Когда старый Суопис в сопровождении Алпукаса и Ромаса пришел к школе, во дворе уже было полно девочек и мальчиков, принарядившихся, словно на праздник. Ребята постарше вместе с учительницей и пионервожатой клеили из плотной бумаги папки и кульки, а те, кому не хватило работы, носились по двору, играли у ворот, поминутно забегали в класс: «Скоро ли?», «Долго пробудем в лесу?», «Всем ли надо собирать листья и травы?»
Заметив среди детей дедуся, учительница вышла на крыльцо и весело объявила:
— Пришел наш руководитель, можем отправляться!
Пионервожатая попыталась построить детей, но отвыкшие за лето от школьной дисциплины ребята рассыпались в стороны, как вспугнутые гуси.
— Можно и без строя, — посоветовала ей учительница. — Веселей будет.
И вот они двинулись к лесу шумной гурьбой, помахивая узелками, куда матери уложили кому хлеб с салом, кому кусок сыра или несколько крутых яиц, прижимая под мышками большие и маленькие папки, на которых крупными красными буквами было выведено: «Плаун», «Арника», «Иван-да-марья» или «Клен», «Дуб», «Бересклет».
Ромасу и Алпукасу тоже вручили папки. Друзья шагали рядом. Ромас, будто невзначай, поглядывал по сторонам. Алпукас сначала не обращал на это внимания, а потом понял, осмотрелся и удивленно протянул:
— Ромас, а где Циле? Почему она не пришла? Может, сбегать позвать ее? Тут рукой подать.
Он и в самом деле пошел бы за ней, хоть и терпеть не мог девчонок, но Ромас наотрез отказался от этой затеи. Гордость не позволила.
Только подойдя к лесу, ребята увидели сбегавшую с холмика девочку (лента в косе билась, как зеленая птица). Все закричали:
— Циле!.. Циле!.. Опоздала, соня! Где ты пропадала до сих пор?..
Когда вступили в лес, школьники рассыпались во все стороны, но учительница и пионервожатая тут же созвали их, объяснили еще раз, как собирать гербарий, и строго-настрого наказали, чтобы никто далеко не отходил, не отбивался — можно заблудиться.
Послышались возгласы:
— Вот еще — заблудиться!
— Что мы, в первый раз?
— Да мы с закрытыми глазами дорогу найдем!
И действительно, ребята, жившие ближе к заповеднику, неплохо знали край пущи. Однако чем дальше в лес, тем больше попадалось незнакомых, едва приметных в гуще ягодников, тропок, местами протоптанных человеком, местами проторенных зверем; по какой пойти, на какую свернуть, мог указать лишь тот, кто хорошо знал лес.
По пути к Чертову болоту, где было решено задержаться подольше, собрали много листьев, цветов и плодов самых различных, всем известных деревьев: березы, сосны, ели, дуба, липы, ясеня, и более редких: граба, вяза, жимолости, лиственницы. Губы ребят заалели, рты не закрывались: ягодное лето выдалось нынче.
После величественного леса Чертово болото казалось унылым и голым. Между кочками там и сям сутулились нахохленные сосенки, худосочные березки, корявые стволы можжевельника. А дальше даже эти хилые деревца сходили на нет — тянулась сплошная топь, лишь кое-где среди зыбких плывунов холодно блестели окна воды. Но зато по мочажине и окружающим лугам раскинулось целое царство трав и ягод. Женщины ходят сюда по клюкву, бруснику; для старух болотняк — настоящая аптека, неиссякаемый клад целебных трав, которыми лечат любую хворь: слабость в груди, колики в животе, снимают лишаи, сводят бородавки и творят прочие чудеса.
Папки пухли на глазах. Изредка детям попадались незнакомые растения. Тогда они бежали к учительнице или дедушке Суопису. Тот не задумываясь говорил название, а учительница порой заглядывала на всякий случай в книгу определитель растений. Но часто их обоих опережал Алпукас: «Росянка!», «Бодяк!», «Змей-трава!» или: «Ну что ты, разве не знаешь? Это же бобовник!» И добавлял: «Страшно горький. Попробуй, если хочешь, его для аппетита пьют». И снова: «Подумаешь, нашел белоголовицу и рад до смерти!.. Да ведь это огнецвет. Видишь, какие желтые цветы. Потри соком бородавку, если есть, увидишь, сойдет…»
Учительница слушала, слушала, потом подошла и спросила:
— А ты откуда знаешь, что бобовник придает аппетит?
