Вернувшись в день церковного праздника с базара, сержант Кумпис занялся хозяйством: наколол дров, принес из колодца воды… На какое-то время жена доверила ему присматривать за кипящими на плите горшками. Она купала ребятишек и только командовала: «Снимай пену», «Подкинь дров», «Клади соль».
Наконец приготовление пищи было успешно завершено, и сержант, пообедав, ушел в другую комнату. За ним потянулись дети — четверо карапузов, мал мала меньше. Обычно после обеда Кумпис любил поиграть с ними. Но на этот раз дети были выдворены из комнаты. Нужно кое о чем подумать. И не просто подумать, а найти верный способ прижать Зуйку. «Оленье дело», как значится в его записной книжке, все еще не кончено. Начальник уже несколько раз интересовался, нет ли новых сведений. Сержант все, казалось, изучил, но нащупать хоть какой-нибудь след не было никакой возможности. И вот мальчуганы заметили на Зуйке желтые сапоги. Возможно, что это конец ниточки. Надо ухватиться за него и распутывать клубок, хотя сапоги — улика весьма и весьма шаткая.
Он принялся размышлять, как бы похитрее повести дело. Конечно, можно устроить обыск в доме Зуйки, допросить его самого, и дело с концом. Но Кумпис не любил «грубых мер», как он говаривал. Не зря его считали человеком неглупым, который умеет, когда надо, «поворочать мозгами» и всегда найти хороший выход. Сталкиваясь с каким-нибудь запутанным преступлением, начальник часто поручал его Кумпису.
Однажды в местечке пропал откормленный боров, которого вот-вот собирались резать. Сколько ни разыскивали — никакого следа. Боров будто сквозь землю провалился. Как-то сержант случайно заметил на заборе сохнувший после стирки мешок. В уголках и швах мешка сохранилось немного золы. Сержант вспомнил, что в хлеву, откуда пропал боров, тоже была рассыпана зола, и у него возникло подозрение. Кумпис знал эту воровскую уловку: чтобы боров не визжал, не поднимал шума, похитители накидывают ему на голову мешок с золой и преспокойно уводят.
Сержант Кумпис сообщил о своем подозрении начальнику. Вора схватили.
Умно поступал Кумпис и в других случаях. О да, когда надо, он умел «поворочать мозгами»! Поэтому и теперь сержант серьезно задумался. Скажем, кто такой Зуйка? Пьяница, последний забулдыга. Все, что мог пропить, — пропил, жена с детьми покинула его и вернулась к родителям. Ясно, что за жизнь с таким человеком. Хорошо еще, тихий: напьется, свалится где-нибудь под забором и храпит. Даже милиция на него плюнула: «А-а-а, это Зуйка из Стирная! Проспится и домой подастся. Что с ним возиться…»
Сказать по совести, сержант не мог бы дать голову на отсечение, что оленя застрелил именно Зуйка. Но сапоги?.. А может быть, он только сообщник? Может, за его спиной стоят другие, более ловкие преступники? Да, нужно выяснить историю с сапогами, как-нибудь хитро подъехать к Зуйке и выяснить.
И сержант снова принялся взвешивать создавшееся положение, искать способ «прижать» Зуйку.
Однако ничего особенного придумать не удалось ни в тот день, ни на следующий. Сержант решил, применившись к некоторым обстоятельствам, идти напрямик. План его был таков: застать Зуйку в пьяном виде (а трезвым тот бывает редко) и все выведать. Быть не может, чтобы Зуйка не проболтался, если с умом ввернуть вопросик.
В среду, в базарный день, сержант принялся высматривать по местечку Зуйку. Самый подходящий повод поговорить с ним. Но Зуйки не было ни на базаре, ни в местечке. Сержант дождался следующего воскресенья и снова пустился на розыски. Напрасно. Тогда Кумпису пришло в голову, что Зуйка, должно быть, пьет дома, почему и не показывается. Дождавшись понедельника, Кумпис оседлал велосипед и отправился в Стирнай.
Но, добравшись до деревни, он не сразу повернул к Зуйке. Прокатился на велосипеде мимо его избы раз, другой, потом на опушке леса за деревней выкурил несколько сигарет и только тогда направился во двор.
