и моя гёрла, и плевать я хотел на школу — вырос я из неё, понимаешь? И сегодня мы пойдём к Жорке, чтобы… «Ты бы тёте Поле позвонил, а то совсем пропал», — и попрощалась, убежала в свой университет.
Алик сразу пожалел о скомканной встрече. Про школу лишнего наговорил, а там завал полный: или оставят на второй год, или надо бросать школу — совсем, с концами. Если спокойно объяснить, она поняла бы, она всегда находила выход из положения. Зоя молча шла рядом и несколько раз заглядывала ему в лицо, чёртов её мешок толкал его в бок, она поправляла лямку. Главное, не смотреть ей на руки. Зоя грызла ногти, словно поклялась извести их совсем, и на кончиках пухлых пальцев на месте ногтей были узкие полоски, похожие на куцые шрамы. Что-то почувствовав, она убрала руку. Завязывать надо, навязчиво крутилось в голове. Девчонка она безотказная, но привыкнуть к её ногтям и прелому запаху не мог. Обстоятельства в виде возвращающегося капитана делали разлуку неизбежной. К тому же иссякли резиновые изделия.
— Тебе всё равно до меня, да? — спросила Зоя.
Про Жоркиного отца сказал, остальное её не касалось. Алик провёл пальцами по нежной полной шее и прошептал:
Когда в источниках вода
Высохнет повсюду,
Из камня вырастет трава,
Тогда тебя забуду.
…Не забыл. Первую женщину, как и первый стакан вина, первый косяк и первую «вмазку», не забывают. Однако вспоминал нечасто — мучил стыд: сосредоточившись на своих ощущениях, он не интересовался, что чувствует она сама, хотя его жадный торопливый напор вряд ли дарил ей неземное блаженство. Ob-La-Di, Ob-La-Da — обладай, обладай… Он не обладал — хватал и хапал, давясь. Она спросила тогда, в первый раз: «Тебе хорошо было?», в то время как самой было плохо от боли, от его неуклюжести. Мальчишка, возомнивший себя мужчиной, а на самом деле — сопляк, смаркач; он ужасался убогому, уродливому белью, но ничего не понимал в близости, в Зоиных ожиданиях и девчоночьем страхе. Да много ли он знал о ней самой? Провожал её домой, на окраину города, где вечерами лучше не ходить в одиночку. Зоя рассказывала, что жила с мамой в коммунальной квартире; училась в техникуме на бухгалтера или что-то в этом роде. Слушал вполуха — дико хотел спать, — и так и не узнал, каким ветром её занесло в Старый парк, к хиппующим подросткам, что заставило надеть на пухлое запястье перекрученную фенечку? Почему, наконец, она прилепилась к нему — и поверила, и пошла с ним в чужую квартиру? И ведь оказалась права со своей неуклюжей фразой: тебе всё равно до меня, права, хоть и растрогалась от сентиментального стишка.
— С тебя бутылка, — Жорка был деловит. — Кому афинские ночи, а кому пылесосить. Эндрю терпеть не может бардак. И Влад, собака, должен мне деньги — и пропал.
Чёртовы деньги, самое уязвимое место. Просить у матери бессмысленно — вся в мебельных долгах. Иногда везло стрельнуть у
Ники трёшку или пятёрку, но это была капля в море. Жорка добывал «травку», покупал вино — в те времена дешёвое болгарское сухое стояло в любом магазине. В Старом парке бутылка шла по кругу чаще, чем марихуана. Жорке всегда хватало на карманные расходы, но постоянно быть прихлебателем Алику претило. Несколько раз он «терял» проездной и брал у матери деньги на новый, как-то заныкал сдачу из магазина и мучился стыдом. А денег всё равно не хватало.
Зимой в Старом парке стало малолюдно, встретить Зою не грозило: вместо знакомой компании ровно двигались женщины с колясками, за ними по снегу вились переплетающиеся змеи следов от колёс.
С исчезновением гитариста размылась, улетела мечта о гитаре. Дома на полках стояли альбомы с репродукциями. Листая Рубенса, Алик то и дело возвращался к «Данае», помня своё единоборство с Зоиным лифчиком, и хоть браслет на руке Данаи не походил на фенечку, мнилась перекрученная цветная косичка. В первой попавшейся тетрадке попробовал воспроизвести линию, и то ли мастерство великого голландца, то ли собственное воображение помогли, но результатом остался доволен.