Алпукас смутился:
— Дедусь говорил.
— Ничего, Алпук, ничего, — подбодрила учительница. — Ваш дедушка многое знает. Хорошо, что ты у него учишься. Только это не белоголовица, как ты называешь, а пушица — растение семейства осоковых.
Это несколько охладило пыл Алпукаса, хотя Гудоните больше и не донимала его вопросами.
Сбор трав подходил к концу. С разбухшими папками ребята потянулись дальше. В березовой роще обнаружили славную лужайку. Рассевшись, мальчики и девочки принялись уплетать свои припасы с таким аппетитом, что, казалось, у них по меньшей мере двое суток маковой росинки во рту не было.
Потом играли, а когда и это наскучило, дедушка повел всех к сосне-великану.
Школьники обступили вековое дерево, дивились его высоте, толщине, размаху сучьев. Учительница и вожатая тоже любовались гигантской сосной, которая по-матерински простерла густые ветви и, величественная, спокойная, сверкая кроной, охраняла лес, свое племя — детей, внуков, правнуков.
— Сколько ей может быть лет? — поинтересовалась вожатая.
— Трудно сказать. Но по всему видно, что очень много, — сказала Гудоните.
Дети принялись гадать:
— Двести!
— Сто!
— А может, все пятьсот?..
Но всех перещеголял Алпукас.
— Тысяча! — убежденно сказал он.
Ребята заспорили:
— Ну нет, Алпукас, тысячи не будет, сосна столько не живет, — пояснила учительница. — Кедры, секвойи, наши дубы и даже липы достигают такого возраста, а сосна нет.
Но Алпукас твердил, что сосне никак не меньше тысячи, а то и двух тысяч лет.
Учительница подошла к дедушке Суопису:
— Тут у нас возник спор — сколько лет может быть этой сосне.
Старик посмотрел на дерево.
— Не упомню, чтобы она маленькой была, все такая же и такая. Но, думаю, коль сложить годы всех этих детишек, может, и натянуло бы.
Тотчас подсчитали. Вышло около четырехсот лет. Некоторые стали дразнить Алпукаса:
— А ты говорил — тысяча! Вот тебе и тысяча…
— Выдумал и болтает почем зря!
Но Алпукас ничуть не сердился, он улыбался и чувствовал себя прекрасно.
Кто-то вздумал измерить толщину сосны. Несколько мальчиков взялись за руки, но не обхватили и половины. Подошли еще трое, и только тогда руки соединились.
Дети прыгали вокруг сосны, бросались шишками.
Старый Суопис и девушки, сидя неподалеку на пригорке, разговорились о лесе, о его обитателях и растениях. Дедусь рассказывал, какие звери живут в заповеднике, каких собираются завести…
Подошли несколько девочек и, присев на корточки, стали слушать, потом по одному собрались почти все.
Снова зашла речь о сосне.
— Я такой еще в жизни не видела, — призналась учительница. — Особенно хороша крона. На первый взгляд, зеленая, а когда хорошенько присмотришься — словно подернута бледной дымкой и временами искрится. Или это лишь кажется?
— Нет, у нее и вправду маковка светлая, — подтвердил дедушка. — Дерево старое, могучее, глубоко запустило корни, и земля здесь, видать, попалась добрая, соков много. Так мы, лесники, понимаем. А может, наука по-другому объяснит, не знаю. Теперь наука до всего доходит. А простые люди по-своему судят. Оно, вишь, где старина, там и тайной пахнет, а где тайна — там и предание.
Никто из наших людей не знает, когда появилась здесь эта сосна. Никто не видел, как подняла она свой стройный стан, выпустила гибкие иголочки. Разве только ветер-летун, что качал-колыхал ее ветви, мог бы нашептать, разве только солнце-пестун, что будило-поднимало ее ранней зорюшкой, баюкало-укладывало поздним вечером, могло бы поведать, разве только дождь-говорун, что поил-поливал ее корни, мог бы припомнить. Но люди сказывают, что давным-давно, когда кругом шумели седые леса, явилась над пущей большая птица — сизокрылый орел. Много синих лесов облетел орел, на многих прозрачных озерах и быстрых речках воду пил. В мохнатых его перьях застревали семена деревьев, цветов и трав. Долго летал он над пущей, а когда стемнело, опустился отдохнуть. Маленькое семечко упало на вспаханную его когтями землю.
