Я начал волноваться, когда выпал снег. Все говорили, что это последняя военная зима, что весной или летом наша армия возьмет Берлин. Военные действия уже шли на польской территории, на линии Вислы. Сообщения с фронта приходили сюда по нескольку раз в день, а не так, как в колхоз, от случая к случаю. Я решил, что уже пришло время мне включаться в войну. Прекрасно было бы сейчас летать над Польшей, бросать бомбы на фашистов и стрелять в них из пулемета, как они стреляли, летая над Хировом.
Мы часто возвращались в казармы промокшие до нитки. Облепленные снегом плащи были на несколько килограммов тяжелее, промокшие сапоги тоже. В казарме мы сушили на батареях центрального отопления брюки, радовались, что вместо портянок у нас уже есть носки. Со спящими рядом со мной солдатами я не имел возможности подружиться, потому что они были из других взводов и мы не встречались днем. Я постоянно искал Ваню и Кольку, мы с ними виделись несколько раз в день, на ходу обменивались несколькими словами, но даже вечером, после ужина, время было так расписано, что нам не удавалось спокойно поговорить.
— Ты написал письмо Ане? — спросил у меня как-то раз Колька, когда мы выходили из столовой.
— Даже два. И два получил.
— Как ты думаешь, когда нам дадут отпуск?
— Говорят, что весной.
Я соврал, сказав, что получил от Ани два письма. Пришло только одно, впрочем, как и от родителей, так что нельзя было обижаться на девушку. Аня писала мне официально, за что я на нее злился, хотя мое письмо к ней тоже было официальным, но ведь я солдат, мне неудобно. Другое дело она. А может, она стесняется военной цензуры?
Во время утренней физзарядки я спросил стоящего рядом курсанта, слышал ли он о том, что учеба в нашем училище должна быть сокращена.
— Летная практика длится всего лишь три месяца, — ответил он, — а эту теорию действительно можно было бы сократить.
— Боюсь, что на войну мы и так уже не успеем, — заметил другой курсант.
— Похоже, что нет, — ответил я, хотя еще не терял надежды.
— Те, кто постарше нас на год, уже летают на фронт, — включился в разговор третий.
— Им повезло.
— Опоздали мы, друг, на год, — снова сказал первый, делая повороты корпусом.
На стартовой полосе произошел несчастный случай. Раненный в воздушном бою летчик с трудом удерживал в воздухе свою машину несколько сотен километров. В полусознательном состоянии, потеряв ориентировку, он искал какой-нибудь аэродром. Увидев наш, он только спросил, советская ли это территория, а получив ответ, что да, не стал ждать разрешения на посадку, снизился, но ему не хватило взлетной полосы, он попал в снег и перекувырнулся.
Мы подбежали к лежащему кверху колесами самолету и вытащили окровавленного пилота. Мы были рады тому, что он жив. Его внесли в машину «Скорой помощи». Тут мне вспомнились слова отца о том, чтобы я берег себя и не погиб в последний день войны.
Взволнованный, я возвращался в казарму. На следующий день, с самого утра, я расспрашивал товарищей о раненом летчике. И успокоился только тогда, когда услышал, что он жив. Ведь я же знал, что на фронте самолеты вместе с летчиками разбиваются о землю, падают в воду, взрываются в воздухе, и считал это нормальным делом, а вчерашний случай принял так близко к сердцу. Почему?
В один из дней среди курсантов разошлась весть о том, что скоро начнутся практические занятия по пилотажу и для этого нас перебросят куда-то под Москву. Я был очень рад этому, потому что хотел увидеть столицу, а кроме того, письмо, отправленное в колхоз из Москвы, это не то, что из Тамбова.
Отъезд был назначен через несколько дней, занятия по двигателям и другие лекции были сокращены, некоторых курсантов еще раз направили на медицинское обследование. В чем там было дело, не знаю. Однако, когда вызвали меня, я немного испугался. Но почему не вызывают Ваню и Колю?
В кабинете за столом сидели несколько врачей. Под белыми халатами виднелись офицерские погоны. Я не знал, кем был разглядывающий мои документы симпатичный брюнет — подполковником или полковником. Но я начал беспокоиться, когда он, подавая своему коллеге мои бумаги, сказал «нет». Второй еще раз механически перелистал страницы и тоже отрицательно покачал головой. Я ожидал самого худшего.
Одеваясь, я пытался узнать у товарищей, слышали ли они такое же «нет». Они не обратили на это внимания, каждый делал то, что ему было велено.
— Послушай, — спросил я стоящего рядом курсанта, — что сказал доктор, просматривая твои документы?
— Ничего.
— А у меня он в чем-то засомневался.
— В чем он мог сомневаться? — пожал тот плечами.
Мы вышли из кабинета, чтобы освободить место для следующей группы. Я с беспокойством ждал, что будет дальше.
После обеда сержант, как обычно, собрал взвод. Когда мы построились, он сказал, что курсант Ковалик должен явиться к командиру. Поскольку я не сразу его понял, он крикнул:
— Ковалик, выйди из строя!
Я сделал положенные три шага вперед.
— Можете идти!
В секретариате мне дали запечатанный сургучом конверт, направление на распределительный пункт и сообщили, что через полчаса будет грузовик. И еще нужно сдать обмундирование. Я не тронулся с места, хотя сержант уже занялся другими.
— Зачем на распределительный? — спросил я, с трудом хватая воздух.
— Так решила комиссия. Поспешите — грузовик ждать не будет.
Я уже сдавал свой красивый мундир на склад, уже получал гражданскую одежду, а все еще никак не мог понять, в чем дело. В голове шумело, звенело в ушах. Я ужасно выглядел в своей короткой куртке, стоптанных башмаках и мятых брюках. Было непонятно, то ли это кошмарный сон, то ли печальная действительность. Я ждал, когда же кончится этот ужасный фильм, в зале загорится свет и я вернусь в реальный мир.