Как сержант и предполагал, Зуйка был дома. Но трезвый как стеклышко. Это обескуражило Кумписа. Зуйка только что подмел избу и теперь ремонтировал кровать, широкую, старинную, почти совсем развалившуюся, которая была единственной мебелью в доме, если не считать кривого столика, сколоченного из досок, и такой же кривой табуретки. Все остальное увезла жена или сам Зуйка продал и пропил.
Сержант, не дожидаясь приглашения, сел на табуретку, которая жалобно запищала под ним, и сказал:
— Мотался, мотался по деревне и до того устал, что двинуться не могу. Загляну, думаю, к тебе дух перевести.
— Видел, что носишься высунув язык, — пробормотал Зуйка, не глядя на него и не переставая стучать молотком по спинке кровати.
Сержант удовлетворенно поерзал на табуретке. Его маленькая хитрость не пропала даром. Зуйка поверил.
— Всякие дела, понимаешь, — хитрил он дальше. — Из-за этой холстины Лепасов который раз езжу. Большой убыток человеку.
— Немалый убыток, — равнодушно согласился Зуйка.
— А ты сегодня, вижу, даже пробки не понюхал, — закинул новую удочку сержант.
Зуйка что-то неясно буркнул и яростно хватил молотком по гвоздю.
— И в местечке тебя не видать, — гнул свое Кумпис. — Уж не заболел ли?
Зуйка только крякнул и снова ничего не ответил. Откинув солому, он изучал, крепко ли держатся доски. Сержант внимательно посмотрел на него. Зуйка явно чем-то расстроен и не собирается разговаривать — видать, с похмелья. Кумпис подосадовал на себя, что приехал в такой неудачный момент. Вряд ли удастся сейчас что-нибудь вытянуть из этого человека.
— Так, может, ты и к бутылочке больше не прикладываешься, может, и пить бросил? — пошутил Кумпис.
Зуйка прикрыл доски соломой, обернулся:
— Если так уж хочешь знать — не прикладываюсь, бросил!
— Что-о-о? — изумился Кумпис.
— Не пью! Понимаешь, не пью! — торжественно повторил Зуйка. — Уже третью неделю капли во рту не было.
— Не пьешь? Как же так!
В голосе сержанта слышались одновременно и удивление и что-то совсем непонятное, ибо Кумпис верил, что скорее наступит конец света, чем он услышит такие слова от Зуйки. Зуйка не пьет, что вы на это скажете? Записной пьяница, который за рюмкой водки мог босиком средь зимы отмахать десять километров, который пропил жену, детей и все имущество, который в любой праздник и базарный день, словно свинья, валялся под забором, — и не пьет! Кто этому поверит? И сержант в замешательстве спросил:
— Отчего же ты не пьешь? Что с тобой приключилось?
Зуйка присел на край кровати.
— Ничего такого не случилось. Доктор запретил, и я сам за ум взялся.
— Запретил? — хмыкнул сержант. — Так вот ни с того ни с сего взял и запретил?
Зуйка покрепче уселся на кровати, подергал спинку. Кровать не скрипела, значит, хорошо исправлена.
— Схватило меня здесь, около крестца, — стал рассказывать Зуйка. — И чем дальше, тем больше. Как выпью рюмку — совсем крючит в три погибели. Жду день, жду два — не проходит. Деваться некуда — к доктору. Выстукал он меня, помял живот, велел показать язык и спрашивает:
«Пьешь?»
«Пью, — говорю. — Отчего же не пить?»
Посмотрел он на меня таким, знаешь, волком и как заорет:
«Так знай, несчастный пропойца, что у тебя больная печень. Будешь дальше пить, она станет величиною с фигу — и капут. Протянешь ноги, и дело с концом. Хочешь жить — ни капли в рот, не хочешь — лакай дальше».
Выполз я из кабинета. Иду и думаю: неправильно мир устроен, чтобы из-за какой-то проклятой печени я ни капли в рот не брал, душу бы повеселить не мог. Эх, двум смертям не бывать, а одной не миновать — с птицами не улетишь. Купил я на последние деньги бутылку водки, принес домой и как запил с горя, так все черти стали собираться в избу.
— Черти? — удивился сержант.