Когда рассвело, взвился орел, затмевая крыльями солнце, улетел. Прошло немного времени, и слабый росточек вымахал в матерую сосну. Высоко-высоко вскинула она свою голову, широко-широко развернула плечи. Стала сильнее самых сильных, крепче самых крепких деревьев.
Налетит буря, засверкает молния, загремит гром, и жалобно запричитает пуща, рушатся со стоном могучие деревья. Только сосна-богатырь сложит густые ветви и знай метет облака, смеется над ветром, громом, молнией.
Ничего не боялась.
Однажды нахлынули в пущу люди. Много их было, так много, что лес всколыхнулся.
«Зачем они пришли? — испуганно зашумели деревья. — Уж не нас ли рубить?»
«Зачем пришли? — беспокойно загомонили птицы. — Уж не нас ли стрелять?»
«Зачем пришли? — встревоженно взвыли звери. — Уж не нас ли истребить?»
Но люди не рубили деревьев, не стреляли птиц, не истребляли зверей. Они распевали свои песни, звенели косами, махали цепами и проклинали панов, грозя свернуть им голову.
Свыклась пуща с теми людьми и больше не дрожала, не жаловалась. А люди отрядами уходили по ночам из лесу и не возвращались. Сосна-великан видела, как далеко-далеко полыхали селения, слышала крики и стоны.
С каждым разом людей становилось все меньше и меньше. Вот осталось несколько сот, потом пятьдесят, потом всего дюжина. Они уже не пели, только угрюмо молчали да перевязывали свои кровавые раны.
Однажды в пущу снова хлынули люди. Где шли, там крушили, кого видели — того стреляли, убивали без всякой жалости. Гибли захваченные врасплох звери-птицы, только тот уцелел, кого ноги несли быстрее пули, только тот спасся, кого проворные крылья несли быстрее ветра.
Всколыхнулась, зашумела пуща:
«Ворог пришел!»
Взвыли звери:
«Ворог пришел!»
Загомонили птицы:
«Ворог пришел!»
Стеною поднялись деревья, ощетинились кусты. Но враг ломился сквозь чащу, вырубал деревья, вставшие на пути, выжигал кустарник.
Двенадцать смельчаков, которых преследовали днем и ночью, забирались все глубже и глубже в дебри. Наконец пришли они к сосне и сели в круг; голодные, измученные, израненные, молча готовились принять смерть.
Пожалела их сосна и низко-низко свесила сильные ветви. Люди поняли, стали карабкаться по ним, взбираться все выше и выше. Когда все залезли, сосна снова подняла ветви, густо-густо сомкнула иглы.
Едва успела сосна укрыть людей, едва успела заслонить их пышными ветвями, нагрянула погоня. А под сосной — ни души…
Разъярились враги, разбушевались, сыплют проклятьями, палят со злости по деревьям.
Настала ночь.
Дюжина повстанцев сидела на сосне, но перед самой зарей один из них ослабел от ран и свалился. Тут преследователи всё поняли. Окружили сосну, велят сдаваться. В ответ прогремело одиннадцать выстрелов. Одиннадцать врагов легло на месте. Закипел бой. Все утро не смолкали выстрелы. Вот упал один, другой, третий… Рекой текла по стволу человечья кровь. Как ни защищала сосна людей, как ни прикрывала, не удалось уберечь от пуль. И, когда упал последний, заплакала она. На каждой ее иголочке выступило по слезинке, и, когда взошло солнце, сосна стояла опечаленная, притихшая и вся сверкала в его лучах.
Много, ой, много лет минуло с той поры! Но и сегодня, только встанет солнце, на каждой иголочке старого дерева выступает по слезинке. И стоит сосна грустная, задумчивая, горит-переливается радугой — плачет.
Пока шли через лес, Ромас держался неподалеку от Алпукаса, впереди отряда, но потом незаметно отстал и затерялся среди мальчиков и девочек. Дети постепенно перемешались, и возле него оказалась Циле.
Некоторое время они шли рядом, делая вид, что даже не знакомы. Наконец Ромас нарушил молчание:
— Почему ты не пришла в школу?
Циле смотрела на свои ноги, покрасневшие, исколотые сухими ветками, исцарапанные осокой.
— Скажи, если это не секрет.
— Отец не пускал.