Я стоял в коридоре, не зная, что делать, а вернее ждал, когда кто-нибудь скажет: «Товарищ курсант, это ошибка». Наверняка ошибка, ведь я же хорошо учился, был послушным и дисциплинированным. Я должен стоять и ждать, мне нельзя далеко отходить. Не знаю, долго ли я так стоял, пока кто-то не крикнул мне в ухо:
— Что вы так стоите?
— Да я не понимаю…
— К начальнику школы, если не понимаете!
Начальник школы в это время как раз куда-то выходил. Я, должно быть, выглядел ужасно, потому что он вернулся со мной в кабинет и заглянул в мои бумаги.
— Дорогой мой, — сказал он, — вы поляк. И вероятно, знаете, что существует Войско Польское.
— Слышал об этом.
— Ну так вот, вы поедете в польскую армию.
А почему я не могу остаться здесь? Тут у меня друзья по школе, по комсомольской организации. Наши армии борются с общим врагом.
— Поляки идут в Войско Польское. Таков приказ начальства. В вашей армии тоже есть летная школа. Счастливого пути.
Я вышел, не очень понимая, что происходит, и наткнулся на Ваньку, который болтался в коридоре главного здания, словно чувствуя, что со мной делается что-то нехорошее.
— Прощай, — с трудом проговорил я.
— Что случилось? — Ваня был так удивлен, что шел за мной, о чем-то говорил и все время дергал меня за рукав.
Во дворе курсанты занимались строевой подготовкой. Вдруг из шеренги вышел Коля Муковнин.
— Володя! — крикнул он, неожиданно увидев меня в гражданской одежде. — Этого не может быть! Мы должны всё выяснить!
— Муковнин, становись в строй! — крикнул командир взвода. — Что это значит?
— Мой друг… Володя, обратись к начальству! Никуда не уезжай! Вечером увидимся.
— Эй! — крикнул солдат из грузовика. — Мы уже едем. Пешком пойдешь на распредпункт!
В глазах у меня потемнело, ноги стали ватными. Я никак не мог понять, почему в моей жизни произошел такой неожиданный поворот.
С вещмешком за плечами я догнал тронувшийся уже грузовик и влез в кузов. И так ехал молча, не разговаривая с ребятами, которые тоже возвращались на распределительный пункт. Я раздумывал над тем, куда теперь меня пошлют. Все равно куда, подумал я, лишь бы только не обратно в колхоз. Там уж стыда не оберешься.
Мне определили место на двухъярусной койке в многолюдном зале, в котором спали не только призывники, но и бывшие фронтовики, выздоравливающие, инвалиды, кое-кто на костылях, с несгибающимися ногами, с парализованными руками. Некоторых из этих людей переводили в другие части, некоторых направляли на отдых или домой.
Солдаты играли в карты, вспоминали фронтовую жизнь, ругались с обслуживающим персоналом из-за того, что им не нравится еда или что не хватает сахара для кипятка.
Я не мог спать, меня мучил вопрос «что дальше?», а когда приходил сон, то будили видения, мне снилось, что я снова нахожусь в авиачасти, куда-то бегу с Ваней, летаю, как будто бы я уже стал пилотом, неизвестно только, когда изучил искусство пилотажа, важно, что это уже в прошлом, я лечу в тыл врага и сбрасываю бомбы на вражеский город.
Мне было жаль, что я не попрощался с моими друзьями Ваней и Колей, но я оправдывался, что это не моя вина, я напишу им письмо, невозможно, чтобы мы с ними скоро не встретились, ведь только гора с горой не сходится.
Утром к нам пришел молодой солдат и спросил, есть ли тут кто-нибудь, кто умеет писать красками, рисовать, ну как бы художник, потому что надо украсить зал для концерта и сменить лозунги. Я вызвался, поскольку в школе неплохо делал стенные газеты. Мы пошли в декорационную мастерскую, я начал рисовать то, что мне велел сержант-художник, но не успел я закончить плакат, как меня вызвали к начальнику распредпункта.
— Фамилия? — спросил майор, глядя в мои бумаги.
Я назвал себя.
— Вольно. По документам видно, что вы поляк. А польский язык знаете?
— Конечно.
— Ну скажите что-нибудь по-польски.
Я сказал. Майор меня не понял, но поверил, что бумаги не врут.
— Я поляк, но очень хотел бы служить в советской авиации, — настаивал я. — Я хочу учиться в этой школе в Тамбове, там мои товарищи, я хочу вас попросить, чтобы меня послали обратно…
— Но ведь существует возрожденное Войско Польское.
— Я комсомолец, — продолжал я свое, — и ходил в советскую школу.
— Понимаю, но вы — польский гражданин. Народное Войско Польское тоже нуждается в кандидатах в пилоты. Я уверен, что в мундире польского солдата вы встретите своих советских друзей.
— Феликс Дзержинский тоже был поляком, но всю жизнь работал в СССР над укреплением Советской власти и мировой революции, — бодро произнес я.
— Тогда Польша не была независимой. А сейчас в своей стране вы сможете работать над укреплением международного революционного движения, — не остался в долгу майор.
У меня горели уши, перед глазами стояли огненные круги, которые удалялись и росли. Я чувствовал, что ноги подо мной подгибаются, ведь не мог же пол качаться.
— Мои родители живут в колхозе. Я хотел бы вернуться к ним как советский солдат.
— Ваши родители после войны поедут в Польшу.
— Я в любом случае вернусь в свой колхоз.
— Дружище, — сказал спокойно офицер, — не спорь со мной. У меня есть приказ. Я — солдат и ты — солдат, а солдат даже в мирное время должен выполнять приказы.
— Куда вы меня направите?
— В Люблин.
— В какую часть?
— Там находится ваш распределительный пункт. Счастливого пути.
Я вышел, думая о том, что в моей жизни все так неожиданно переменилось, как тогда, десятого февраля, когда в течение двух часов мы должны были покинуть наш дом, город, друзей. Вчера мечты о полетах, сегодня — путешествие в переполненном вагоне.