Он и на уроках рисовал тот же знакомый изгиб бедра, округлое плечо, но хотя глаза и руки знали щедрое девичье тело наизусть, линия оставалась плоской, беспомощной, или пучилась увенчанной соскам́ и синусоидой. Почему, недоумевал он, я же вижу, вижу отчётливо? Почему видение не доходит до руки?.. Недавно они с Жоркой голых баб смотрели, у его отчима куча альбомов по искусству. Там одетые тоже были, тех пролистывали. Жорка захлёбывался: Гойя… Даная Рембрандта… Саския, глянь… Алика бросило в жар от «Данаи». Просто лежит. Эта не будет упихивать трусы под подушку. Рубенс, завопил Жорка, лови кайф! От «Данаи» п пришлось оторваться, но Алик не пожалел.
Блондинка, груди круглые, тесно рядышком торчат. Она вроде ждёт кого-то? Сзади негритёнок лопочет, а блондинка нисколько не стесняется. Жорка мешал: он считал, сколько раз этот Рубенс свою Саскию писал. Набил руку конечно. К тому же нормально рисовал, кистями, мольберт там… А у него шариковая ручка, и та синими соплями наследила.
Целый урок писали контрольную. Непонятные до осоловения задачи пестрели завораживающими загадочными словами. Тангенс и котангенс — удар по струнам, гитарный аккорд; синус и косинус — не то сиамские близнецы, не то двоюродные братья: синус заносчив и высокомерен, косинус носит очки, он косит. Сосед по парте почти заполнил листок, но не спишешь — у него другой вариант. Алику нравилась женственная бета. Две задачи не решил, да и не пытался; третья была как две капли воды похожа на соседову. С облегчением списал, вырвал из тетради листок и сдал одновременно со звонком.
И скоро мать вызвали в школу. Классная позвонила по телефону, и мать, как назло, сняла трубку. Ничего не сказала, но на следующий день вернулась из школы в состоянии весёлого бешенства.
— Балбес! Ёлупень, олух царя небесного!
Самым обидным был непонятный «ёлупень». Алик набычился.
— Дармоед, только штаны просиживаешь!
И швырнула нерешённую контрольную с яркой двойкой. Листок вяло спланировал на стол обратной стороной, явив неприличную синусоиду.
Волна жара зажгла лицо, стучала в уши, но злые слова всё равно пробивались.
…бьюсь за каждую копейку, во всём себе отказываю, только чтоб ему…
…в армии будешь сортиры чистить зубной щёткой…
…ёлуп, чтоб тебя! Программы шестого класса не знаешь, а туда же — о бабах думаешь!
И не только думаю, мысленно поправил
Алик.
…а кончишь, как твой отец! — или сдохнешь под забором. Я не намерена из-за твоих двоек дерьмо хлебать, я сама буду проверять твои уроки!
Вдруг она выдохлась и закурила. Помолчав, добавила совсем другим голосом:
— Сначала один из меня верёвки вил, теперь другой. Как же мне всё надоело…
Навалился дикий страх: опять, опять она… Что если завтра он придёт домой, а тут смертный холод и распахнуты окна, как тогда, и диван тот же, зачем она держит эту рухлядь, сама говорила: всё выкинуть, а диван оставила. Чтобы сын не забыл.
Он и не забыл её первую смерть — к счастью, она не состоялась, оказалась ненастоящей, — но разве знал девятилетний шкет, что это понарошку? С того дня страх его не отпускал и скручивал слепой паникой, стоило матери намекнуть на свой возраст или пожаловаться. В тот вечер толчком стала фраза «как мне всё надоело». Пальцы Алика подрагивали, сейчас бы сигарету, пачка лежала на столе — протяни руку и…
Пачка осталась на кухне, справа от раковины. Восемнадцать шагов, иногда девятнадцать или двадцать — ухватить табуретку за прорезь в сиденье, сесть прочно, по центру, чтобы не грохнуться: много раз он убеждался, каким враждебно твёрдым делается пол, если падаешь. Прочная старая табуретка ни разу не подводила, не то что стулья — те так и норовили поставить подножку. Алик давно выгнал их костлявое стадо в другую комнату, куда не заходил, они там и поныне громоздятся друг на друге, как насекомые в вечном совокуплении. Да, табуретка надёжная. Можно закурить.
А слово ёлупень он разгадал: еловый пень а что ж ещё?