— Ага, черти!
— Гм, странно!
— Сижу на кровати, спать уже примащиваюсь, а тут у меня в глазах что-то давай плясать, будто белые мыши или крысы. Откуда, думаю, могли бы завестись мыши там или крысы, чтоб им пусто! Слыханное ли дело — мыши! Я уже не помню, когда последняя с голоду подохла. А тут еще белые! И валит эта нечисть прямо в постель, на колени лезет. Я хвать, хвать — никак не поймаю, а их уже полная кровать. Зажмурился я — скачут, прыгают, прямо кишмя кишат. Понял, что это мне мерещится. Схожу, думаю, окачу голову холодной водой, и пройдет. Раньше тоже так бывало, когда крепко выпьешь, только не мыши и не крысы, а так, всякая чушь в глазах мелькает.
— Да это же белая горячка у тебя! — испуганно закричал сержант.
— Дьявол ее там разберет, белая она или черная. Наверное, белая, раз мыши белые. Надо бы холодной воды, думаю, только встать не могу, очень уж ноги ослабли. Жду — может, так пройдет. А тут только стук-бряк — и шагает в дверь сама смерть со всей свитой, целый полк чертей: черных, белых, красных, еще каких-то там пестрых. И все ухмыляются, хвостами стучат, виляют. На мне все блохи замерли. А костлявая хватила косой об пол и проскрипела: «Ложись, зарежу тебя, долакался! Печенка уже с кукиш стала. Нечего ждать!» Я ни жив ни мертв — такой меня страх обуял. Хлоп на колени и давай плакать, умолять.
«Смилуйся, — говорю, — смертушка, пожалей меня бедного, дай хоть разочек еще на детей посмотреть! Барбору мою увидеть».
А старуха и слушать не хочет. Зарежу, и все тут. Ежели бы, дескать, печень была побольше, куда ни шло, а то, мол, меньше кукиша. Надо резать.
Вижу, что не вымолить добром. Принялся кричать, орать не своим голосом, брыкаться. Но косая только махнула рогатым, и те скопом навалились на меня. Растянули, как струну, посреди пола, распяли, а старуха приставила косу к горлу и чирк — зарезала. Черти подхватили меня и — кубарем, кубарем — поволокли…
Просыпаюсь утром — лежу на земле, весь в синяках, в грязи. Сначала подумал, что в ад провалился. Потом огляделся — словно бы и моя изба. Навряд ли где другая такая найдется. Поднялся, подскочил к окну — все знакомо: вот и хлев мой захудалый, и амбар разваленный, даже конура собачья та же самая. Понял я, что это похоже на сон, а может, как ты говоришь, и горячка, будь она неладна.
Сижу я и думаю: и все это из-за разнесчастной печени. Зачем ей уменьшаться, да еще до кукиша? Возьму-ка я и брошу пить. Неужто не совладаю с собой? Какой же из меня мужчина, черт подери! И вот — не пью.
А когда пить бросил, так появилось желание и жить по-другому. Починил я крышу, щели законопатил, переложил плиту, она совсем уж было развалилась. Договорился, что пойду работать в колхоз, председатель выдал авансом зерна, картошки, даже денег. Вот сегодня кровать сколотил, теперь только держись! Собираюсь на днях свою Барбору с детьми привезти. Да вот не знаю, пойдет ли. Больно уж намаялась со мной. И дети измучились, бедные, их как-никак четверо.
— И у меня четверо, — с чувством сказал сержант. — Хорошо, когда они балуются, скачут, словно мячики.
— То-то и оно, что хорошо, — вздохнул Зуйка, — да поди верни их. Тесть уж больно зол на меня. И Барбора сердится, не захочет возвращаться.
— Слушай, Зуйка, — вскричал Кумпис, которого тронула искренняя грусть раскаявшегося пьяницы. — Хочешь, я тебе помогу? Пойдем вместе к тестю, потолкуем, и все будет в порядке.
— Да ведь… уж и не знаю… — смешался Зуйка. — Вроде бы и боязно.
— Чего там боязно! Вдвоем все лучше, чем одному, — подбадривал сержант. — Увидит тесть, что не пьешь, и простит. Я еще походатайствую, а мне-то он поверит, не бойся.