Я просмотрел все свои бумажки, которые мне дали. Там было направление на кухню за сухим пайком, а также талон на склад. Зачем мне идти на склад? — подумал я. За одеждой? Какой одеждой?
Кладовщик сказал мне, что у него нет никакой гражданской одежды, а одно лишь обмундирование, да и то поношенное.
— Ну так на кой оно мне?
— Как хочешь, — безразлично ответил кладовщик. — Начальник дал тебе талон, а там твое дело.
— Но зачем? — спросил я.
— Чтобы ты не ехал как оборванец. На тебе мятое гражданское тряпье, а ты солдат, — рассердился он.
— Я еду в польскую часть.
— Тем более ты должен прилично выглядеть. Ведь пока что ты солдат Красной Армии.
Я вынул свое направление. И действительно, там было написано:
«Направляем советского солдата, по национальности поляка, рядового Влодзимежа Ковалика в распоряжение…»
Кладовщик положил предо мной не новый, но вполне приличный, выстиранный и отглаженный мундир, шинель и чистое белье. Потом он начал выбирать сапоги, спросив, какой у меня размер.
— Зайди сюда и примерь сам, — в конце концов сказал он.
Скоро я вышел из распределительного пункта в мундире советского солдата. Часовой взял мой пропуск, а я подумал о сержанте-художнике, который сам теперь будет украшать зал.
На железнодорожном вокзале, без командира, без товарищей, я почувствовал себя одиноким. Мне казалось, что сейчас ко мне подойдет военный патруль и потребует предъявить документы.
Неожиданно на вокзале объявили поезд до Воронежа. Толпа женщин с детьми, с узлами на плечах и чемоданами в руках бросилась к выходу из зала ожидания. Еще час тому назад репродукторы сообщили, что скорый, едущий в этом направлении, прибудет в пятницу, т. е. через два дня, поэтому я решил ехать любым пассажирским в сторону Минска, а тут как раз появился скорый.
На путях было полно народу. Никто не искал подземного перехода, все перелезали через ограждения, через другие поезда, под вагонами товарных составов.
Довольно долго мы стояли на холоде на заснеженном перроне, вглядываясь вдаль, откуда ждали прихода поезда. Мороз был небольшой, всего несколько градусов, а воздух чистый. Когда я посмотрел в сторону, откуда должен был прийти поезд, мне показалось, что равнинам нет конца, что мой взгляд достигает Уральских гор. Даже глаза заболели оттого, что я долго смотрел, не идет ли поезд; то и дело мне казалось, будто я вижу маленькую, как муха, точку, но это только черные пятна прыгали у меня перед глазами. Я было подумал, что у меня не в порядке зрение.
Наконец прибыл поезд, такой обледеневший, словно он пробивал туннель в сугробах. Он появился как будто из-под снега, вот почему издали его было трудно обнаружить. На крыше вагонов лежал полуметровый слой снега, из-под которого почти не видны были вентиляционные трубы. Паровоз покрывали огромные сосульки, темно-зеленые вагоны потеряли свой цвет, они были грязными, обвешанными серыми людьми.
Стоящая на перроне толпа бросилась к закрытым на ключ вагонам, каждый из которых имел свою проводницу. Проводницы жестами объясняли через закрытые двери, что мест нет. Были забиты не только коридоры, но и переходы, соединяющие вагоны, и даже вагонные ступеньки. Люди просили, ругались, объясняли, что им надо ехать. Проводница впустила мать с ребенком и больше никого. Женщины, инвалиды войны возвращались в зал ожидания. Через несколько дней будет следующий поезд, может, тогда повезет.
Я сел на ступеньке закрытого на ключ вагона, рядом со мной мужчина в фуфайке. Проходящий мимо железнодорожный охранник велел слезть моему соседу, меня, как солдата, оставил. Мужчине он объяснил, что на ступеньках ехать запрещено, от холода у него замерзнут руки и он упадет. Когда охранник ушел, мужчина в фуфайке снова уселся рядом со мной. Охранник уже сгонял других, они послушно сходили, а потом снова возвращались.
Через несколько минут поезд тронулся. Во время поездки я вспомнил наше путешествие в дырявом вагоне из Красноуральска до Туры. Правда, тогда на улице было более тридцати градусов мороза, но у вагона, хоть и с выбитыми стеклами, все же оставались стены. Сейчас же несколько градусов мороза во время движения поезда превратилось градусов в двадцать, да еще с пургой. Ветер вдувал мне снежные хлопья под шапку и за воротник, продувал насквозь шинель. Руки и ноги у меня окостенели, я не чувствовал холода, а одну только боль. Повернувшись спиной к голове состава, я судорожно держался за железные поручни. Так вроде было получше. Боясь, что разожмутся закостеневшие руки, я привязал себя ремнем к металлической ручке. Когда я засыпал, ремень держал меня. А поезд несся с такой скоростью, что казалось — он вот-вот сойдет с рельсов.
Я поправил завязанную под подбородком шапку, проверил, не оторвалась ли у меня красная звездочка, и уселся поудобнее на ступеньке. Поезд шел через снежную пустыню, дышащую холодом, белые холмы сменяли друг друга так, словно я ехал на карусели. Время от времени можно было увидеть лошадь с деревянной дугой над головой, тянувшую сани, иногда охотник в тулупе шел через лес, а то вдруг церковь с луковичками куполов выглядывала из-под снега.
Через несколько часов мы въехали в вечернюю темноту. На снегу загорались огоньки погруженных в белые сугробы домиков. Я знал, что в этих избах тянет теплом от огромной печи, на которой лежит вся семья и щелкает семечки подсолнуха. В моем доме в Саликове тоже тепло. Отец, вернувшись из кузницы, греется, мать готовит щи. Они, наверное, думают, что их сын учится летать, ведь я об этом писал в последнем своем письме.
