III

26 июня 1940 года

Дорогой отец!

На Триумфальной арке вывесили флаги со свастикой, народ бежит из города всеми возможными путями — на машинах, в повозках, пешком.

Улицы опустели. Я слышал по радио, как маршал Петен объявил об окончании военных действий.

А спустя неделю я увидел на Монмартре Гитлера.

Оуэн

Анри

— В последний раз спрашиваю, месье. — Я раскатал рукава и застегнул манжеты. — Кто этот мужчина и чего он хотел?

Я всегда считал, что страх — более эффективное оружие, чем боль. В глазах старого еврея читалась явная враждебность. Он смотрел на меня с опаской, однако продолжал молчать.

А вот сынок его не закрывал рта во время допроса, он вопил и сыпал угрозами:

— Мой отец не скажет тебе ничего, предатель! Enculé![18]

Я вздохнул. Дети всегда действовали мне на нервы. Даже мои собственные двое, которым было хорошо известно, что лучше меня не перебивать и не смотреть на меня, когда я к ним обращаюсь. Я достал пистолет и выстрелил ему в голову.

Отец закричал, в меня полетел плевок. Покраснев от напряжения, еврей попытался рвануться к обмякшему телу парня. Старик повесил голову, послышались всхлипы и рыдания, а когда он поднял на меня взгляд, в темных глазах читалась ненависть, что я отметил лишь мимоходом. Возможно, некогда я наслаждался бы этим. Но со временем пришел к выводу, что ненависть, как и война, — просто факт.

— Теперь ты ничего от меня не добьешься, — хрипло прошептал старик.

— Тогда ты мне больше не нужен. — Следующая моя пуля пробила ему лоб, и я полюбовался точным попаданием: прямо между глаз.

Все как на картине, подумал я, оценивая зрелище. Оставшись недовольным композицией, я убрал пистолет в кобуру и принялся все переустраивать. Опрокинул стул сына, подвинул стул с отцом так, чтобы луч солнца из окна падал на дыру в его черепе.

Затем, чуть отступив, наклонился. Распределение светотени, густая кровь, натекшая вокруг головы парня, скорбь, навечно запечатленная на лице старика, были великолепны. Меня так и подмывало взяться за кисть. Однажды, если мне удастся выбраться из этой глухомани, я запечатлею на холсте всю эту сцену, стоя посреди виноградника; и у моих ног будет лежать собака…

Воспоминания расстроили меня. Герхард уже никогда не свернется у моих ног перед камином. Человек, месяц назад появившийся в моей квартире, швырнул на стол ошейник моего любимого шнауцера. На ошейнике были следы крови. Потом он протянул мне портсигар, и еще до того, как я открыл его, меня накрыло страшное предчувствие. Это изящное ухо было мне очень хорошо знакомо. Неужели прошло целых шесть лет, с тех пор как я обнимал Милу, купаясь в нежности возлюбленной жены, шепча ей о любви в это самое ухо, лежавшее теперь передо мной?

— Я думал, ты оценишь художественный выбор. Разве ваш Ван Гог не отрезал себе ухо?

Я испытал такой приступ ярости, что едва не кинулся на него через стол и не вцепился ему в горло.

— Это всего лишь одно ухо, — сказал он. — Мы можем еще долго привозить тебе ее по частям, если ты не вернешь то, что присвоил. У тебя — шесть недель.

До истечения поставленного ими срока оставалось две недели. Я нашел все, кроме коллекции Фридриха. Меня снедало отчаяние. Ошейник Герхарда и портсигар оттягивали карманы, мне казалось, что они прожигают материю и мою плоть прямо до костей.

Я не удосужился прибрать за собой. Просмотрел рамы и ящики, но ничего стоящего не обнаружил. Еще раз оглядев комнату, чтобы запомнить все получше, я покинул дом и без труда слился с толпой на улице. Я вглядывался в лицо каждого прохожего: тот мужчина, на которого я наткнулся чуть раньше, был очень похож на того, которого я искал. Я знал, что, если найду его, он приведет меня к Оуэну.

Загрузка...