Зуйка еще упирался, сомневался, страшился, но Кумпис принялся его уговаривать и нарисовал заманчивую картину примирения: утром Барбора топит плиту, над горшками поднимаются клубы пара, дети от радости пляшут по избе… Зуйка сдался.
Но на полпути он внезапно остановился.
— А чтоб тебя! Вернуться надо.
— Чего еще?
— А-а, дело есть, надо вернуться.
Никакие уговоры сержанта не помогли, и пришлось возвращаться. Тут, к величайшему удивлению Кумписа, Зуйка надел новый картуз и обул сапоги — те самые желтые сапоги, из-за которых сержант приехал.
В сержанте вдруг проснулось чувство долга и вместе с ним — подозрение. Какого лешего он таскается с Зуйкой, да еще хочет помогать ему. Вот сапоги — ясное доказательство: Зуйка преступник.
Однако после такого откровенного разговора было просто неудобно с места в карьер наседать на человека и припирать к стене. Сержант надеялся, что ему удастся по дороге хитростью выпытать у Зуйки все, что надо. Когда они снова двинулись, сержант завел разговор.
— Ох, и ладные у тебя сапоги, Зуйка! Мне всегда нравились желтые.
— Неплохие, — подтвердил Зуйка. — Мне тоже нравятся, вот и купил специально к приходу жены. Пусть видит — не пью.
Кумпис навострил уши. Значит, раньше у него не было сапог, купил… Но где, когда, у кого купил?.. У него вертелся на языке сразу десяток вопросов, которые нужно было немедленно задать Зуйке и на которые тот должен ответить. Но профессиональная осторожность победила любопытство. Сержант взял себя в руки и спокойно, даже несколько равнодушно спросил:
— И давно ты их купил? Я бы тоже не прочь такие приобрести. Желтые сапоги совсем иначе выглядят, чем черные.
— Да недели две назад. Все Барбору привести собирался.
Сержант тут же прикинул: Зуйка купил сапоги недели две назад, а олень… олень убит почти месяц назад… Значит, тогда у Зуйки сапог не было. Выходит, оленя убил не он…
У сержанта словно камень с души свалился. Если Зуйка не врет, не хитрит, значит, все в порядке. Да и как бы это выглядело… Вот он бросил пить, привезет жену, детей, начнет жить как человек… Не ко времени тут следствие, протоколы, а потом, разумеется, суд… Сержант проникся к Зуйке симпатией. Чувство долга — следить, наблюдать, расследовать — чуть тлело где-то в сознании. Сержант Кумпис невольно подумал о жене Зуйки, о детях, которые, наверное, даже и не предполагают, что их отец может прийти за ними. Потом эти мысли уступили место другим. Что-то поделывает его собственная семья? Должно быть, собираются ужинать… А может быть, жена что-нибудь шьет или штопает… Детишки так быстро рвут эту одежду, только успевай смотреть… Все-таки хорошо, когда дома семья и знаешь, что тебя ждут. Никого другого, только тебя одного… Где-то есть женщина и четверо маленьких карапузов, все мысли которых о тебе — дежуришь ли ты, следишь ли за порядком или шагаешь, как сейчас, по пыльной дороге. Странно, а ведь когда-то он и не был знаком со своей женой и детей у них никаких не было. Конечно же, все они ждут его… Зуйку не ждут, а его ждут…
Сержант Кумпис исчез, пропал, растворился в этой тишине спокойного вечера, в череде мыслей и воспоминаний. Остался только Кумпис — простой, чуткий человек, у которого тоже есть семья, заботы, переживания.
Все испортил опять сам Зуйка. Он остановился, отошел в сторонку и принялся рвать траву.
— Пыль садится, проклятая, вон как занесло.
Нарвав травы, он принялся тщательно чистить свои сапоги. Сержант опомнился. Черт побери, не для того он сюда явился, чтоб размечтаться, как восемнадцатилетний юноша! И, поскольку вопрос был подготовлен заранее, только таился где-то глубоко, в подсознании, он без каких-либо усилий сам сорвался с языка.
— Ты мне так и не сказал, Зуйка, у кого купил сапоги. Может, там еще остались такие? Я бы для себя посмотрел.