В этих домах тоже остались одни женщины и дети, думал я, при свете керосиновой лампы они читают письмо от отца или думают о том, почему же он так долго не пишет. Они едят пшенную кашу с подсолнечным маслом или снимают кожуру с вареной картошки, солят ее, мажут маслом или жарят на сковородке. С каким удовольствием я сейчас съел бы миску такой картошки!
Я не знаю, сколько времени мы уже едем, потому что у меня нет часов, но наверняка очень долго. Как узнать, сколько еще ехать? Вероятно, уже недалеко.
В вещмешке у меня хлеб и кусок выданного на распредпункте сала. Я не могу есть на морозе, руки не в состоянии что-либо удержать. На всех ступеньках сидят голодные люди и радуются тому, что едут. После многочисленных скитаний они возвращаются в родные места.
В воронежском зале ожидания была такая теснота, что негде было даже стоять, не говоря уже о том, чтобы сесть.
Неожиданно через стекло в дверях я увидел знакомого солдата и только спустя несколько секунд понял, что это я. Большая военная ушанка прикрыла мне голову и падала на глаза. В лохматом мехе надо лбом поблескивала красная звезда. Под маленьким чистым лицом торчал немного великоватый воротник военной шинели с погонами. Перед украшали пуговицы с серпом и молотом. Я так себе понравился, что не мог оторваться от стекла, но тут вспомнил, что на всех железнодорожных вокзалах имеются залы для солдат, отдельные воинские билетные кассы и продовольственные пункты.
В зале для военнослужащих я нашел даже место для лежания, конечно, на полу, между спящими солдатами. Я положил вещмешок под голову, и тепло усыпило меня.
Когда репродуктор объявил об отходе какого-то поезда, я проснулся. Часть солдат выбежала, вместо них пришли другие. Скоро в зале снова все успокоилось. Некоторые солдаты ели, другие курили, но это не мешало мне спать.
Я проснулся, но не мог открыть глаз, веки были тяжелыми, воспаленными. В зале стало тесно, я с трудом перевернулся на другой бок, лежащий рядом со мной парень кричал сквозь сон, чтобы я его не толкал. Мне было тепло, хорошо, я в этом блаженстве хотел оставаться как можно дольше, но голос репродуктора снова поднял множество людей.
А вдруг это мой поезд, неожиданно подумал я и, взяв вещмешок, двинулся вместе с толпой. Оказавшись на перроне, я узнал, что этот поезд идет в Москву.
Я огляделся по сторонам, ища кран с кипятком, и нашел его по большой очереди, которая все же довольно быстро двигалась. Горячая вода и кусок хлеба с салом тут же привели меня в прекрасное настроение. Я мог съесть весь мой запас еды, на воинском пункте мне опять выдадут новый паек.
К справочному бюро не было большой очереди, девушка в военной форме коротким «не знаю» быстро выпроваживала спрашивающих. Мне она сказала: «Где-то в среду», т. е. через два дня.
С зеленым военным вещмешком на плече я вышел в город, где на каждом шагу виднелись свежие следы войны. Все дома вокруг вокзала, которые я помнил со времени моего первого пребывания в этом городе вместе с родителями, были разрушены. Закопченные стены еще пахли дымом и порохом, мне казалось, что я слышу далекий грохот артиллерии.
На привокзальной площади, где когда-то были клумбы и газоны, лежат груды кирпичей. Главная улица очищена только на ширину проезда одной машины. Люди вынуждены отходить в руины, чтобы дать проезд автомобилям. На груды кирпичей и снега сыплются зеленые искры с дуги идущего трамвая.
Я сел в первый вагон. Никто не требовал от меня билета, военные имели право бесплатного проезда. Трамвай двигался по пустым улицам мимо сломанных деревьев, разбитых грузовиков, заваленных толстыми пластами грязного снега. Иногда развалины рухнувших домов так близко подходили к рельсам, что мне казалось, будто они закрывают проезд. Трамвай ехал по ущелью руин, чтобы тут же выбраться на широкое пространство уничтоженного парка. В вагоне не было ни дверей, ни стекол, поэтому веяло холодом морозного зимнего утра, но, несмотря на это, я чувствовал себя прекрасно. Я радовался тому, что нахожусь здесь, так близко от фронта, что почти по пятам преследую немцев. Скоро я их догоню. Из Люблина, куда меня направили, я наверняка увижу зарево войны. Мне хотелось, чтобы родители сейчас увидели меня, одинокого путешественника, солдата.
Трамвай на кольце повернул обратно, я вышел, увидев толпу людей. Оказалось, что это базар. Что может быть приятнее, чем ходить мимо лотков, рассматривать удивительные вещи, слушать, как торгуются покупатели с продавцами?
Когда я покупал пирожок с капустой, женщина с головой, закутанной в три платка, спросила меня, не на фронт ли я еду.
— Конечно! — сказал я гордо.
— Береги себя, сынок. Мой муж без ног вернулся. — Она рукой вытерла глаза. — Без обеих ног.
— Такой мальчишка — и на войну? — удивилась вторая.
Я не любил, когда обо мне кто-нибудь говорил «мальчишка». И поэтому ушел с базара, считая, что напрасно здесь трачу время.
— Товарищ солдат, — услышал я женский голос, когда входил в воинский зал ожидания; рядом со мной стояла девушка, поразительно похожая на Марусю из Саликова.
— Товарищ, — повторила девушка, — вы не в Киев едете?
— Да, а что?
Девушка схватила меня за рукав шинели.
— Есть поезд, который туда идет. Товарный.
— Ну и что?
— Вы не поедете? Много людей едет этим поездом, потому что неизвестно, когда придет скорый.
— Откуда ты знаешь, что в Киев? — спросил я подозрительно, ибо не мог понять, зачем ей нужно, чтобы я ехал товарным.
— Я слышала, как вы спрашивали в справочном бюро.
— Я еду еще дальше, — ответил я.
— Куда?
— Военная тайна.
— Если вы решите ехать этим товарным, то возьмите меня с собой. Вас не выгонят, а меня заставят выйти. На этом товарном много военных едет. Завтра утром мы будем в Киеве.