— Не пускал? Что ему, жалко?.. Тебя наказали? Когда я что-нибудь натворю, меня тоже гулять не пускают.
— Чем я могу провиниться?
— Почему же не пускал?
— Очень просто, не пускал, да и все. Надо помогать бабушке, она одна не справляется.
— А потом отпросилась?
— Да, но он велел ненадолго.
Желая порадовать девочку, Ромас сказал:
— А знаешь, что случилось с чертиком?
— Утонул. Что с ним еще могло случиться?
— Нет, он вынырнул и сейчас лежит у меня в кармане, — рассмеялся Ромас. — Я принес его тебе. Поставишь куда-нибудь и смотри. На него очень приятно смотреть.
— Как это — вынырнул? — полюбопытствовала Циле. — Ты небось другого купил?
— Нет, тот самый, другого такого не найти.
— Значит, ты достал его из омута?
— Алпукас достал. Нырял, нырял и нашел.
Ромас с Циле не разлучались и около сосны-великана: они вместе разглядывали могучее дерево, слушали рассказ дедушки, вместе шли домой.
На опушке дети, жившие неподалеку, отдали свои папки и кульки товарищам и стали прощаться. Циле тоже собралась идти.
— Погоди, я тебе чертика отдам, — спохватился Ромас. — Только, чтобы никто не видел…
Они незаметно отстали. Голоса ребят уже почти не слышались. Доносились только отдельные возгласы да заплутавшееся эхо. А когда и эхо смолкло, Ромас и Циле посмотрели друг на друга. Они были вдвоем. Шум, смех отзвучали по тропинкам, межам, и теперь в лесу казалось пусто, мрачно.
— Я знаю, где черника уже поспела, большая, — похвалилась девочка.
— Далеко?
— Нет, за ельничком.
Взявшись за руки, они обогнули молоденькие деревца, густой щеткой пробившиеся на холме, и очутились в ложбине, усеянной ягодами. Ромас и Циле набросились на полузеленую чернику, рвали без разбора, лакомились. Потом принялись искать землянику. Под одной из елочек, на солнцепеке, увидели веточку зрелых, налитых солнцем и медом ягод. Опустившись на колени, начали собирать. Когда ягоды кончились, Ромас достал чертика.
Девочка, увидев игрушку, ойкнула, прикрыла глаза рукой, но тут же глянула из-под локтя. До чего же страшен уродец и такой смешной!..
Ромас посадил чертика на ладонь. Казалось, смеющийся уродец вот-вот завиляет хвостом; вдруг он запрыгал, приближаясь к Циле. Девочка сначала пугалась, вскрикивала, а потом попросила:
— Дай я попробую так! — Она стала рассматривать игрушку и снова засмеялась. — Какой хвост, рожки… а язык!..
Девочка поставила чертика на руку и от души хохотала, совсем забыв, что давно пора домой…
Смейся Циле, у тебя мало радости. Слишком часто ты бываешь серьезной и большие твои глаза туманит печальная тень. Пусть надолго останутся в твоем сердце эти короткие мгновения счастья…
За веселым смехом они не сразу услышали шорох. Дети обернулись. К ним приближался отец Циле с хворостиной в руке.
Оба вскочили. Но Керейшис, даже не глянув на Ромаса, повернул к себе Циле и рявкнул:
— Ты что тут делаешь?!
— Ничего.
Девочка стояла присмиревшая, покорная, и в ее голосе уже не было ни радости, ни веселья.
— Я тебе что велел?..
— Сразу домой.
Отец потряс хворостиной.
— А это видела?
Ромас подскочил к Керейшису:
— Не бейте!
Тот обернулся, оглядел его с головы до ног:
— Что-о-о?!
По тону Керейшиса Ромас понял, что его вмешательство, пожалуй, еще больше повредит Циле, и уже с мольбой в голосе повторил:
— Не бейте ее, это я виноват, она… она… хотела идти…
То ли подействовала просьба, то ли Керейшис передумал, но его рука не поднялась.
Ромас смотрел, как они удаляются — Циле впереди, за ней отец, помахивая хворостиной, — и ему хотелось, чтобы Керейшис бросил розгу. Но тот не бросил.
Долго еще стоял Ромас на поляне. А когда собрался уходить, его взгляд упал на валяющегося в траве чертика. Мальчик поднял его, вздохнул и, сунув в карман, медленно побрел к дому.
На опушке, поджидая его, сидел на камне Алпукас.