Но Зуйка в ответ неясно буркнул что-то под нос…
У сержанта вновь мелькнуло подозрение. Нет, все-таки тут нечисто. Зуйка не хочет выдавать, у кого купил сапоги. Надо быть начеку.
Так они подошли к дому Зуйкиного тестя. Хутор был небольшой — средняя литовская усадьба с жилым домом, прижавшимся к нему садочком и купой стройных лип. Верхушка березы, увенчанная гнездом аиста; хлев, амбар, чисто подметенный двор с колодцем посредине. Вечерний покой, дым, медленно вьющийся над трубой, старая утка с ковыляющим за ней выводком — все свидетельствовало о том, что здесь живут спокойно, в достатке.
Сержант и Зуйка вошли в избу. Все были дома и, по-видимому, собирались ужинать, потому что женщины гремели посудой, ложками, дети устраивались за столом, а сам хозяин, приземистый, плотный старик с густыми желтыми усами и седеющей головой, только что умывшись, причесывался перед зеркалом.
Кумпис поздоровался со всеми подряд, а Зуйка остался стоять возле притолоки — смущенный, робкий.
— Ну, отец, знаешь, зачем пришли? — сразу схватил быка за рога сержант.
— Где уж тут знать? — медленно процедил в усы старик. — А только если милиция, значит — нехорошо.
— Ой, нет, отец, ошибаешься! — почти весело вскричал Кумпис. — Все хорошо. С самыми лучшими намерениями… Вот Зуйка, — показал он в сторону двери, — образумился человек, пить бросил, начал работать, хочет мириться и вести домой жену и детишек.
Никто из домашних даже не глянул на Зуйку, стоявшего на пороге с опущенной головой, и никто не пригласил его подойти поближе, присесть к столу. Только возле плиты еще ожесточеннее загремела посуда и отозвался скрипучий старушечий голос:
— Знаем мы таких трезвенников! За водку душу продаст, всех нищими по свету пустит.
— Ну уж, мамаша, зачем так зло? — подскочил к плите Кумпис. — Конь, как говорится, о четырех ногах и то спотыкается, а тут человек… Бывает. Теперь другое дело. Сам видел. Избу починил, внутри блестит. Пить его и за деньги не заставишь.
Снова брякнула посуда.
— Чудо, что ли, случилось!
— Какие там чудеса! Бросил человек пить, и все.
— А ты садись, гостем будешь, первый раз у меня, — потеплевшим голосом пригласил тесть, подвигая Кумпису стул.
Он пока что не очень верил его речам, но все-таки был доволен, что сержант пришел мирить людей, а не бог знает зачем. Трудно одному содержать такую семью, очень трудно.
Кумпис сел. От плиты, неся большую глиняную миску, подошла Барбора, довольно молодая, но уже увядшая, измученная женщина. Появились на столе оловянные ложки, зазвенели миски.
Все сели. Хозяин пригласил сержанта к столу.
— Ну что же я один? — развел руками тот. — Все так все!
Тогда старик повернулся к Зуйке. К отцу прижималась младшая дочка. Зуйка гладил светлые волосы девочки, его губы дрожали.
— Ступай уж и ты к столу, чего там, — позвал тесть. — Посмотрим, что из этого выйдет.
Девочка потянула отца за полу пиджака, и Зуйка несмело присел на краешек скамьи.
Ели молча, и только к концу ужина хозяин принялся (прашивать сержанта, что нового в местечке. Но Кумпис опять перевел разговор на Зуйку. Хитро подмигивая, он рассказал, как резала Зуйку смерть и волокли черти, как бросил он после этого пить и хотел, но не осмеливался пойти за женой и детьми.
Все дивились неслыханным приключениям Зуйки, а теща сказала, что это кара божья пьяницам, что после смерти их, мол, будут поджаривать на железной бороне. Но тесть только крутил ус и посмеивался над ее речами, потому что и сам был не прочь приложиться к стопочке. Потом сержант завел разговор о сапогах (было самое время приступить и к этому вопросу).
Через час он, очень довольный, но вместе с тем и озабоченный новыми сведениями, уже шагал к избе Зуйки за оставленным там велосипедом.