— Завтра?
— Да. Он идет быстрее, чем пассажирский, а останавливается только на узловых станциях.
— Пожалуй, это неплохая мысль, — буркнул я и пошел на перрон.
— Ты знаешь, где стоит этот поезд? — спросил я идущую рядом девушку.
— Знаю. Но надо спешить, а то он уйдет.
Мы бежим через пути мимо разбитых вагонов, проходим рядом с составом сожженных цистерн, огромные разорванные бочки лежат на насыпи. Останавливаемся перед товарным поездом, но оказывается, что это еще не наш. Девушка нагнулась и потащила меня за собой. Она на четвереньках пролезла под вагоном, я за ней.
— Вот этот, видишь? Те двое тоже едут. Многие уже в него влезли. Попрятались.
Мы идем вдоль вагонов с углем, минуем загруженные сеном. Тут было бы прекрасно, но как туда попасть? Вагоны запломбированы. Следующая платформа с досками, за ней крытый вагон.
— Может, сюда?
Мы бежим, потому что около паровоза ходят люди, вероятно, сейчас поезд тронется. Вагон не запломбирован, я поднимаю тяжелый железный засов, девушка помогает мне открыть дверь, и мы залезаем внутрь. Девушка садится первой, ей трудно влезать, я хочу подсадить ее, но не решаюсь. Она подает мне руку.
Мы с грохотом задвигаем дверь и оказываемся в узком проходе между досками. В полумраке я вижу, что не все доски одинаковой длины, там, где лежат более короткие, видно свободное пространство. Я влезаю в него, девушка за мной.
— Здесь мы можем даже спать. Только бы доски на нас не упали.
— Наверняка не упадут, — успокаиваю я ее.
— Пока поезд стоит, они не упадут, но потом, когда начнет дергать… Ты когда-нибудь ездил на товарном? Знаешь, как поезд дергает?
Я не ответил, потому что услышал приближающиеся шаги. Неожиданно с треском отодвинулась дверь и мужской голос снаружи произнес:
— Вылезай!
Девушка посмотрела на меня.
— Скорее, чего ждешь! — железнодорожник кричал на девушку.
— Эта гражданка едет со мной, — сказал я спокойно.
— С вами. Ну хорошо. Больше там никого нет? Тогда с другой стороны вагона что-то зашевелилось.
Из-под досок вылезла мать с двумя детьми лет пяти и семи.
— А я на чем поеду в Киев? — спросила она железнодорожника. — Тебе легко говорить «вылезай».
— А если тебя доски придавят или ребенок замерзнет насмерть? Ну шевелись, а то сейчас поезд тронется.
Когда женщина с детьми вылезла, железнодорожник закрыл дверь и задвинул засов. Мы вздохнули с облегчением.
Скоро со стороны паровоза до нас донесся лязг трогающихся вагонов. Задвигались доски, на которых мы сидели, и какая-то сила потащила нас вперед, а потом бросила назад. Стальные колеса застучали, словно двигались по камням, зазвенели буфера, и поезд тронулся, набирая скорость. Ритмичный стук действовал усыпляюще.
— Спасибо тебе большое, — сказала девушка, — мне дали две недели отпуска, и я хотела узнать что-нибудь о матери и сестре, от них уже давно нет никаких известий. Не знаю даже, живы ли они.
— Наверняка живы, просто почта сейчас плохо работает, — утешил я ее. — Тебя как зовут?
Девушка не ответила. Положив голову на свою сумку, она уже спала. Так я и не узнал, как ее зовут и где она работает. Я не двигался, чтобы не разбудить девушку, хотя мне было неудобно, потому что ее рука лежала на моем колене. Потом заснул и я.
Неожиданно моя попутчица начала плакать. Я проснулся и спросил, что случилось.
— Где я? — Она пыталась хоть что-нибудь разглядеть в темноте.
— В поезде. Мы едем в Киев. Что тебе приснилось?
— Я видела мою маму, — девушка вытирала слезы со щек, — и мою сестру… их убили…
— Это значит, что они живы, — ответил я. — Сны объясняют наоборот.
— А я так расстроилась, ты себе представить не можешь. — Она облокотилась на мое плечо, а я ее обнял и ласково прижал к себе.
— Не волнуйся, ты со мной. Ничего с тобой не случится.
Так мы и дремали, обнявшись, то она на моей груди, то я на ее плече, а поезд шел, постукивая колесами, — медленнее, быстрее, иногда где-то останавливаясь.
В Киеве девушка поблагодарила меня, попрощалась и по путям побежала в сторону города.
Я был рад, что увижу Киев, ведь я столько о нем слышал. Говорили, что он красивее Москвы, будто бы только Ленинград и Тбилиси могут с ним сравниться. Я думал, что осмотрю его в обществе киевлянки, что мы вместе с ней поедем куда-нибудь, но девушка пропала. Как Киев выглядит? Когда его освободили?
Так я шел, думая обо всем этом, в сторону зала ожидания. Наш товарный поезд остановился в двух километрах от станции, так что я имел возможность осмотреть разбитые вагоны на путях, сломанный виадук, сожженные вокзальные склады, а также развалины близлежащих домов. Интересно, сильно ли разрушен город? Похожу-ка я по улицам, спрошу, где базар.
Подойдя к главному зданию вокзала, я увидел красные огни на зеленом пульмане — конец какого-то поезда. Неожиданно у меня забилось сердце, почти застучало — ведь это стоял скорый, идущий во Львов. Не раздумывая, я вскочил в первый попавшийся вагон, в коридоре которого нашел даже сидячее место на радиаторе. Тепло меня совершенно разморило, глаза сами закрывались. Я хотел спросить сидящего рядом моряка, когда мы будем во Львове, но он спал так крепко, что его невозможно было разбудить. Ладно, подожду проводницу. Все равно когда, важно, что у меня есть место, что я сижу, что еду.
Как только поезд тронулся, я сразу же заснул. А проснулся, когда он остановился, и снова заснул, когда поезд опять отправился в путь.
Не знаю, что это за станция, люди выходят, садятся, бегают по перрону. Знаю только, что я еду в толпе беженцев, возвращающихся в свои родные места. Устав от скитаний, люди спят где придется. На станциях суматоха, крики. Когда поезд трогается, в вагоне раздается храп. Двери в купе открыты, там людей как селедок в бочке, иногда раздается приглушенный крик ребенка и успокаивающий шепот матери.
Кто-то кашляет бесконечным, неприятным кашлем. Я снимаю со своего плеча голову спящей женщины, двигаю онемевшей рукой. Хочется пить, но где взять воду? У проводницы она есть, но как до нее добраться?
В грязные окна вагона заглядывает рассвет. Я встаю, смотрю в окно. Мы проезжаем мимо больших и маленьких станций, городов. Увидев руины, я пытаюсь представить себе, какие дома стояли здесь когда-то. Несмотря на раннее утро, люди лопатами убирают груды обломков. На разрушенной стене дома надпись «Sklep…»[52] и затем провал.
Как же похожи разбитые города, думаю я, как же похожи воронки от бомб и искалеченные осколками люди!
Я снова заснул, прислонившись головой к окну, и мне приснился мой Хиров, и бедная деревенька Слохиня, и летний школьный лагерь Лозы. Я играл с ребятами в футбол в яме около железной дороги. Вместо ворот на траве лежали наши школьные учебники. Я стоял на воротах, а Казик Кендзерский бил пенальти. Мяч пролетел над моей головой, одни считали, что выше ворот, другие, что он попал в ворота. Был гол или нет?
Я проснулся во Львове. Раньше я его никогда не видел. Отец обещал, что мы когда-нибудь туда поедем, но я знаю, что у него не было денег. Он рассказывал мне о Львове и как железнодорожник восхищался прежде всего вокзалом. Он не успел показать мне этот город, началась война.
Я хожу по Львову в мундире советского солдата, с зеленым военным вещмешком на плече, слушаю разговоры людей, которые, однако, замолкают, когда я останавливаюсь возле них. Я не могу понять, почему. Неожиданно мимо проходит польский солдат с орлом на шапке. Настоящий польский солдат.
— Простите, — говорю я по-польски.
Он повернулся.
— В чем дело? — спросил солдат.
— Да нет, ничего, — ответил я, смутившись. Хотел на вас посмотреть, подумал я, но не сказал этого вслух. Первый раз за много лет вижу настоящего польского солдата.
Солдат ушел, вероятно, я показался ему подозрительным, а может, он спешил или у меня было слишком глупое выражение лица, чтобы со мной разговаривать.
Я купил в киоске мороженое и вернулся на вокзал. Поезд, идущий в Самбор, стоял на запасном пути за станцией. Он был даже не пассажирский, а смешанный. Три коротких двухосных пассажирских вагона и два товарных. В одном из вагонов сидели люди, но никто не знал, когда поезд отправится в путь, все надеялись, что сегодня. Неожиданно среди украинской речи я услышал людей, говоривших по-польски, и странная дрожь пробежала у меня по лицу. Поляки. Когда я подошел к ним, они умолкли. Разозлившись на них из-за того, что они приняли меня за русского, я перешел в другой конец старого австрийского вагона и сел на высокую деревянную скамейку рядом с женщинами, разговаривающими по-украински. Это были «польские» украинки, их язык немного отличался от языка киевлян. Они говорили вполголоса, чтобы я их не мог подслушать.
Неожиданно поезд тронулся. Вагон стучал, дергался, скрипел, подскакивал на стрелках. Когда же он вырвался из путаницы рельсов, то ускорил ход, однако скоро снова пошел медленнее и всю оставшуюся дорогу так и тащился среди полей, словно телега, оставляя за собой сожженные деревни, поломанные сады и остатки деревянных заборов.
Самбор. Видны совсем свежие следы войны, как будто фронт прошел здесь час назад. Только сейчас я заметил, что уже нет снега. Светит солнце, и на улице очень тепло, хотя зеленой травы еще нет. А ведь во Львове был снег. Какое сегодня число?.. Я совершенно потерял счет дням, даже не знаю, какой день сегодня. Хорошо еще, что месяц помню. Ну и год — 1945-й. Ранней весной я возвращаюсь в мой Хиров в мундире советского солдата.
Немногочисленные пассажиры пробитого пулями поезда выходят на пути. Проводника нет, никто не может сказать, куда он едет дальше. Мы спрашиваем об этом машиниста.
— Это от меня не зависит.
— А от кого?
— От начальника станции.
Мы идем к начальнику станции.
— В принципе у поезда здесь конечная остановка, но… сколько вас собирается ехать в Хиров?
— Человек десять.
— А некоторым нужен Пшемысль.
— В Пшемысль поезда еще не ходят. Прифронтовая зона. Посмотрим, примет ли Хиров.
— Позвоните, пан начальник. Помогите нам.
— Пять лет меня здесь не было, — сказал я. — Очень хочется увидеть свой родной город.
Начальник станции посмотрел на меня как-то странно.
— Вы из Хирова?
— Да.
— Там теперь мало что сохранилось.
— Хочу посмотреть на то, что осталось. А потом в Люблин. В польскую армию.
Он еще раз взглянул на меня, но ни о чем уже не спрашивал.
Поезд тронулся. Одноколейная линия крутится среди песков, словно боится задеть плоские белые домики. Здесь должна быть река, подумал я и увидел старые ивы. Это Стрвёнз? — удивился я и сердце сжалось у меня в груди. Когда-то он был побольше…
Поворот, разветвление, и вот уже предместья Хирова. Поезд идет вроде бы медленно, а все так стремительно приближается и убегает, что я не знаю, куда смотреть. Наш дом я увидел, когда мы уже проехали мимо.
Не знаю, почему поезд не пошел в Хиров, а повернул к предместью. Я вышел из вагона расстроенный, возбужденный — все происходило как во сне. Такое обыкновенное, что даже казалось ненастоящим.
Вот я стою перед двухэтажным зданием вокзала и смотрю на разрушенные домишки моего Хирова, на покрытую гарью тропинку, ведущую в школу, на стоящие друг против друга колокольни костела и церкви. Я подхожу к киоску, где продаются какие-то продукты, и прошу налить хлебного кваса, от волнения мне хочется пить. Держа в руке стакан желтой жидкости, я по-польски спрашиваю продавщицу о моих школьных товарищах, возможно, она кого-нибудь из них знает, но женщина молчит. Вряд ли она глухая, иначе не могла бы торговать в киоске.
— Где вы так хорошо научились говорить по-польски? — через какое-то время спросила она.
— По-польски? — удивился я.
— Ты думаешь, что я русского не узна́ю?
— Мундир на мне советский, но…
— По шапке, по носу, по всему узна́ю.
Меня окружила группа незнакомых мне людей, они слушали наш разговор, а вернее то, что подчеркнуто громко говорила продавщица, будто бы я напрасно притворяюсь поляком, ибо даже акцент у меня русский. Очень это меня, урожденного хировчанина, обидело. Я мечтал о том, чтобы сейчас встретить кого-нибудь из моих бывших товарищей и чтобы он сказал глупой бабе, кто я такой. Честно говоря, в значительной степени из-за нее у меня пропала симпатия к моему городку. Волнение превратилось в злость.
У железнодорожной насыпи я останавливаюсь. В этой яме мы после школы играли в футбол, было удобно, не надо было выбрасывать аутов, мяч сам отскакивал от стен. Казик, Манек, Тадек бегут к моим воротам, я выбегаю… Где они теперь?
Шагая в советском мундире с зеленым военным вещмешком на плече по посыпанной гравием дороге вдоль сожженных домов, я думаю о том, как же отличается сегодняшнее предместье Хирова от того, которое сохранилось в моей памяти. Уменьшилось, сжалось, посерело даже в тех местах, где его пощадили снаряды. Быстрый когда-то мельничный ручей стал грязной сточной канавой. Этой дорогой я шесть лет ходил в школу, а раньше еще год в детский сад для детей бедняков. Зимой в ботинках, а летом босиком. Осенью и весной в школу обутый, а из школы с башмаками на плече. Слева гора Радычь, за горой лес и бедная деревенька Волчья Дольна.
В конце Хировского предместья, в поле, между Лозами и Слохиней стоит мой дом. С бьющимся сердцем я иду пыльной тропинкой вдоль железнодорожного полотна. В этой пыли я шаркал босыми ногами, поднимая тучи мельчайшего песка, как настоящий автомобиль. Пыль оседала у меня на одежде, на лице. Кровь из разбитого пальца ноги я останавливал землей или песком, в зависимости от того, что было ближе. А когда утром перед школой выгонял корову, босые ступни краснели от холодной росы.
Мой дом, мой дворец, стоит сейчас серый и грустный. Как же он уменьшился за эти пять лет! Он не узнает меня, а ведь зимней порой согревал теплом своей печи. При свете керосиновой лампы с абажуром я решал задачи, учил историю и географию. С отцом мы играли в шахматы, а когда он был на службе, я на полу из кубиков сооружал домики, мосты, а иногда даже взрывал поезда.
Я заглядываю через окно в комнату — она тоже стала совсем другой. Даже двор меня не узнаёт. Там рос крыжовник, в который часто попадал набитый сеном мяч, тут был колодец с роликом. Я мечтал о том, чтобы у нас был колодец с воротом, но отец сделал с роликом. Но нет уже того столба с цепью. Сарай, в котором я прыгал с кучи соломы на глиняный пол и пугал кур, потому что любил смотреть, как они летают, был открыт. Около сарая в мае обычно летало множество майских жуков, мы с отцом прятались в сумерках под кустом, а когда они пролетали, ловили их шапками. Сидящий в кулаке майский жук щекотал, а когда я на него дул, растопыривал рога и готовился к полету.
Я постучал в дверь, хотя через окно никого в доме не было видно. И все же мне казалось, что в доме кто-то есть. Кто-то здесь живет. Может, он в поле? Может, на лугу? Вокруг дома поле было пустым, незасеянным. За полем ивы над мельничным ручьем, дальше развалины домов Слохини. Сожженные крыши. Я постучал еще раз, сильнее, эхом ответил сарай.
Влезу-ка я через чердак. Я должен попасть в свой дом. Дверь хлева была закрыта старым засовом. Я знал, как его открыть. Хлев был пуст, старый навоз свидетельствовал о том, что в нем давно уже не было коровы. Лестница, ведущая на крышу, была сломана. Я поставил другую, поменьше, которую вытащил из закута. На чердаке немного сена, какая-то одежда, меня она не интересует. На этом чердаке я когда-то сооружал себе убежище, тайники в сене, туннели. Часто вылезал в окно, взбирался на крышу. Сейчас я лезу через чердак со страхом. Вдруг здесь кто-нибудь прячется, еще выскочит на меня со штыком или револьвером, а у меня нет никакого оружия.
Осторожно открыв крышку, я по лестнице спустился в сени. Из сеней лесенка вела в подпол. Там стоял сундук. Время от времени отец доставал из него медали, военный мундир, солдатскую шапку и цветные мелки. Особенно мне нравились мелки: красный, голубой и зеленый. Иногда отец разрешал мне немного порисовать ими, но недолго. А мне так хотелось иметь постоянно эти мелки, писать ими, рисовать. Случалось, что по нескольку часов никого не было дома, мне хотелось самому откопать сундук, поиграть с вещами, лежащими в нем, но я боялся, что не успею спрятать его до возвращения родителей. Помню, как иногда я боролся с собой: откопать или нет?
В сенях чужая одежда, а вернее лохмотья. Дверь в кухню заставлена, а в чулан, в котором когда-то были закрома, не закрыта, а приперта ящиками изнутри, значит, там кто-то есть. Я начал сильно напирать на дверь и отодвинул ящик.
Неожиданно я услышал испуганный женский голос:
— Пане, я ничего…
— Отодвиньте эти сундуки, я хочу войти.
— А кто ты?.. Я ничего…
— Я здесь жил. Это мой дом.
— Я не могу открыть. Я больная. Умираю…
Старая женщина лежала на кровати, прикрытая несколькими рваными безрукавками. На голове у нее, похоже, было тоже платка три. Она говорила по-украински, вставляя польские слова.
— Я здесь жил до войны. А вы откуда?
— Из Гродовиц. Мой дом бандеровцы сожгли. К счастью, меня не было дома. Я убежала и спряталась здесь.
— Вы полька?.. Раз говорите по-польски.
— А… а где пан научился говорить по-польски, товарищ?..
— Я вам сказал, что я поляк.
— Пан… товарищ — поляк?
— Я здесь родился. В школу ходил.
— В Хирове?
— Да. В этом доме. Это мой родной дом.
— Так почему пан товарищ в советском мундире? Надо этот мундир снять. Там в сенях вы найдете гражданскую одежду. Бандеровцы не любят русских.
— А кого любят, немцев?
— А кто их там знает. Уже несколько раз приходили ночью. Весь дом перетрясли, а меня не нашли. Я молилась, богородица меня спасла. Сегодня ночью тоже, наверное, придут, тебе надо бежать, иначе убьют. Ты должен уйти еще до темноты, а то через предместье тебе не пройти. Всю оккупацию они здесь убивали людей. Поджигали избы и стреляли в бегущих. Директору школы отрезали язык за то, что он говорил о коммунизме.
— Флорианскому?
— Да. Люди нашли его в навозе без рук, без ног и без языка. Савицкую гранатой разорвали.
— Так ведь немцев уже нет.
— Я знаю. Но бандеровцы есть.
— А советские солдаты?
— Были, но пошли дальше, за немцами. А бандеровцы убежали в лес, но ночью приходят. Беги отсюда, я старая и больная, у меня нет сил бежать, да и некуда мне. А ты молодой, жалко тебя.
— Я не собираюсь сейчас здесь оставаться. Я хотел только посмотреть на свой дом.
— Так это твой дом?
— Да. Я здесь родился.
— Уезжай до темноты, а то тебя наверняка уже кто-нибудь заметил и дал знать в лес. Иди, я за тебя помолюсь.
С украинскими детьми я ходил тут в школу, но не играл с ними. Часто приходилось доказывать, кто сильнее. В классе и в школьном дворе мы дрались с Гребнем. Весь класс смотрел на нас. Ученики-поляки были на моей стороне. Украинцы — на стороне Гребня. Гребень был сильнее меня, но я держался. Иногда с синяками на лице я возвращался домой, однако не было случая, чтобы я убежал или отказался от драки, если он подставлял мне ногу. Возможно, Гребень стал теперь бандеровцем? Может, выстрелил бы в меня?.. И все же я хотел бы с ним встретиться. Я подумал, не пойти ли мне в Сушицу, где он когда-то жил, но потом решил, что сейчас нет смысла это делать. Но я, наверно, еще с ним встречусь.
Я вышел через главный вход и посмотрел на соломенные крыши Слохини — деревни, лежащей у подножия небольшой горы, за которой виднелась большая, покрытая лесом, Радычь. В этих лесах находится деревня моей бабушки Волчья Дольна. Бабушка живет в хате без бревенчатого потолка, с глиняным полом. Столько раз я ходил туда с отцом, через пихтовый лес, через ручей с чистой и всегда холодной водой. Я любил гулять с отцом по лесу, столько было в нем интересного!
Возвращаясь на станцию по почти пустынной дороге, идущей вдоль мельничного ручья, я заглядывал в окна домов моих давних школьных товарищей. Там жили незнакомые люди, которые ничего не слышали о бывших владельцах этих домов. Они разговаривали со мной по-украински, называли меня товарищем.
Неожиданно из-за одного дома вышла маленькая женщина со знакомым лицом. Поклонилась мне и спросила, не зовут ли меня Влодек Ковалик.
— Да, — ответил я и только тогда узнал мать Сташека Лазака; от молодой, всегда элегантно одетой женщины осталась одна лишь тень. Она похудела, поблекла, а висевшие на ней лохмотья производили жалкое впечатление. Несмотря на это, пани Лазакова была невозмутима.
— Ты один вернулся?
— Пока один.
— А родители? Живы они?
— Живы.
— Слава богу. Я видела, как ты шел в ту сторону. И решила подождать, когда увидела, что ты входишь в ваш дом. Ну как вам там жилось? Может, и трудновато было, но это большое счастье, что вас отсюда вывезли, иначе всех поубивали бы. Кого-кого, а вас первых бы замучили. Что мы здесь пережили за эти годы, вы там просто представить себе не могли. А что в Хирове и вокруг него делалось, трудно передать. Моего мужа убили на улице и весь день не давали забрать тело, так он и пролежал в крови. Кто к нему подходил — стреляли. Я убежала в лес, дом со всем добром оставила, теперь по углам живу… Возможно, вы там голодали, но по крайней мере были в безопасности, а у нас тут ни дня, ни часа спокойного…
— А Сташек, Янек?
— На фронте. Они в лесу скрывались. А когда пришла Красная Армия, ушли с ней. Сюда они уже не вернутся. Сказали, что поселятся где-нибудь на западе, а меня после войны заберут к себе. Ты хорошо выглядишь, тебе этот мундир к лицу, ну иди уж, иди, здесь опасно так стоять на дороге. Наверняка они за нами наблюдают.
— До свидания, пани Лазакова.
Возвращаясь на станцию, я думал об отце. «Помни, где твой дом», — повторял я его слова. Но где же на самом деле мой дом? Здесь или там, в Саликове?
Перевод Е. Невякина.